- •Раздел VI — кандидат философских наук, доцентДуфовт в. Н., ЯковлевВ. П. Раздел vd— кандидат философских наук, доцент Тишенко ю. Р., ЯковлевВ. П. Раздел VIII - Дубровин в. Н.
- •Раздел IX —Несмеянов ё. Е., Кохановский в. П., ЯковлевВ. П. Раздел X — кандидат философских наук, доцентße/говЛ. В.
- •Предисловие
- •Раздел I
- •Учение о бытии
- •Диалектика
- •Атомистика
- •Учение о познании
- •Атомистика
- •Диалектика
- •Учение об идеях
- •Учение о душе
- •Учение о знании и познании
- •О душе и познании
- •Этика скептицизма
- •Диалектика
- •Об «обеих» материях
- •Учение о едином
- •Единое и многое
- •Числа или боги
- •Раздел II
- •Онтология. Время и вечность
- •Гносеология. Вера в разум
- •О добродетелях человека
- •Понятие блага
- •О добре и зле
- •Бог и человек
- •Воля и разум
- •Этика. Добро и зло
- •Гносеология. Об истине
- •О свободном выборе
- •Понятие мудрости
- •Форма (идея) и материя
- •О человеке
- •О разуме
- •О философии
- •Учение о душе
- •О человеке
- •Раздел III
- •Отношение Бога и мира
- •Космология
- •Любовь и познание
- •О судьбе и счастье
- •Человек
- •Философия
- •О человеческом познании
- •Человек и его место в мире
- •Наука и познание причин
- •О человеческой судьбе
- •Глупость «философов»
- •Глупость «теологов»
- •Раздел IV
- •Элементы диалектики
- •Элементы диалектики
- •Онтология
- •Этика и антропология
- •Теория познания
- •Онтология
- •Учение о познании и идеях
- •Теория познания
- •Концепция причинности
- •Методология
- •Раздел V
- •Критика религии
- •Об общественном договоре
- •О воспитании
- •Общественный интерес
- •Задача философии
- •Раздел VI немецкий
- •О философии
- •О назначении человека
- •Задачи и предмет наукоучения
- •Философия как наука
- •Формы знания
- •Философия и частные науки
- •Раздел VII
- •Критика религии
- •Человек и природа
- •Человек — труд — общество
- •Диалектика
- •Раздел VIII
- •Мир как воля
- •Философия и наука о ней
- •Философия как критика
- •Антиинтеллектуализм
- •Критика рационализма
- •Раздел IX
- •Понятие «либидо»
- •Понятие я
- •Философия и человек
- •Познание человека
- •Наука и научное познание
- •Общество
- •Понимание и интерпретация
- •Познание и наука
- •Наука и методология
- •Раздел X
- •Русская идея
- •Философия и жизнь
- •Знание и вера
- •Знание и вера
- •Учение о сознании
- •Русская идея
- •Философия и жизнь
- •Учение об истине
- •Философия и жизнь
- •Русская идея
- •Роль личности в истории
- •Учение о сознании
- •Роль личности в истории
- •Отличие философии от науки
- •Учение об истине
- •Философия и жизнь
- •Знание и вера
- •Смысл жизни
- •Духовная любовь
- •Русская идея
- •Содержание
- •Раздел I. Античная философия ........................... 5
- •Раздел III. Философия эпохи возрождения... 147
- •Раздел IV. Философия нового времени .......... 187
- •Раздел V. Французская философия XVIII в. .... 251
- •Раздел VI. Немецкий классический идеализм XVIII-XIX вв. ..................................................... 285
- •Раздел VII. Немецкая материалистическая
- •Раздел VIII. Иррационалистическая
- •Раздел IX. Западная философия XX в............... 397
- •Раздел X. Русская философия ......................... 481
Познание человека
Наука приходит к своим выводам иным путем, нежели средневековая теология. Опыт показал, как опасно начинать с общих принципов и выводить из них следствия: принципы могут оказаться ложными, а само рассуждение — ошибочным. Наука начинает не с грандиозных допущений, а с конкретных фактов, устанавливаемых при помощи наблюдения или эксперимента. От определенного числа таких фактов переходят к общему правилу; при этом, если общее правило истинно, факты становятся его частными случаями. Общее правило не считается окончательным, а принимается в качестве рабочей гипотезы. Если гипотеза удачная, то некоторые не наблюдавшиеся ранее феномены будут в определенных обстоятельствах наблюдаться. Если это происходит, то гипотеза в какой-то мере подтверждается; если нет, то ее следует отбросить и придумать новую. Сколько бы фактов в подтверждение гипотезы мы ни обнаружили, это еще не свидетельствует о ее истинности, хотя в конце концов она может оказаться весьма вероятной; в таком случае ее называют не гипотезой, а теорией. Теории, каждая из которых основана непосредственно на фактах, могут стать основой для новой, более общей гипотезы, из которой, если она истинна, все они следуют; и этот процесс обобщения безграничен. <...>
Рассел Б. Почему я не христианин. М., 1987. С. 135.
<...>
Я перехожу теперь к определению «истины» и «лжи». Неко торые вещи очевидны. Истинность есть свойство веры и, как про изводное, свойство предложений, выражающих веру. Истина за ключается в определенном отношении между верой и одним или более фактами, иными, чем сама вера. Когда это отношение от сутствует, вера оказывается ложной. Предложение может быть названо «истинным» или «ложным», даже если никто в него не верит, однако при том условии, что если бы кто-нибудь в него поверил, то эта вера оказалась бы истинной или ложной, смотря по обстоятельствам. u
Все это, как я уже сказал, очевидно. Но совсем не очевидны·^, ми являются: природа отношения между верой и фактом, к которому она относится; определение возможного факта, делающего данную веру истинной; значение употребленного в этом предложении слова «возможный». Пока нет ответа на эти вопросы, мы не можем получить никакого адекватного определения «истины».
Начнем с биологически самой ранней формы веры, встречающейся как у животных, так и у людей. Одновременное наличие двух обстоятельств, А а В, если оно было достаточно частым или эмоционально интересным, может привести к тому, что, когда животное воспринимает Л, оно реагирует на него так же, как оно раньше реагировало на В, или, во всяком случае, обнаруживает какую-то часть этой реакции. Иногда у некоторых животных эта связь может быть не приобретенной опытом, а врожденной. Каким бы путем эта связь ни была приобретена, но когда чувственное наличие А вызывает действия, соответствующие В, мы можем сказать, что животное «верит», что в окружающей обстановке имеется ß и что его вера «истинна», если это Л действительно имеется. Если вы разбудите человека ночью и крикнете: «Пожар!», то он вскочит с постели, даже если он не увидит и не почувствует огня. Его действие есть свидетельство наличия у него веры, которая окажется «истинной», если огонь действительно есть, и «ложной», если его нет. Истинность его веры зависит от факта, который может оставаться вне его опыта. Он может выбежать из дома так поспешно, что не успеет получить чувственного свидетельства огня; он может испугаться того, что его заподозрят в поджоге, и может в связи с этим покинуть страну, так и не убедившись в том, был ли действительно огонь в доме или не был; тем не менее его вера остается истинной, если действительно имел место тот факт (именно — огонь), который был значением его веры, или предметом отношения веры к чему-то внешнему, а если бы этого факта не было, его вера оказалась бы ложной, даже если бы его друзья уверяли его в том, что огонь был.
Разница между истинной и ложной верой подобна разнице между замужней женщиной и старой девой: в случае истинной веры существует факт, к которому она имеет определенное отношение, а в случае ложной — такого факта нет. Чтобы определить «истину» и «ложь», мы нуждаемся в описании того факта, который делает данную веру истинной, причем это описание не должно относиться ни к чему, если вера ложна. Чтобы узнать, является ли такая-то женщина замужней или нет, мы можем составить описание, которое будет относиться к ее мужу, если он у нее есть, и не будет относиться ни к кому, если она не замужем. Такое описание могло бы быть, например, следующим: «Мужчина, который сюмл рядом с ней в церкви или у нотариуса, когда произносились известные слова». Подобным же образом нам
нужно описание факта или фактов, которые, если они действительно существуют, делают веру истинной. Такой факт или факты я называю «фактом-верификатором (verifier)» веры.
Рассел Б. Человеческое познание, его сфера и границы.
М., 1957. С. 182-183.
Истина. Таким образом, я делаю вывод, что предложения, содержащие переменные, могут быть истинными в силу их отношения к одному или нескольким ненаблюдаемым фактам, и что это отношение такого же рода, что и отношение, в силу которого истинны подобные предложения, касающиеся фактов наблюдаемых, например, «в Лос-Анджелесе есть люди». О ненаблюдаемых фактах можно говорить в общих терминах, а не с той конкретностью, которая возможна там, где речь идет о наблюдаемых фактах. И нет оснований не считать «истину» понятием более широким, чем «знание».
