Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
марков_макет.doc
Скачиваний:
18
Добавлен:
13.08.2019
Размер:
2.26 Mб
Скачать

Общение лицом к лицу.

Первичный материнский инкубатор основан на теплоте взглядов и соприкосновений. Именно с личностного общения и начинается переход от животного к человеку. Этот антропологический переход есть ни что иное, как лицевая операция. Но она не имеет ничего общего с протезированием лица в нашем индивидуалистическом обществе. Современная лицевая хирургия превращает лицо обратно в чистую доску и наносит на нее грим красоты и оригинальности. При этом устраняется как отпечаток времени, так и эволюционное наследие дружеского, теплого человеческого лица. Возвышение и аттрактивность человека к человеку, вытекающие из дарвиновской теории, противоположны приспособлению к миру в смысле производства фитнесса (хорошая спортивная форма). Она доказывает движение эволюции в направлении роскошного расцвета в эротико-эстетической теплице становления человека. На 95 % путь формирования человеческого лица относится к доисторическому периоду. Во время этого общечеловеческого роста лицо еще не стало знаком различия своего и чужого, как сигнал для различия своего и чужого. Это случилось в эпоху государств. Лицо не является критерием идентичности в ранние периоды человеческой истории. Оно сигнализирует как об индивидуальности, так и о дружественности. Во взгляде первобытного человека отсутствовал идентификационный интерес, он излучал стремление к единству. Мать и ребенок как бы лучатся взглядами и улыбками. Человеческая эволюция определялась тем, насколько велика степень выражения дружественности и эта способность выражать дружбу протрактировалась. Как гениталии были не индивидуальным а всеобщим выражением принципа наслаждения, так и лицо – выражением дружелюбности. Чудо лица имеет простую формулу - оно есть приглашение к дружбе. Платон один из первых понял протрактивную природу лица оно напоминает и влечет к божественному личностным резонансом и ощущением счастья. Лицо – это обещание дружбы и счастья.

Когда лицо обретает индивидуальность, оно строится уже на как приглашение к дружбе, а как воля к власти. Может быть только лица Будды и улыбающихся ангелов сохраняют верность дружбе и не изображают значительности. К таким излучающим дружеский свет лицам относится и Монна Лиза. Когда Делез и Гваттари пишут: лицо – это Христос, а Христос – типичный европеец, то они имеют в виду лицо особенного европейца, вымуштрованного в эпоху империй и высоких религий. Наши лица после Христа становятся христограммами.

Мать и ребенок.

Время человеческой жизни в европейской культуре исчисляется со дня появления на свет, в то время как китайцы начинают его с дня зачатия. По их традиции новорожденному начисляется один год. Это свидетельствует о том, что время, проведенное в утробе матери, не является совершенно пустым, а напротив, может быть самым важным. Согласно легенде, Лао Цы провел в утробе матери 81 год.

Это время считается пустым для самосознания, так как ребенок в утробе матери не является ни мыслящим, ни говорящим существом, т.е., строго говоря, не является человеком. Он предмет изучения таких объективных наук как биология, эмбриология, медицина и др. На самом деле о человеке, о какой бы стадии онтогенеза, о каком бы органе его тела не шла речь нельзя говорить чисто объективистски. Человек не является простым объектом. Это обстоятельство хорошо осознавал Гегель, "Философия духа" которого включает раздел "ребенок в утробе матери".

Утрата материнского лона – вот первая метафизическая кража. В “круге первом” нашего бытия, когда мы уютно покоились в плаценте и благодаря пуповине, связывающей нас с матерью, постоянно подпитывались ее кровью, не только отсутствовало разделение на субъект и объект, но и любое другое деление: лоно матери – это и есть первоначальная коммуна, о восстановлении которой мы все время мечтаем. Выход на свет, разрезание пуповины, первый глоток воздуха и громкий плач – вот что характеризует наше рождение. Мы всю жизнь хотим оставаться сосущими младенцами, ибо оральная связь – это самая интимная связь и единство кормящей матери и ребенка – это самое прочное единство. Отношения с другими так или иначе стоятся на этой основе. Оральное единство сохраняется как пение и восприятие музыки. Здесь также трудно провести черту между субъективным и объективным, ибо мы не можем сказать, где звучит музыка – вне или внутри меня, правильнее сказать, что мы растворяемся в ней. Это желание раствориться, слиться в первоначальное единство, которым мы были связаны в эмбриональном состоянии, влечет молодых на дискотеки. Только там автономные изолированные городские индивидуалисты могут удовлетворить свою жажду контакта.