Хотя дискуссия до сих пор не завершена, я думаю, что истина и знание различны, и что высказывание может быть истинным, несмотря на отсутствие какого-либо метода, позволяющего в этом убедиться. Мы можем в таком случае принять закон исключенного третьего. Мы определим «истину» через обращение к «событиям» (речь идет не о логической истинности), а «знание» — через обращение к «объектам перцепции». Таким образом, «истина» окажется понятием более широким, чем «знание».
Мое определение истины таково: убеждение истинно тогда, когда оно соответствует факту. Но каким образом я получаю это соответствие факту? Я бы ответил, что, хотя мы не получаем такого количества фактов, какого бы нам хотелось, мы все-таки приходим к некоторым: мы получаем свои собственные чувства и ощущения, которые могут подтверждать наши предыдущие убеждения. Поэтому я думаю, что такая вещь, как верификация убеждения посредством получения соответствующих ему фактов, в некоторых случаях существует, однако лишь в некоторых слу чаях; существует огромная сверхструктура, не подвластная по добной верификации. Возможно, в предложенном здесь анализе «соответствие» сводится к ожидаемости. ü
Третий момент, возможно, не столь определенный, как два предыдущие, состоит в том, что истина памяти не может быть полностью практической, какой хотели бы видеть всякую истину прагматики. Представляется очевидным, что некоторые из вещей, хранящихся в моей памяти, тривиальны и не имеют ника-
кого явного значения для будущего, но моя память является истинной (или ложной) благодаря прошедшему событию, а не благодаря каким-либо будущим следствиям моего убеждения. Определение истины как соответствия между убеждениями и фактами кажется особенно очевидным в случае с памятью, вопреки не только прагматическому определению, но также и идеалистическому определению через когерентность.
То, в чем мы твердо убеждены, называется знанием в том случае, когда оно либо является интуитивным, либо выведено (логически или психологически) из интуитивного знания, из которого оно логически следует. То, в чем мы твердо убеждены, называется заблуждением, если оно не является истинным. То, в чем мы твердо убеждены, когда оно не является ни знанием, ни заблуждением, также то, в чем мы не слишком убеждены, поскольку оно получено из чего-то, не обладающего высшей степенью самоочевидности, может быть названо вероятным мнением.
Рассел Б. Словарь разума, материи, морали. М., 1996. С. 112-113.
Верификация. «Верифицируемым» является такое высказывание, которое обладает некоторым соответствием с опытом; «истинным» является высказывание, которое обладает точно таким же соответствием с фактом, с той лишь разницей, что простейший тип соответствия, имеющий место в суждениях перцепции, невозможен в случае любых других суждений, включающих переменные. Поскольку опыт является фактом, верифицируемые высказывания истинны; однако нет оснований считать, что все истинные высказывания верифицируемы. Однако, если мы положительно утверждаем, что существуют истинные высказывания, не являющиеся верифицируемыми, мы покидаем почву чистого эмпиризма. В конечном счете, чистого эмпиризма не исповедует никто, и чтобы придерживаться убеждений, которые мы все считаем справедливыми, мы должны допустить принципы умозаключения, которые не являются ни наглядными, ни выводимыми из опыта.
Когда вначале появляется утверждение, а затем — очевидность, существует процесс, называемый «верификацией», предполагающий очную ставку утверждения с очевидностью. В случае с утверждением первичного языка очевидность должна заключаться в чувственном опыте или в серии таких опытов. Мы уже рас-
смотрели предложения, описывающие опыт. В самом общем смысле, процесс верификации заключается в следующем: вначале мы слышим, читаем или продумываем предложение П; затем мы испытываем опыт О; затем мы видим, что Π представляет собой предложение, описывающее О. В этом случае мы говорим, что Π является «истинным». Я не хочу сказать, что здесь дано определение слова «истинное»; здесь приведено описание процесса, благодаря которому мы узнаем, что это слово применимо к данному первичному предложению.
Между тем, практически верификация часто остается возможной. И поскольку иногда она возможна, мы постепенно обнаруживаем, какого рода убеждения подтверждаются опытом, а какие — опровергаются; с убеждениями первого рода мы соглашаемся в большей степени, а с убеждениями второго — в меньшей. Этот процесс не является абсолютным или безошибочным, однако было обнаружено, что он способен скрупулезно анализировать убеждения и создавать науку. Он не предоставляет теоретического опровержения скептика, чья позиция должна остаться логически безупречной; однако когда полный скептицизм отброшен, этот процесс предоставляет практический метод, посредством которого система наших убеждений постепенно развивается в направлении недосягаемого идеала непогрешимого знания.
Верифицируемое!!». Для верифицируемое™ высказывания недостаточно того, чтобы оно было истинным; кроме того, оно должно быть таким, чтобы его истинность можно было обнаружить. Таким образом, верифицируемость зависит от нашей способности приобретать знание, а не только от объективной истинности.
Там же. С. 38—39.
Наука
Наука. Внезапные изменения, произошедшие под влиянием науки, нарушили равновесие между нашими инстинктами и обстоятельствами нашей жизни, однако недостаточно было сказано о направлении этих изменений. Переедание не является серьезной опасностью, в отличие от чрезмерной борьбы. Если мы хотим добиться успеха индустриализма, человеческие инстинкты власти и соперничества, подобно волчьему аппетиту собаки, должны искусственно сдерживаться.
Наука способна, если она захочет, помочь нашим внукам прог
жить достойную жизнь, давая им знание, самоконтроль и воспитывая людей, склонных скорее к гармонии, чем к борьбе. Пока что она учит наших детей убивать друг друга, потому что многие люди науки готовы принести будущее человечества в жертву своему сиюминутному обогащению. Однако этот этап завершится, как только человек приобретет такую же власть над своими стр* стями, какой он уже обладает над физическими силами внешнего мира. И тогда, наконец, мы добьемся своей свободы.
Разнообразные формы безумия — коммунизм, нацизм, японский империализм — являются естественным результатом воздействия науки на нации с сильной донаучной культурой. Для Азии последствия только начинаются. Для коренных народов Африки они еще впереди. Поэтому мир едва ли образумится в ближайшем будущем.
Наука, о чем свидетельствует само это слово, — прежде всего знание. Принято считать, что это знание особого рода, а именно, знание, которое стремится найти общие законы, связывающие множество отдельных фактов. Постепенно, однако, взгляд на науку как знание оттесняется на задний план взглядом на нее как на силу, управляющую природой. Именно потому, что наука дает нам власть над природой, она имеет большую социальную значимость, чем искусство. Наука как поиск истины равноправна с искусством, но не выше его. Наука как метод, хотя может и не иметь особой самостоятельной ценности, обладает практическим значением, недостижимым для искусства.
Человек науки (я не имею здесь в виду каждого, так как многие люди науки не являются учеными, — я говорю о человеке науки, каким он должен быть) — это человек внимательный, осторожный, последовательный. Он опирается только на опыт в своих выводах и не готов к всеохватывающим обобщениям. Он не примет теорию лишь потому, что она изящна, симметрична и обладает синтетическим характером; он исследует ее в деталях и в приложениях.
Иногда люди говорят о прогрессе науки как о том, что безусловно должно стать благодеянием для человечества, однако я опасаюсь, что это всего лишь одно из удобных заблуждений девятнадцатого века, которое предстоит развеять нашей более реалистической эпохе. Наука позволяет власть предержащим осуществлять свои цели более полно, чем они могли бы сделать это без не.е.
Из того, что было сказано о субстанции, я сделал вывод, что наука скорее имеет дело с группами «событий», чем с «вещами»^ отличающимися изменением «состояний». Это также естественч ным образом следует из замены пространства и времени про·] странством-временем. Старое понятие субстанции достаточно' успешно применялось в течение столь длительного времени, что мы смогли убедить себя в существовании единого космического времени и единого космического пространства; однако это понятие уже не подходит, если мы принимаем четырехмерную пространственно-временную структуру.
Помимо возврата к донаучному обществу (который может произойти только в результате процесса, ведущего к массовому голоду и устрашающей нищете), единственное лекарство против отклонения науки в направлении деструктивных методов состоит в создании единого сверхгосударства, достаточно сильного для того, чтобы сделать невозможными серьезные войны. Однако это проблема политиков, а не ученых.
Наука, дух науки. Таким образом, хотя противостояние между Россией и Западом является в своей основе экономическим, можно ожидать, что оно распространится на всю область убеждений. Когда я говорю об убеждениях, я имею в виду догматические мнения по вопросам, в отношении которых истина неизвестна. Конечно, всех бед можно избежать благодаря распространению научного духа или, другими словами, благодаря привычке формировать мнения на основе фактов, а не предубеждений. Но хотя научный метод необходим для индустриализма, дух науки скорее принадлежит коммерции, поскольку он необходимо индивидуалистичен и не поддается влиянию авторитетов. Научный склад разума не является ни скептическим, ни догматическим. Скептик утверждает, что истина недостижима, в то время как догматик доказывает, что истина уже открыта. Человек науки считает, что истина достижима, но не открыта, во всяком случае, в той области, которую он исследует. Но даже сказать, что истина достижима, — означает сказать гораздо больше, чем думает подлинный ученый, поскольку он не рассматривает свои открытия как окончательные и абсолютные. Отсутствие завершенности составляет сущность научного духа.
Наука, кредо науки. По-моему, то, что можно назвать научным «кредо», состоит примерно в следующем: есть формулы (каузальные законы), которые связывают события, как восприни-
маемые, так и недоступные восприятию; эти формулы оонару-живают пространственно-временную непрерывность, то есть не предполагают никакой прямой неопосредованной связи между событиями, находящимися на определенном расстоянии друг от друга. Формула, имеющая все перечисленные выше характеристики, является в высшей степени вероятной, если кроме того, что она согласуется со всеми прошлыми наблюдениями, она предоставляет возможность предсказывать будущие, которые позднее подтверждаются и которые были бы весьма маловероятны, если бы формула была ложной.
Научный метод. Несмотря на то, что научный метод в его наиболее изощренных формах может показаться сложным, в своей основе он удивительно прост. Он состоит в наблюдении таких фактов, которые позволяют наблюдателю открывать общие законы, управляющие этими фактами.
В науке существует огромное количество различных методов, соответствующих различным классам проблем; однако, кроме них, существует нечто, с трудом определяемое, что можно назвать именно методом науки. Прежде его обьино отождествляли с индуктивным методом и ассоциировали с именем Бэкона. Однако подлинный индуктивный метод не был открыт Бэконом, а подлинный метод науки включает дедукцию не меньше, чем индукцию, логику и математику, — не меньше, чем ботанику и
геологию.
Там же. С. 162-166.
Ясперс Каря (1883—1969) — немецкий философ-экзистенциалист и психиатр.
Основные сочинения: «Философия»: в 3 томах (1932), «Разум и экзистенция» (1949), «Смысл и назначение истории» (1952), «Философская автобиография» (1963).
Схема мировой истории
В виде схемы историю в узком смысле можно представить себе следующим образом.
Из темных глубин доистории, длящейся сотни тысячелетий, из десятков тысячелетий существования подобных нам людей в тысячелетия, предшествующие нашей эре, в Месопотамии, Египте, в долине Инда и Хуанхэ возникают великие культуры древности.
В масштабе всей земной поверхности это — островки света, разбросанные во всеоблемлющем, сохранившемся едва ли не до наших дней мире первобытных народов.
В великих культурах древности, в них самих или в орбите их влияния в осевое время, с 800 по 200 г. до н. э. формируется духовная основа человечества, причем независимо друг от друга в трех различных местах — в Европе с ее поляризацией Востока и Запада, в Индии и Китае.
На Западе, в Европе, в конце средних веков возникает современная наука, а за ней с конца XVIII в. следует век техники; это — первое после осевого времени действительно новое свершение духовного и материального характера.
Из Европы шло заселение Америки и формирование ее духовной культуры, исходило решающее в рациональной и технической сфере влияние на Россию с ее восточнохристианскими корнями. Россия же, в свою очередь, заселила весь север Азиатского материка до Тихого океана. Сегодняшний мир с его сверхдержавами — Америкой и Россией, — с Европой, Индией и Китаем, с Передней Азией, Южной Америкой и остальными регионами земного шара, постепенно в ходе длительного процесса, идущего с XVI в., благодаря развитию техники, фактически стал единой сферой общения, которая, несмотря на борьбу и раздробленность, во все возрастающей степени настойчиво требует политического объединения, будь то насильственного в рамках деспотической мировой империи, будь то в рамках правового устройства мира в результате соглашения.
Мы считаем возможным сказать, что до сих пор вообще не было мировой истории, а был только конгломерат локальных историй.
То, что мы называем историей, и то, чего в прежнем смысле больше не существует, было лишь мгновением, промежутком в какие-то пять тысячелетий между заселением земного шара, продолжавшимся сотни тысяч лет в доистории, и тем, что мы теперь рассматриваем как подлинное начало мировой истории.
В доисторическое время в объединенных группах людей, лишенных сознания своей взаимосвязи, происходило лишь повторяющее воспроизведение жизни, еще очень близкой к природной. Вслед за тем в нашей короткой, предшествовавшей сегодняшнему дню истории произошло как бы соприкосновение, объе-
динение людей для свершения мировой истории, духовное и техническое оснащение перед началом пути. Мы только начинаем.
Попытка структурировать историю, делить ее на ряд периодов всегда ведет к грубым упрощениям, однако эти упрощения могут служить стрелками, указывающими на существенные моменты. Вернемся еще раз к схеме мировой истории, чтобы не дать ей закостенеть в ложной односторонности.
Человек четыре раза как бы отправляется от новой основы.
Сначала от доистории, от едва доступной нашему постижению прометеевской эпохи (возникновение речи, орудий труда, умения пользоваться огнем), когда он только становится человеком.
Во втором случае от возникновения великих культур древности.
В третьем — от осевого времени, когда полностью формируется подлинный человек в его духовной открытости миру.
В четвертом — от научно-технической эпохи, чье преобразующее воздействие мы испытываем на себе.
В соответствии с этой схемой перед нами при интерпретации истории возникают четыре специфические группы вопросов, которые в наши дни воспринимаются как основополагающие вопросы мировой истории:
1. Что явилось в доистории решающим для формирования
человека?
2. Как возникли начиная с 5000 лет до н. э. великие культуры древности?
3. В чем сущность осевого времени и каковы его причины?
4. Как следует понимать возникновение науки и техники? Что привело к «эпохе техники»?
Недостаток этой схемы в том, что она исходит из четырех, правда, очень значительных, но по своему смыслу гетерогенных периодов мировой истории: прометеевской эпохи, эпохи великих культур древности, эпохи духовной основы нашего человеческого бытия, до сих пор сохранившей свою значимость, эпохи развития техники. Более убедительной, предвосхищающей будущее, можно считать схему, намеченную следующим образом: в доступной нам человеческой истории есть как бы два дыхания.
Первое ведет от прометеевской эпохи через великие культуры древности к осевому времени со всеми его последствиями.
Второе начинается с эпохи науки и техники, со второй про-
метеевской эпохи в истории человечества, и, быть может, приведет через образования, которые окажутся аналогичными организациям и свершениям великих культур древности, к новому, еще далекому и невидимому второму осевому времени, к подлинному становлению человека.
Между этими двумя дыханиями наблюдаются, однако, существенные различия. Находясь на стадии второго дыхания, начиная его, мы способны познавать первое, другими словами, мы обладаем историческим опытом. Другая существенная разница: если период первого дыхания пробился на несколько параллельно развивавшихся островков цивилизации, то второе охватывает человечество в целом.
В первом дыхании каждое событие, даже если оно выступало в образе великих империй, было локальным и никогда не являлось решающим для развития в целом. Именно поэтому и оказалась возможной специфика Западного мира и связанных с ним новообразований, тогда как другие культуры все больше отдалялись от осевого времени, не подавая на данном этапе надежд на то, что они в обозримое время придут в своей эволюции к каким-либо новым существенным возможностям.
Напротив, в наше время все то, что произойдет, должно быть универсальным и всеохватывающим; развитие уже не может быть ограничено Китаем, Европой или Америкой. Решающие события, будучи тотальными, должны неминуемо носить иной, роковой характер.
В целом развитие, начало которого относится к первому дыханию, представляется нам теперь в своем многообразии так, будто оно привело бы к полному крушению, если бы на Западе не возникло начало чего-то нового. Теперь весь вопрос в том, сохранит ли грядущее развитие свою открытость и завершится ли оно, проходя через жесточайшие страдания, искажения и ужасающие провалы, созданием настоящего человека; хотя каким образом это произойдет, мы еще совершенно не можем себе представить.
Ясперс Карл. Смысл и назначение истории. М., 1991. С. 51-54.
Экзистенциальная философия
Социология, психология и антропология учат рассматривать человека как объект, который следует изучать на основании опытных данных, позволяющих модифицировать его посредством ряда
мероприятий; таким образом можно в самом деле узнать кое-что о человеке, но не самого человека; человек же как возможность своей спонтанности противится пониманию его как результата. Для индивида совсем не обязательно быть тем, чем его конструирует социология, психология или антропология. Он эмансипируется от того, что науки стремятся как будто окончательно понять о нем; он рассматривает действительно познаваемое как частное и относительное. Выход за границу познаваемого в догматическом утверждении бытия он постигает как обманчивый суррогат философствования; когда хотят бежать от свободы, оправдания ищут в видимости знания о бытии.