Номадический человек идентифицировался по матери, лоно которой и было вратами в мир и также символом возвращения обратно. Кто ты, откуда ты произошел, к какому колену, роду ты принадлежишь — такими вопросами осуществлялась идентификация у древних людей. Оседлось и собственность на землю дали новые критерии идентичности: из каких земель ты пришел, на какой территории ты вырос, как называется твой город, кто правит твоей страной — вот новые вопросы, которые задавали незнакомому человеку в эпоху неолита.

Современная история и тем более рационалистическое мировоззрение, в основе которого лежат представления об объективном мире, как он смоделирован в науке, и о познающем субъекте, обладающем автономностью и самостью, являются кратким и недавно начавшимся отрезком антропогенеза. Исток современности – это не наука Нового времени и даже не греческая философия, а неолитическая революция, в ходе которой номады – кочевники, охотники, бортники и собиратели прочих даров леса и земли – осели на земле и стали заниматься земледелием. Они основали постоянные поселения, присвоили участки земли и создали принципиально новые формы власти – законы и охраняющее право собственности государство. Для того чтобы понять различия людей древнекаменного и новокаменного веков, необходимо учесть различие матери и земли. Конечно, практически эти понятия не разделялись, и земля представлялась по аналогии с рожающей матерью и даже сегодня этот емкий образ служит основой протеста против превращения земли в кладовую сырья и предмет промышленного освоения. Мистика матери-земли живет в нашем сознании, и мы должны ценить и развивать надлежащим образом это древнее наследие, которое на самом деле эксплуатируется разного рода шарлатанами.

Что моя мысль составляет мое личное внутренее переживание, которое скрыто и недоступно для других, что мои знания и идеи принадлежат исключительно мне, что содержание книг и других тектстов раскрывается благодаря рефлексии познающего субъекта — все эти предствления с точки зрения длительной истории лишь короткая вспышка на фоне массивной психической реальности, имеющей гораздо более длительную историю. Наши важные современные идеи вряд ли могли иметь в прошлом хоть какое-нибудь значение. Древний человек был гораздо больше озабочен окружающим миром, чем собственными переживаниями и представление о приватности идей не имело смысла ни для его собственного опыта, ни тем более для общества, в котором он жил. Долгое время он вообще не имел в социальном пространстве своего отдельного места и даже не мечтал о нем. В небольших коллективах дело одного является делом, мыслью и заботой остальных. В «культуре стыда» внутреннее переживание скрывают и не обнаруживают, так как от аффектации личных переживаний страдают другие. Скрытые мысли для палеолитического человека — чудовищный нонсес.

Представление о своем внутреннем, куда имеет вход только сам субъект, возникает не раньше античности, когда появились мудрецы, называвшие себя философами (они и были предшественниками современных интеллектуалов. По их мнению только собственная мысль может быть истинной. Лоном для таких людей является собственная голова: свободная мысли приходит неожиданно, вынашивается в пещере своего сознания, а не навязывается извне. Здесь утрачивается аксиома, что мысль одного — это мысль другого, что практически означало: то, что я не думаю сам, я не могу ожидать от другого.

В дифференцированном общесте психотерапевты вынуждены тратить значительные усилия на то, что бы привести чувства и мысли людей хоть в какое-то соответствие, иначе патогенные микробы создадут угрозу существования общества. Имеются медиа-физиологические основания утверждать, что в древней социосфере мысль была открытой величиной: человеческий мозг, как и гениталии, в принципе является парной, вероятно, душевной системой. Слотердайк полагает, что если высказывание «Мой живот принадлежит мне» имеет смысл, так как отсылает к матери, имеющей право на аборт, то высказывание «мой мозг принадлежит мне» морально невоспринимаемо.128 Действительно, я не являюсь творцом и собственником даже собственной мысли, ибо она является продуктом сотворчества с другими. Тезисы «я могу мыслить» и «я хочу мыслить» неразделимы.

Церебральному индивидуализму противостоит вера в то, что мозг работает только в игре с другим, т.е. если укоренен в ансамбль. Один мозг — лишь медиум того, что делает другой мозг. Только в отношениях с другим я могу обнаружить собственное своеобразие, только резонируя с ним эмоционально, я могу мыслить. Если алфавитная коммуникация основана на дистанции, то эмоциональная — на близости мозгового и нервного коммунитаризма. Книга, как и отшельничество, требует одиночества, тишины, пустыни. Эмоциональная коммуникация предполагает наличие другого, близкого и родного человека. На самом деле они часто оказываются взаимосвязанными: в эпоху книг и лекций возникает «республика ученых», основанная на дружбе. Точно также в социально пустом пространстве пустыни голос и взгляд отшельника обращен к Богу. Собственно, уход в пустыню — попытка заставить Бога обратить на меня внимание.