Специфическое объективное знание о вещах и о себе как существовании человеку необходимо для его деятельности в любой ситуации и во всех профессиях. Но объективного знания всегда недостаточно. Ибо оно становится осмысленным лишь посредством того, кто им обладает. Лишь мое собственное воление определяет, как я это знание использую. Самые лучшие законы, самые значительные учреждения, самые верные результаты знания, самая действенная техника могут быть использованы в противоположном смысле. Они становятся ничем, если люди не наполняют их содержательной действительностью. Поэтому то, что действительно происходит, может быть изменено не улучшением объективного знания, но посредством бытия человека, истоком того, как он осознает себя в своем мире, содержанием того, что его удовлетворяет.
Экзистенциальная философия есть использующее все объективное знание, но выходящее за его пределы мышление, посредством которого человек хочет стать самим собой. Это мышление не познает предметы, а проясняет и выявляет бытие в человеке, который так мыслит. Приведенное к парению посредством выхода за пределы всего фиксирующего бытие познание мира (в качестве философской ориентации в мире) оно апеллирует к своей свободе (в качестве прояснения существования) и создает пространство для своей безусловной деятельности в заклинании транс-ценденции (в качестве метафизики).
Эта экзистенциальная философия не может обрести законченного выражения в каком-либо произведении или окончательного завершения в существовании какого-либо мыслителя. Свои истоки и одновременно ни с чем не сравнимое расширение она обрела у Кьеркегора. Кьеркегор, который в свое
время стал сенсацией в Копенгагене, затем был вскоре забыт, получил большую известность незадолго до начала первой мировой войны, но оказал значительное воздействие лишь в наше время. Шеллинг вступил в своей поздней философии на путь, на котором совершил экзистенциальный прорыв в немецком идеализме. Однако так же, как Кьеркегор, напрасно искавший метод сообщения и пытавшийся найти выход в технике псевдонимов и в «психологическом экспериментировании», Шеллинг похоронил свои подлинные импульсы и видения в им самим созданной идеалистической систематике, которой он в юности держался и не мог преодолеть. В то время как Кьеркегор сознательно занимался самой глубокой философской проблемой, проблемой сообщения и, стремясь к непосредственному сообщению, пришел к поразительно неудачному результату, который тем не менее потрясает каждого читателя, Шеллинг как бы пребывал в бессознательности и может быть открыт, только если идти к нему от Кьеркегора. Из другого корня, не зная обоих мыслителей, вступил на путь экзистенциальной философии Ницше. Англосаксонский прагматизм служил как бы предварительной ступенью. Разрушив традиционный идеализм, он заложил как бы новую основу; однако то, что он вслед за тем построил, можно в качестве агломерата плоскости анализа существования и дешевого жизненного оптимизма считать не более чем выражением слепого доверия к нынешней путанице.
Экзистенциальная философия не может найти решение; она способна стать действительной только в многообразии мышления каждый раз из истоков в сообщении от одного к другому. Она пришлась ко времени, но уже сегодня видна скорее ее неудача и подчинение сумятице, которая превращает все, что появляется в мире, в несвоевременный шум.
Экзистенциальная философия сразу же погибла бы, если бы она считала, что обладает знанием того, что есть человек. Она вновь стала бы заниматься исследованием человеческой и животной жизни в ее типах, стала бы антропологией, психологией, социологией. Смысл ее сохраняется только в том случае, если она в своей предметности остается безосновной. Она пробуждает то, чего не знает; проясняет и волнует, но не фиксирует. Для человека, который находится в пути, она служит выражением, посредством которого он сам опирается на себя в принятии на-
правления, средством сохранить возвышенные моменты для осуществления посредством своей жизни.
Экзистенциальная философия может снизиться до простой субъективности. Самобытие может быть неправильно понятым как бытие и солипсически замыкающееся в себе в качестве существования, которое хочет быть лишь таким. Подлинная экзистенциальная философия апеллирующе вопрошает, благодаря чему человек пытается сегодня вновь прийти к самому себе. Поэтому понятно, что она есть лишь там, где за нее борются. При вносящем путаницу смешении с социологическим, психологическим и антропологическим мышлением она попадает лишь в софистический маскарад. Тогда ее либо бранят, называя индивидуализмом, либо используют в качестве оправдания личного бесстыдства, и она становится опасной почвой исторического философствования. Но там, где она сохраняет подлинность, там только она и может создать ощущение для явления подлинного человека.
Экзистенциальное просветление, поскольку оно беспредметно, не дает результата. Ясность сознания содержит требование, но не дает выполнения. В качестве познающих нам приходится удовлетвориться этим. Ибо я не есть то, что я познаю, и не познаю то, что я есть. Вместо того чтобы познать мою экзистенцию, я могу только ввести процесс прояснения.
Познанию человека наступил конец, когда было постигнуто, что его граница находится в экзистенции. В экзистенциальном прояснении, которое выходит за пределы этого познания, остается неудовлетворенность. На почве экзистенциального прояснения следует еще раз вступить в новое измерение, когда делается попытка обратиться к метафизике. Создание метафизического предметного мира или возможность открыть истоки бытия — ничто, если они отделены от экзистенции. Она с психологической точки зрения лишь создана, состоит в образах фантазии и в своеобразно волнующих мыслях, в содержании рассказов и конструкциях бытия, которые для каждого пытающегося схватить их знания сразу же исчезают. В ней человек обретает покой или ясное понимание своего беспокойства и грозящей ему опасности, когда перед ним как будто спадает пелена с подлинно действительного.
В наше время подступы к метафизике экзистенциально столь же запутаны, как и все философствование вообще. Однако ее воз-
можность стала, быть может, чище, хотя и уже. Поскольку необходимое опытное знание теперь ни с чем спутать нельзя, метафизика как научное знание больше невозможна и должна быть постигнута в совсем ином направлении. Поэтому она стала опаснее, чем раньше, ибо она легко уводит либо в суеверие, отрицая науку и истинность, либо в беспомощность, которая больше ни во что не верит, поскольку она хочет, но не может знать. Только тогда, когда эта опасность на почве экзистенциальной философии будет увидена и преодолена, станет возможной идея свободы в схватывании метафизического содержания. То, что тысячелетия показывали человеку в трансцендентности, может вновь заговорить, после того как оно будет усвоено в измененном облике.
Там же. С. 386—389.
Хайдеггер Мартин (1889—1976) — немецкий философ-экзистенциалист.
Основные работы: «Бытие и время» (1927), «Кант и проблемы метафизики» (1951), «Что такое метафизика?» (1955), «Время и бытие» (1962).
Восстановление «метафизики»
Названный вопрос пришел сегодня в забвение, хотя наше время числит за собой как прогресс, что оно снова положительно относится к «метафизике». Люди все равно считают себя избавленными от усилий снова разжигаемой борьбы гигантов вокруг бытия. При этом затронутый вопрос все-таки не первый попавшийся. Он не давал передышки исследованию Платона и Аристотеля, чтобы, правда, с тех пор и заглохнуть — как тематический вопрос действительного разыскания. То, чего достигли эти двое, продержалось среди разнообразных подтасовок и «подрисовок» вплоть до «Логики» Гегеля. И что некогда было вырвано у феноменов высшим напряжением мысли, пусть фрагментарно и в первых приближениях, давно тривиализировано.
Мало того. На почве греческих подходов к интерпретации бытия сложилась догма, не только объявляющая вопрос о смысле бытия излишним, но даже прямо санкционирующая опущение этого вопроса. Говорят: «бытие» наиболее общее и наиболее пустое понятие. Как таковое оно не поддается никакой попытке дефиниции. Это наиболее общее, а потому неопределимое поня-
тие и не нуждается ни в какой дефиниции. Каждый употребляет его постоянно и уже конечно понимает, что всякий раз под ним разумеют. Тем самым то, что как потаенное приводило античное философствование в беспокойство и умело в нем удержать, стало ясно как день самопонятностью, причем так, что кто об этом хотя бы еще спрашивает, уличается в методологическом промахе.
В начале данного исследования не место подробно разбирать предрассудки, постоянно вновь насаждающие и взращивающие отсутствие потребности в вопросе о бытии. Они имеют свои корни в самой же античной онтологии. Последняя опять же может быть удовлетворительно интерпретирована — в аспекте почвы, из которой выросли онтологические основопонятия, в отношении адекватности выявления категорий и их полноты — лишь по путеводной нити прежде проясненного и полученного ответа о бытии, мы хотим поэтому довести обсуждение предрассудков лишь до того, чтобы отсюда стала видна необходимость возобновления вопроса о смысле бытия. Их имеется три:
1) «Бытие» есть «наиболее общее» понятие, оно не есть также и род. «Некая понятность бытия всякий раз уже входит во всякое наше восприятие сущего». Но «всеобщность «бытия» не есть таковая рода. «Бытие» не очерчивает верховную область сущего, насколько последнее концептуально артикулировано по роду и виду. Всеобщность бытия «превосходит» всякую родовую всеобщность. «Бытие» по обозначению средневековой онтологии есть «трансцендентность». Единство этого трансцендентального «всеобщего» в противоположность множественности содержательных понятий верховных родов уже Аристотелем было понято как единство аналогии. Этим открытием Аристотель при всей зависимости от платоновской постановки онтологического вопроса перенес проблему бытия на принципиально новую базу. Темноту этих категориальных взаимосвязей он конечно же осветил. Средневековая онтология многосложно обсуждала эту проблему прежде всего в томистском и скотист-ском схоластических направлениях без того чтобы прийти к принципиальной ясности. И когда наконец Гегель определил «бытие» «неопределенное непосредственное» и кладет это определение в основу всех дальнейших категориальных экспликаций своей «логики», то он держится той же направленности взгляда, что античная онтология, разве что упускает из рук уже
поставленную Аристотелем проблему единства бытия в противоположность многообразию содержательных «категорий». Когда соответственно говорят: «бытие» есть наиболее общее понятие, то это не может значить, что оно самое ясное и не требует никакого дальнейшего разбора. Понятие бытия скорее самое темное.
2) Понятие «бытие» неопределимо. Это выводили из его высшей всеобщности... «Бытие» действительно нельзя понимать как сущее... «бытие» не может прийти к определенности путем приписывания ему сущего. Бытие дефиниторно невыводимо из высших понятий и непредставимо через низшее. Но следует ли отсюда, что «бытие» уже не может представлять никакой проблемы? Вовсе ничуть; заключить можно только: «бытие» не есть нечто наподобие сущего. Поэтому оправданный в известных границах способ определения сущего «дефиниция» традиционной логики, сама имеющая свои основания в античной онтологии, — к бытию неприменим. Неопределимость бытия не увольняет от вопроса о его смысле, но прямо к таковому понуждает.
3) Бытие есть само собой разумеющееся понятие. Во всяком познании, высказывании, во всяком отношении к сущему, во всяком к-себе-самому-отношении делается употребление из «бытия», причем это выражение «безо всяких» понятно. Каждый понимает: «небо было синее», «я буду рад» и т. п. Однако эта средняя понятность лишь демонстрирует непонятность. Она делает очевидным, что во всяком отношении и бытии к сущему как сущему и лежит загадка. Что мы всегда уже живем в некой бытийной понятливости и смысл бытия вместе с тем окутан тьмой, доказывает принципиальную необходимость возобновления вопроса о смысле «бытия».
Апелляция к самопонятности в круге философских осново-понятий, тем более в отношении понятия «бытие» есть сомнительный образ действий, коль скоро «само собой разумеющееся» и только оно, «тайные суждения обыденного разума» (Кант), призвано стать и остаться специальной темой аналитики («делом философов»).
Разбор предрассудков однако сделал вместе с тем ясным, что не только ответа на вопрос о бытии недостает, но даже сам вопрос темен и ненаправлен. Возобновить бытийный вопрос значит
пттому: удовлетворительно разработать сперва хотя бы постановку вопроса.
Хайдеггер М. Бытие и время. М., 1997. С. 2—4.
Бытие к смерти как экзистенциальная проблема
Публичность обыденного общения «знает» смерть как постоянно случающееся происшествие, «смертный случай». Тот или этот ближний или дальний «умирает». Незнакомые умирают ежедневно и ежечасно. «Смерть» встречают как знакомое внутримирно случающееся событие. Как только она остается в характерной для повседневно встречного незаметности. Люди заручились для этого события уже и толкованием. Проговариваемая или чаще затаенная «беглая» речь об этом скажет: в конце концов человек смертен, но сам ты пока еще не задет.
Анализ этого «человек смертен» недвусмысленно обнажает бытийный род повседневного бытия к смерти. Ее в такой речи понимают как неопределенное нечто, которое как-то должно случиться где-то, но вблизи для тебя самого еще не налично и потому не угрожает. Это «человек смертен» распространяет мнение, что смерть касается как бы человека. Публичное толкование присутствия говорит: «человек смертен», потому что тогда любой и ты сам можешь себя уговорить: всякий раз не именно я, ведь этот человек никто. «Умирание» нивелируется до происшествия, присутствие, правда, задевающего, но ни к кому собственно не относящегося. Если когда толком и присуща двусмысленность, то это в речи о смерти. Умирание, по сути незамести-мо мое, извращается в публично случающееся событие, встречное людям. Означенный оборот речи говорит о смерти как о постоянно происходящем «случае». Он выдает ее за всегда уже «действительное», скрывая ее характер возможности и вместе с тем принадлежащие ей моменты безотносительности в необходимости. Такой двусмысленностью присутствие приводит себя в состояние потерять себя в л ю д я χ со стороны отличительной, принадлежащей к его наиболее своей самости способности быть. Люди дают право, и упрочивают искушение, принять от себя самое свое бытие к смерти.
Прячущее уклонение от смерти господствует над повседневностью так упрямо, что в бытии-друг-с-другом «ближние» именно «умирающему» часто еще втолковывают, что он избежит смерти и тогда сразу снова вернется в успокоенную повседневность
своего устраиваемого озабочением мира. Такая «заботливость» мнит даже «умирающего» этим «утешить». Она хочет возвратить его вновь в присутствие, помогая ему еще окончательно спрятать его самую свою, безотносительную бытийную возможность. Люди озабочиваются в этой манере постоянным успокоением насчет смерти. Оно опять же имеет силу по своей сути не только для «умирающего», но равно и для «утешающего». И даже в случае ухода из жизни публичность еще не обязательно должна быть этим событием растревожена и обеспокоена в своей беззаботности, предмете ее озабочения. Ведь видят же нередко в умирании других публичное неприличие, если не прямо бестактность, от которой публичность должна быть охранена.
Л ю д и с этим утешением, оттесняющим присутствие от его смерти, утверждаются опять же в своем праве и престиже через молчаливое упорядочение способа, каким вообще надо относиться к смерти. Уже «мысли о смерти» считаются в публичности трусливым страхом, нестойкостью присутствия и мрачным бегом от мира. Люди не дают хода мужеству перед ужасом смерти. Господство публичной истолкованности среди людей решило уже и о настроении, каким должно определяться отношение к смерти. В ужасе перед смертью присутствие выходит в пред-стояние самому себе как врученное не-обходимой возможности. Люди озабочиваются превращением этого ужаса в страх перед наступающим событием. Ужас, в качестве страха сделанный двусмысленным, выдается сверх того за слабость, какой не смеет знать уверенное в себе присутствие. Что по безмолвному приговору людей «пристойно», так это равнодушное спокойствие перед тем «обстоятельством», что человек смертен. Формирование такого «возвышенного» равнодушия отчуждает присутствие от его наиболее своей, безотносительной бытийной способности.
Искушение, успокоенность и отчуждение характеризуют однако бытийный способ падения. Обыденное бытие к смерти есть как падающее постоянное бегство от нее. Бытие к концу имеет модус перетолковывающего, несобственно понимающего и прячущего уклонения от него. Что присутствие, всегда свое, фак-тично всегда уже умирает, т. е. существует в бытии к своему концу, этот факт оно утаивает себе тем, что переделывает смерть в обыденно происходящий смертный случай у других, в любом случае лишь яснее удостоверяющий нам, что «сам ты» еще ведь «жив». Падающим бегством от смерти повседневность присут-
ствия свидетельствует однако, что сами люди тоже всегда уже определены как бытие к смерти, даже когда не движутся отчет ливо в «мыслях о смерти». Для присутствия в его средней повседневности дело тоже постоянно идет об этой, самой своей, безотносительной и не-обходимой способности быть, пусть лишь в модусе обеспечения бестревожного равнодушия перед крайней возможностью его экзмс/иенцми.Установление повседневного бытия к смерти дает вместе с тем ориентиры для попытки заручиться, через более подробную интерпретацию падающего бытия к смерти как уклонения от нее, полным экзистенциальным понятием бытия к концу. На от-чего бегства сделанном феноменально достаточно видимым, должен удаться феноменологический набросок того, как уклоняющееся присутствие само понимает свою смерть.
Там же. С. 252—255.
Витгенштейн Людвиг (1889—1951) — основатель логического позитивизма (логического эмпиризма). Это направление — одно из наиболее заметных в истории философии XX века, и до сих пор является преобладающим в англосаксонских странах.
Основная работа Л. Витгенштейна «Логико-философский трактат» (1921) и труд — «Философские исследования» (1953) переведены на русский язык.
Суть философии и миссия философа
1. Философия утратила свой ореол. Ибо мы теперь обладаем методом философствования и можем говорить оЪумелых философах. Сравним разницу между алхимией и химией; химия обладает методом, и мы можем говорить об искусных химиках. Но однажды метод приходит к тому, что возможности для выражения личности существенно ограничиваются. Ограничивать такие возможности — тенденция нашей эпохи. Это характерно для эпохи упадка культуры или ее отсутствия. Великий человек должен быть не менее великим в такой период, но философия сейчас превращается в простое ремесло, и нимб с головы философа исчезает.