Ребенок вынашивается матерью, и ее лоно образует ту первосферу, которая является колыбелью человека. Когда он рождается, первый акт цивилизации состоит в перерезании пуповины. Но пуповина строго говоря связывает плод не непосредственно с телом матери. Ребенок рождается не один. Как известно, роды являются законченными и удавшимися, если выходит послед, или, по-медицински, плацента. Древние представляли эту оболочку как родного брата новорожденного, как духа хранителя или ангела. Сегодня плацента либо выбрасывается на свалку либо перерабатывается для изготовления косметических омолаживающих веществ. Древние закапывали ее в основание дома и хранили в тайне от дурного воздействия. Плацента фараона или китайского императора захоронивалась, хранилась и почиталась особо. Где же сегодня наш самый интимный друг и брат, в сфере которого мы находились когда были совершенно беспомощными, изолированными и одинокими?

Образ младенца, сосущего материнскую грудь, особенно часто изображался в христианскую эпоху, причем именно тогда, отношение к детям было, мягко говоря, сдержанным. Можно предположить, что образ Мадонны с младенцем в конце концов подействовал смягчающе на ожесточенные тяжелой жизнью сердца многодетных матерей и они стали более бережно относиться к детям. Точно также можно предположить, что наша византийская богоматерь (Одигитрия) гуманизировала наших родных матерей.

Между образами Одигитрии и Мадонны лежит глубокая пропасть. Одигитрия светится потому, что отражает льющийся на нее сверху божественный свет, младенец в ее руках похож на засушенные мощи святого. Когда я смотрю на него, то вижу не красивого проповедующего Христа, а вспоминаю о его ужасной смерти. Озабоченный младенец с морщинистым челом на руках Одигитрии либо давно не кормлен, либо слишком рано повзрослел, ибо отягощен нечеловеческой заботой, грядущими ужасными муками. Как он связан со своей земной матерью – это совершенно неясно. Запеленутый младенец в ее руках скорее символ некой власти, как скипетр (кнут) и держава (мир) в руках императора и он работает на культ Богоматери, которая как и ее ребенок наделена божественной миссией. Младенец Христос на православной иконе может быть лучшая иллюстрация к хайдеггеровской заброшенности. Если не знать, что перед нами настоящий Мессия, Спаситель, то из-за отсутствия его связи с матерью возникает впечатление его полной отчужденности: никто не ждет его в мире и он бесконечно одинок. Его мать – с лицом круглым как луна – смотрит своими огромными глазами не на него, а на нас, точнее сквозь нас. Ее взор если и не леденит, то завораживает зрителей. Глаза Богоматери не лишены чудесного внутреннего света, эманирующего любовь, они зовут припасть к ее коленям и обещают защиту: страждущие молитесь и будете прощены. Богоматерь и у нас и на Западе символизирует материнскую любовь и материнское прощение. Именно поэтому она почитается несколько по иному, чем икона Христа. Одигитрия смотрит прямо, но сквозь зрителя. Чем она единит нас, воспринимаем ли мы ее как свою символическую мать? Могут ли сказать поклоняющиеся ей, что они «братья и сестры во Христе», ибо не ясно, является Христос нашим самым близким братом, или он все же ближе к строгому Отцу, стоящему на страже закона. Может быть, он может восприниматься как наш старший брат, который защитит нас ?

Образ Мадонны начал изменяться в эпоху Возрождения в сторону сходства с молодой женщиной, кормящей грудью здорового веселого младенца. Мадонна изображается прежде всего как мать: ее взор направлен на ребенка и ему она отдает всю свою любовь. Чем и как единит этот образ, если он выражает некий приватный, семейно-родственный союз матери и ребенка. Мадонне явно не до нас, свет ее глаз льется в глаза ребенка, ему она отдает свое молоко. Этот союз дающей грудь и сосущего ее не менее, а может быть даже более прочен, чем союз сияющих доверчиво смотрящих друг на друга глаз. Но икона – это ведь не «семейный портрет в интерьере» и не фотография в альбоме или, как у американцев, в бумажнике. Например, православие решительно протестовало против превращения иконописи в бытовую живопись.