Что такое философия? Исследование сущности мира? Хотим ли мы окончательного ответа или только некоторого описания мира независимо от того, можно ли его верифицировать? Мы, конечно, можем дать описание мира, включающее его физичес-
кие состояния, и открыть законы, управляющие им. Но при этом мы упустим слишком многое; например, мы упустим математику.
Что мы фактически делаем, это приводим в порядок наши понятия, вносим ясность в то, что может быть сказано о мире. У нас в голове путаница относительно того, что может быть сказано, и мы пытаемся прояснить эту путаницу.
Эта деятельность по прояснению и есть философия. Мы будем потому следовать инстинкту прояснения и оставим наш первоначальный вопрос: «Что такое философия?» Мы начнем со смутного интеллектуального беспокойства, подобно тому как ребенок спрашивает: «Почему?» Вопрос ребенка — это не вопрос зрелого человека. Он скорее выражает озадаченность, смущение, чем требование четкой информации. Итак, философы спрашивают «Почему?» и «Что?», не понимая ясно, что, собственно, они хотят узнать. Они выражают чувство интеллектуального беспокойства.
Голос инстинкта всегда некоторым образом прав, но он еще не обучен выражать себя точно.
2. Что такое высказывание?
Высказывание — основной элемент нашего описания мира. Что такое высказывание? «Предложения между двумя полными паузами» или «Выражения, которые могут быть истинными или ложными»? Но понятия «истинно» и «ложно» в данном случае излишни. Так, я могу ответить на высказывание «Идет дождь» — «Истинно». Но я могу также сказать «Действительно, идет дождь». Повторение утверждения может означать «Истинно».
Любое утверждение может быть опровергнуто: если имеет смысл сказать р, но также имеет смысл сказать не р. Если ты говоришь «Электрические лампы горят», в то время как они не горят, то тот факт, что сказанное тобой ложно, не имеет значения. Но когда бы ты ни сказал «Воркалось, хливкие шорьки...», это высказывание не будет иметь значения.
Поэтому высказывание можно определить как такое выражение, которое может быть подвергнуто осмысленному отрицанию.
3. Но что это такое — иметь смысл и значение? Вероятно, можно сказать, что высказывание имеет смысл, если слова, составляющие его, имеют значение. Но как слова приобретают значение?
(i) Посредством определения. Например, оранжевый — жел-
товато-красный. Но здесь мы должны определить, чти значит «желтоватый» и «красный».
(ii) Понимание их посредством вызывания у людей определенных состояний, например при помощи наркотиков.
(ш) Путем остенсивного определения. Но здесь все, что мы делаем, — это добавляем нечто к символической записи. Остен-сивное определение не освобождает нас от символизма. Оно не является конечным и может быть понято неправильно. Все, что мы можем сделать, давая остенсивное определение, — это поменять местами одно множество символов на другое. Результатом является высказывание, которое может быть истинным или ложным. Объяснение значения символа само дается гаи помощи символов. Что существенно при объяснении символов — это понимание того, что символ накладывается на значение. Способ, посредством которого мы действительно обучаемся значению символа, выпадает из нашего будущего понимания символа.
4. Возьмем в качестве примера слово, обозначающее цвет, — зеленый. История того, как мы приходим к тому, что оно значит, несущественна. Остается наше понимание. Если бы мы объяснили кому-либо, кто ничего не знает о цвете, не прибегая к ос-тенсивному определению того, что оранжевый означает желтовато-красный, то он должен был бы запомнить эту фразу с тем, чтобы понимать ее значение в будущем. Слово «зеленый» может вызывать у нас по памяти ассоциацию с образом зеленого. Но запомнившийся образ — это не значение зеленого. Запомнившийся образ настолько же удален от зеленого цвета, как и слово. Это все еще символ, он не приводит нас к контакту с реальностью. Чтобы достичь реальности, мы должны быть в состоянии срав-нрть образ с реальностью, с реальным пятном зеленого цвета. Возможность для сравнения должна быть нам предоставлена, даже если бы не существовало ни одного зеленого объекта.
5. Можно сказать: «Высказывание — это выражение мысли». Выражение не нуждается в словах. Мы можем заменить слово схемой. А мысль может быть желанием или приказом. Истина и ложь тогда будут соответствовать подчинению или неподчинению приказу. Мышление означает оперирование со схемами. Мысль — не то же самое, что схема, потому что мысль не нуждается в переводе, а схема нуждается. Схема (без ее интерпретации) корреспондирует с определенным предложением, переводящим ее в высказывание. Высказывание — суждение — одно и
то же, за исключением того, что высказывание является «типом», в котором суждение (высказанное в определенном месте определенным человеком в определенное время) высказывается: ср. с числом экземпляров схемы или фотографии. Как мы узнаем, что кто-то понял схему или приказ? Он может показать свое понимание только посредством перевода его в другие символы, он может понять приказ и не повиноваться ему. Но если он повинуется, он все равно производит операцию перевода, то есть соотносит свои действия с определенными символами. Итак, понимание на самом деле — это перевод в другие символы либо в действие.
Мы не можем достичь интерпретации схемы; правила интерпретации схемы не являются частью схемы.
В науке ты можешь сравнить то, что ты делаешь, скажем, с постройкой дома. Сначала ты должен заложить твердый фундамент. Заложив его однажды, ты больше не можешь его трогать или сдвигать с места. В философии мы не закладываем фундамент, а приводим в порядок комнату, в процессе чего мы должны все трогать по многу раз.
Единственный путь заниматься философией — это трогать все по два раза.
Цит. по: Людвиг Витгенштейн: Человек и мыслитель. М.,
1993. С. 290-293.
Философия и язык
Чем более пристально мы приглядываемся к реальному языку, тем резче проявляется конфликт между ним и нашим требованием. (Ведь кристальная чистота логики оказывается для нас недостижимой, она остается всего лишь требованием.) Это противостояние делается невыносимым; требованию чистоты грозит превращение в нечто пустое. — Оно заводит нас на гладкий лед, где отсутствует трение, стало быть, условия в каком-то смысле становятся идеальными, но именно поэтому мы не в состоянии двигаться. Мы хотим идти: тогда нам нужно трение. Назад, на грубую почву!
Мы узнаем: то, что называют «предложением», «языком», — это не формальное единство, которое я вообразил, а семейство более или менее родственных образований. — Как же тогда быть с логикой? Ведь ее строгость оказывается обманчивой. — А не исчезает ли вместе с тем и сама логика? — Ибо как логика может поступиться своей строгостью? Ждать от нее послаблений в том,
что касается строгости, понятно, не приходится. Предрассудок кристальной чистоты логики может быть устранен лишь в том случае, если развернуть все наше исследование в ином направлении. (Можно сказать: исследование должно быть переориентировано под углом зрения наших реальных потребностей.)
Философия логики трактует о предложениях и словах в том же смысле, как это делают в повседневной жизни, когда мы говорим, например: «Вот предложение, написанное по-китайски»; «Нет, это лишь похоже на письмена, на самом же деле это орнамент».
Мы говорим о пространственном и временном феномене языка, а не о каком-то непространственном и невременном фантоме. [Замечание на полях рукописи: иное дело, что интересоваться неким феноменом можно по-разному.] Мы же говорим о нем так, как говорят о фигурах в шахматной игре, устанавливая правила игры с ними, а не описывая их физические свойства.
Вопрос «Чем реально является слово?» аналогичен вопросу «Что такое шахматная фигура?».
Что верно, то верно: нашим изысканиям не обязательно быть научными. У нас не вызывает интереса опытное знание о том, что «вопреки нашим предубеждениям нечто можно мыслить так или этак», что бы это ни означало. (Понимание мышления как особого духовного посредника.) И нам не надо развивать какую-либо теорию. В наших рассуждениях неправомерно что-то гипотетическое. Нам следует отказаться от всякого объяснения и заменить его только описанием. Причем это описание обретает свое целевое назначение — способность прояснять — в связи с философскими проблемами. Таковые, конечно, не являются эмпирическими проблемами, они решаются путем такого всматривания в работу нашего языка, которое позволяет осознать его действия вопреки склонности истолковать их превратно. Проблемы решаются не через приобретение нового опыта, а путем упорядочения уже давно известного. Философия есть борьба против зачаровывания нашего интеллекта средствами нашего языка.
Когда философы употребляют слово — «знание», «бытие», «объект», «я», «предложение», «имя» — и пытаются схватить сущность вещи, то всегда следует спрашивать: так ли фактически употребляется это слово в языке, откуда оно родом?
Мы возвращаем слова от метафизического к их повседневному употреблению.
Мне говорят: «Ты понимаешь это выражение, не так ли? Выходит, я использую его в том значении, которое тебе знакомо». — Как будто значение — это некая аура, присущая слову и привносимая им с собой в каждое его употребление.
Если, например, кто-то говорит, что предложение «Это здесь» (причем показывает на предмет перед собой) имеет для него смысл, то ему следует спросить себя, при каких особых обстоятельствах фактически пользуются этим предложением. При этих обстоятельствах оно и имеет смысл.
В чем же значимость нашего исследования, ведь оно, по-видимому, лишь разрушает все интересное, то есть все великое и важное. (Как если бы оно разрушало все строения, оставляя лишь обломки, камни и мусор.) Но разрушаются лишь воздушные замки, и расчищается почва языка, на которой они стоят.
Итог философии — обнаружение тех или иных явных несуразиц и тех шишек, которые набивает рассудок, наталкиваясь на границы языка. Именно эти шишки и позволяют нам оценить значимость философских открытий.
Говоря о языке (слове, предложении и т. д.), я должен говорить о повседневном языке. Не слишком ли груб, материален этот язык для выражения того, что мы хотим сказать? Ну, а как тогда построить другой язык? — И как странно в таком случае, что мы вообще можем что-то делать с этим своим языком!
В рассуждениях, касающихся языка, я уже вынужден был прибегать к полному (а не к какому-то предварительному, подготовительному) языку. Само это свидетельствует, что я в состоянии сообщить о языке лишь нечто внешнее [наружное] (Äußerliches). Да, но как могут удовлетворить нас подобные пояснения? — Так ведь и твои вопросы сформулированы на этом же языке; и если у тебя было что спросить, то это следовало выразить именно этим языком!
А твои сомнения — плод непонимания.
Твои вопросы относятся к словам; следовательно, я должен говорить о словах.
Говорят: речь идет не о слове, а о его значении; и при этом представляют себе значение как предмет того же рода, что и слово, хоть и отличный от него. Вот слово, а вот его значение. Деньги и корова, которую можно купить на них. (Но с другой стороны: деньги и их использование.)
Можно подумать: коли философия трактует об употребле-
нии слова «философия», то должна существовать некая философия второго порядка. Но это как раз не так; данная ситуация скорее уж соответствует случаю с орфографией, которая должна заниматься и правописанием слова «орфография», не превращаясь при этом в нечто, относящееся ко второму порядку.
Главный источник нашего недопонимания в том, что мы не обозреваем употребления наших слов. — Нашей грамматике недостает такой наглядности. — Именно наглядное действие (übersichtliche Darstellung) рождает то понимание, которое заключается в «усмотрении связей». Отсюда важность поисков и изобретения промежуточных звеньев.
Понятие наглядного взору действия (der übersichtlichen Darstellung) имеет для нас принципиальное значение. Оно характеризует тип нашего представления, способ нашего рассмотрения вещей. (Разве это не «мировоззрение»?)
Философская проблема имеет форму: «Я в тупике». Философия никоим образом не смеет посягать на действительное употребление языка, в конечном счете она может только описывать его. <...>
Философия просто все предъявляет нам, ничего не объясняя и не делая выводов. — Так как все открыто взору, то нечего и объяснять. Ведь нас интересует не то, что скрыто.
«Философией» можно было бы назвать и то, что возможно до всех новых открытий и изобретений.
Труд философа — это [осуществляемый] с особой целью подбор припоминаний.
Пожелай кто-нибудь сформулировать в философии тезисы, пожалуй, они никогда не смогли бы вызвать дискуссию, потому все согласились бы с ними.
Наиболее важные для нас аспекты вещей скрыты из-за своей простоты и повседневности. (Их не замечают, — потому что они всегда перед глазами.) Подлинные основания исследования их совсем не привлекают внимания человека. До тех пор пока это не бросится ему в глаза. — Иначе говоря: то, чего мы [до поры] не замечаем, будучи увидено однажды, оказывается самым захватывающим и сильным.
Витгенштейн Л. Философские работы. В 2 ч. Ч. I.
М., 1994. С. 126-131.
Гадамер Ханс-Георг (род. 1900) — немецкий философ, один из основоположников философской герменевтики, которую он понимал не столько как метод социально-гуманитарных наук, сколько как своеобразную онтологию. «Фундаментальную истину» герменевтики Гадамер выразил в следующей форме: истину не может познавать и сообщать кто-то один. Всемерно поддерживать диалог, предоставлять право сказать свое слово и инакомыслящему, уметь усваивать произносимое им — вот в чем душа герменевтики. Основная ее задача поэтому — постижение «чуда понимания», которое является универсальным способом освоения мира человеком. Главное произведение: «Истина и метод» (1960).
Проблема метода в гуманитарных науках
Логическое самосознание гуманитарных наук, сопровождавшее в XIX веке их фактическое формирование, полностью находится во власти образца естественных наук. Это может показать уже само рассмотрение термина «гуманитарная наука» (Geisteswissenschaft, букв, «наука о духе»), хотя привычное нам значение он получает только во множественном числе. То, что гуманитарные науки понимаются по аналогии с естественными, настолько очевидно, что перед этим отступает призрак идеализма, заложенный в понятии духа и науки о духе. Термин «гуманитарные науки» получил распространение главным образом благодаря переводчику «Логики» Джона Стюарта Милля. В своем труде Милль последовательно пытается обрисовать возможности, которыми располагает приложение индуктивной логики к области гуманитарных наук (moral sciences, букв, «наука о морали»). Переводчик в этом месте ставит «Geisteswissenschaft». Уже из самого хода рассуждений Милля следует, что здесь речь идет вовсе не о признании некоей особой логики гуманитарных наук, а, напротив, автор стремится показать, что в основе всех познавательных наук лежит индуктивный метод, который предстает как единственно действенный и в этой области. Тем самым Милль остается в русле английской традиции, которая была наиболее выразительно сформулирована Юмом во введении к его «Трактату». В науках о морали тоже необходимо познавать сходства, регулярности, закономерности, делающие предсказуемыми отдельные явления и процессы. Однако и в области естественных наук эта цель не всегда равным образом достижима. Причина же ко-
ренится исключительно в том, что данные, на основании которых можно было бы познавать сходства, не всегда представлены в достаточном количестве. Так, методология работает столь же методично, что и физика, но ее исходные данные лакунарны, а поэтому и предсказания ее неточны. То же самое справедливо и в отношении нравственных и социальных явлений. Применение индуктивного метода в этих областях свободно от всех метафизических допущений и сохраняет полную независимость от того, каким именно мыслится становление наблюдаемого явления. Здесь не примысливают, например, причины определенных проявлений, но просто констатируют регулярность. Тем самым независимо от тою, верят ли при этом, например, в свободу воли или нет, в области общественной жизни предсказание в любом случае оказывается возможным. Извлечь из наличия закономерностей выводы относительно явлений — никоим образом не означает признать что-то вроде наличия взаимосвязи, регулярность которой допускает возможность предсказания. Осуществление свободных решений — если таковые существуют — не прерывает закономерности процесса, а само по себе принадлежит к сфере обобщений и регулярностей, получаемых благодаря индукции. Таков идеал «естествознания об обществе», который обретает здесь программный характер и которому мы обязаны исследовательскими успехами во многих областях; достаточно вспомнить о так называемой массовой психологии.
Однако при этом выступает, собственно, та проблема, которую ставят перед мышлением гуманитарные науки: их суть не может быть верно понята, если измерить их по масштабу прогрессирующего познания закономерностей. Познание социально-исторического мира не может подняться до уровня науки путем применения индуктивных методов естественных наук. Что бы ни означало здесь слово «наука» и как бы ни было распространено в исторической науке в целом применение более общих методов к тому или иному предмету исследования, историческое познание тем не менее не имеет своей целью представить конкретное явление как случай, иллюстрирующий общее правило. Единичное не служит простым подтверждением закономерности, которая в практических обстоятельствах позволяет делать предсказания. Напротив, идеалом здесь должно быть понимание самого явления в его однократной и исторической конкретности. При этом возможно воздействие сколь угодно большого объема
общих знаний; цель же состоит не в их фиксации и расширении для более глубокого понимания общих законов развития людей, народов и государств, но, напротив, в понимании того, каковы этот человек, этот народ, это государство, каково было становление, другими словами — как смогло получиться, что они стали такими.
Гадамер X. Г. Истина и метод. М., 1988. С. 44—46. В методологии, образующей основание современной науки, о таких вещах говорят редко, и это неудивительно: сущность научной методологии в том и состоит, что научные высказывания — как бы копилка бесспорных истин. Научная копилка, как к всякая другая, представляет собой некий тезаурус, пригодный к самому произвольному употреблению. В самом деле, суть современной науки заключается в непрерывном умножении годящихся к произвольному употреблению знаний. Все проблемы, связанные с общественной и гуманитарной ответственностью науки, тревожащие нашу совесть Хиросимой, потому и стоят так болезненно остро, что методически последовательная наука, так хорошо контролирующая свои исследовательские процедуры, не в состоянии поставить такой контроль целей, в которых используются ее результаты. Методологическое отвлечение от современной науки, обеспечивающее успешность ее практического применения, мы называем техникой. Сама техника уже потому, что она представляет собой науку в действии, контролю не поддается. Мне бы не хотелось, чтобы из-за моего неверия в способность науки к самоограничению меня сочли бы фаталистом или пророком заката. Я лишь полагаю, что гарантировать разумное осуществление наших возможностей или по крайней мере добиться, чтобы оно не имело катастрофических последствий, — это в конечном счете вопрос всего нашего человеческого и политического потенциала, а не науки как таковой. Вместе с тем я признаю, что изолированное рассмотрение проблемы истинности высказывания и построенная на высказывании логика — вещи в современной науке совершенно законные, разве что мы платим за них дорогой ценой, которую современная наука в принципе не способна компенсировать. Я имею в виду то обстоятельство, что способности к манипуляции, какой наделяет нас наука, не полагают предела ни теоретический разум, ни познавательные средства самой науки. Спору нет, «чистые» высказывания в науке
налицо, но это значит, что знание, в них заключенное, может служить любым целям.
Гадамер Г. X. Актуальность прекрасного. М., 1991. С. 54—55.
Герменевтика, наука и философия
Феномен понимания и правильного истолкования понятого является не только специальной методологической проблемой наук о духе. С давних пор существовала также и теологическая и юридическая герменевтика, которая не столько носила научно-теоретический характер, сколько соответствовала и способствовала практическим действиям научно-образованных судьи или священника. Таким образом, уже по самому своему историческому происхождению проблема герменевтики выходит за рамки, полагаемые понятием о методе, как оно сложилось в современной науке. Понимание и истолкование текстов является не только научной задачей, но очевидным образом относится ко всей совокупности человеческого опыта в целом. Изначально герменевтический феномен вообще не является проблемой метода. Речь здесь идет не о каком-то методе понимания, который сделал бы тексты предметом научного познания, наподобие всех прочих предметов опыта. Речь здесь вообще идет в первую очередь не о построении какой-либо системы прочно обоснованного познания, отвечающего методологическому идеалу науки, — и все-таки здесь тоже идет речь о познании и об истине. При понимании того, что передано нам исторической традицией, не просто понимаются те или иные тексты, но вырабатываются определенные представления и постигаются определенные истины. Что же это за познание и что это за истина?
Если принять во внимание то господствующее положение, которое занимает наука Нового времени в рамках философского освещения и обоснования понятий познания и истины, вопрос представляется неоправданным. Однако даже в рамках самой науки без него никак нельзя обойтись. Феномен понимания не только пронизывает все связи человека с миром. Так же и в науке он имеет самостоятельное значение и противодействует всем попыткам превратить его в какой-либо научный метод. Предлагаемые исследования опираются на это противодействие, утверждающее себя в рамках самой современной науки вопреки универсальным претензиям научной методики. Их задача состоит в том, чтобы раскрыть опыт постижения истины, превышающий
область, контролируемую научной методикой, везде, где мы с ним сталкиваемся, и поставить вопрос о его собственном обосновании. Таким образом, науки о духе сближаются с такими способами постижения, которые лежат за пределами науки: с опытом философии, с опытом искусства, с опытом самой истории. Все это такие способы постижения, в которых возвещает о себе истина, не подлежащая верификации методологическими средствами науки.
Философия наших дней ясно сознает указанное положение дел. Однако вопрос о том, до какой степени может быть философски легитимирована претензия на истину подобных, стоящих вне науки способов познания, — это уже совершенно другой вопрос. Актуальность герменевтического феномена основывается, с моей точки зрения, на том, что лишь углубление в феномен понимания может привести к подобной легитимации. Это мое убеждение подкрепляется не в последнюю очередь тем, какое значение получила в современной философской работе история философии. Понимание исторической философской традиции предстает перед нами как некий возвышенный опыт, который с легкостью развеивает видимость исторического метода, лежащую на историко-философских изысканиях. К элементарному опыту философствования относится то, что классики философской мысли, когда мы пытаемся понять их, выдвигают такое притязание на истину, которое современное сознание не в силах ни отклонить, ни превзойти. Наивное самочувствование современности может возразить на это, что философское сознание тем самым заранее признает, что его собственное философское познание стоит на низшей, по сравнению с познанием Платона и Аристотеля, Лейбница, Канта или Гегеля, ступени. Многие склонны видеть определенную слабость современного философствования в том, что оно приступает к истолкованию и разработке классического наследия со столь откровенным признанием собственной несостоятельности. Совершенно ясно, однако, что гораздо большей слабостью философской мысли является такая установка философствующего, когда он предпочитает вовсе не подвергать себя подобному испытанию и валять дурака на свой страх и риск. Тот факт, что при понимании текстов этих великих философов постигается истина, недостижимая никаким другим путем, следует признать, даже если подобное признание противоречит тому масштабу настойчивого исследова-
ния и непрерывного прогресса, которым современная наука меряет самое себя.
То же самое можно сказать об опыте искусства. В данном случае научное исследование, которым занимается так называемое искусствознание, с самого начала сознает, что оно не в силах ни подменить собой, ни превзойти непосредственный опыт взаимодействия с искусством. Тот факт, что в произведении искусства постигается истина, недостижимая никаким иным путем, и составляет философское значение искусства, утверждающее себя вопреки всякому рационализированию. Таким образом, наряду с опытом философии опыт искусства оказывается настоятельней-шим призывом к научному сознанию признать свои собственные
границы.
Предлагаемые исследования начинают поэтому с критики эстетического сознания, стремясь оградить тот опыт истины, к которому мы становимся причастим благодаря произведению искусства, от эстетической теории, суженной и обедненной тем понятием истины, какое сложилось в науке. На оправдании истины искусства они, однако, не останавливаются. Мы стремимся, скорее, исходя из этого пункта, развить понятие познания и истины, соответствующее целостности нашего герменевтического опыта. В опыте искусства мы имеем дело с истинами, решительно возвышающимися над сферой методического познания, то же самое можно утверждать и относительно наук о духе в целом, наук, в которых наше историческое предание во всех его формах, хотя и становится предметом исследования, однако вместе с тем само обретает голос в своей истине. Опыт исторической традиции принципиально возвышается над тем, что в ней может быть исследовано. Он является не только истинным или ложным в том отношении, которое подвластно исторической критике, — он всегда возвещает такую истину, к которой следует приобщиться.
Гадамер X. Г. Истина и метод. М., 1988. С. 38—40. Проблема понимания обретает в последние годы все возрастающую актуальность, что очевидным образом связано с обострением геополитической и общественно-политической ситуации и с усилением пронизывающих нашу эпоху противоречий. Она встает каждый раз, когда терпят крах попытки установить взаимопонимание между регионами, нациями, блоками и поколениями, когда обнаруживается отсутствие общего языка и вошедшие в привычку ключевые понятия начинают действовать как
раздражители, лишь укрепляющие или усиливающие противоположности и напряжения, на преодоление которых направлялись бы общие усилия. Достаточно вспомнить хотя бы такие слова, как «демократия» или «свобода».
Положение, согласно которому всякое понимание есть проблема языковая и что оно достигается (или не достигается) в медиуме языковости, в доказательствах, собственно, не нуждается. Все феномены взаимосогласия, понимания и непонимания, образующие предмет так называемой герменевтики, суть явления языковые. Однако тезис, который я осмелюсь поставить на обсуждение, будет более радикальным. Я полагаю, что не только процедура понимания людьми друг друга, но и процесс понимания вообще представляет собой событие языка — даже тогда, когда речь идет о внеязыковых феноменах или об умолкнувшем и застывшем в буквах голосе — событие языка, совершающееся в том внутреннем диалоге души с самим собой, в котором Платон видел сущность мышления.
Гадамер X. Г. Актуальность прекрасного. М., 1991. С. 43-44.
Поппер Карл Раймунд (1902—1994) — британский философ, логик и социолог, один из крупнейших мыслителей XX века. Работал в Вене, в Новой Зеландии, с 1946 — в Лондоне. Свою философскую концепцию критического рационализма разрабатывал путем преодоления логического позитивизма. Его идеи стали исходными для постпозитивизма, где важнейшей стала идея роста (развития) знания. Поппер подверг резкой критике марксистскую концепцию общественного развития. Вместе с тем сформулировал целый ряд продуктивных идей: о сущности и опасности тоталитаризма, о социальной технологии и социальной инженерии, о фундаментальной роли экономической организации общества для всех его институтов, о специфике социального познания и его методов и т. д.
Основные сочинения: «Логика и рост научного знания» (М. 1983), «Нищета историцизма» (М. 1993), «Открытое общество и его враги» (В 2 т. М. 1992).