Христианство существенно трансформировало языческий образ женщины матери. Образ младенца и матери особенно часто изображался в христианскую эпоху, причем именно тогда, отношение к детям было, мягко говоря, сдержанным. Но и он претерпел существенное изменение. Между образами православной и католической Богоматери (Одигитрии и Мадонны) лежит глубокая пропасть. Одигитрия светится потому, что отражает льющийся на нее сверху божественный свет, младенец в ее руках похож на засушенные мощи святого. Когда я смотрю на него, то вижу не красивого проповедующего Христа, а вспоминаю о его ужасной смерти. Озабоченный младенец с морщинистым челом на руках Одигитрии либо давно не кормлен, либо слишком рано повзрослел, ибо отягощен нечеловеческой заботой, грядущими ужасными муками. Как он связан со своей земной матерью – это совершенно неясно. Запеленутый младенец в ее руках скорее символ некой власти, как скипетр (кнут) и держава (мир) в руках императора и он работает на культ Богоматери, которая как и ее ребенок наделена божественной миссией. Младенец Христос на православной иконе может быть лучшая иллюстрация к хайдеггеровской заброшенности. Если не знать, что перед нами настоящий Мессия, Спаситель, то из-за отсутствия его связи с матерью возникает впечатление его полной отчужденности: никто не ждет его в мире и он бесконечно одинок. Его мать – с лицом круглым как луна – смотрит своими огромными глазами не на него, а на нас, точнее сквозь нас. Ее взор если и не леденит, то завораживает зрителей. Глаза Богоматери не лишены чудесного внутреннего света, эманирующего любовь, они зовут припасть к ее коленям и обещают защиту: страждущие молитесь и будете прощены. Богоматерь и у нас и на Западе символизирует материнскую любовь и материнское прощение. Именно поэтому она почитается несколько по иному, чем икона Христа. Одигитрия смотрит прямо, но сквозь зрителя. Чем она единит нас, воспринимаем ли мы ее как свою символическую мать? Могут ли сказать поклоняющиеся ей, что они “братья и сестры во Христе”, ибо не ясно, является Христос нашим самым близким братом, или он все же ближе к строгому Отцу, стоящему на страже закона. Может быть, он может восприниматься как наш старший брат, который защитит нас? Можно также предположить, что образ Мадонны с младенцем в конце концов подействовал смягчающе на ожесточенные тяжелой жизнью сердца многодетных матерей и они стали более бережно относиться к детям. Точно также можно предположить, что наша византийская богоматерь (Одигитрия) гуманизировала наших родных матерей.

Философско-психологической версией католического архетипа младенца младенца и матери является теория Ж. Лакана. В своей знаменитой работе 1949 г. он описывает становление ребенка как интегрированного субъекта благодаря восприятию собственного изображения в зеркале. Лакановская история является своеобразной пародией гностических учений. Отличие в том, что ортопедическую роль выполняет не “истинный свет”, а зеркальный призрак. И при этом остается непроясненным, кто и за что лишил младенца внутреннего единства с другим, откуда возникает ощущение дезинтегрированности с миром?

По Лакану, шестимесячный младенец начинает позитивно воспринимать свое изображение в зеркале,. Так он превращается в ребенка, обладающего сознанием себя, которое на самом деле является продуктом другого — взрослого. Что можно сказать по поводу этой версии самосознания? Прежде всего, она является чисто философским мифом и именно в ней Лакан ближе всего к Гегелю, которого он хотел преодолеть. На самом деле, хотя интересы Лакана являются, так сказать, парафилософскими, психоанализ является такой противоположностью классической философии, которая имеет в качестве заднего плана нечто общее с тем, что отрицает.

Мифолого-идеологический характер истории самосознания, рассказанной Лаканом, раскрывает тот факт, что зеркало появляется в домах состоятельных людей лишь в 19 веке, а до того люди и тем более дети не имели привычки разглядывать себя в зеркало. Как же они интегрировали себя как автономных совершенных субъектов. Конечно, можно предположить, что они разглядывали свое изображение в используя зеркало водной поверхности. Однако даже миф о Нарциссе более осторожен относительно технологических особенностей такого рода процедуры и описывает стадию зеркала на уровне зрелого юноши. Отсутствие зеркала в обиходе многих поколений людей свидетельствует о том, что сборка себя через связь с другим осуществляется на какой-то более глубокой стадии. Возможно, она является изначальной. Зеркало является лишь своеобразным эрзацем изначального стремления быть в интимной, причем, внутренней связи с другим. То, что дети, начиная с 19 века, интегрируют себя при помощи зеркала является, скорее всего, симптомом глубокого психоза.

Слотердайк видит в лакановской истории отголоски католической технологии сборки самосознания: описание внутренего самочувствия младенца как дезинтегрированого и монструозного вполне соответствует религиозной стадии осознания первородного греха, которое преодолевается путем исповеди и покаяния. Согласно Гегелю, диадическая коммуникация имеет место еще на пренатальной стадии, т.е. в утробе матери, где младенец развивается в оболочке, которая и является его двойником как физиологическим, так и мистическим. Поэтому еще до всякой стадии зеркала ребенок помнит и знает, что у него есть другой, с которым он внутренне связан. Это чувство связи и лежит в основе поисков образно-символических эрзатцев, поисков характерных для людей испытывающих тоску по интимной близости с другим, поисков, свидетельствующих о том, что они ее утратили. Если более внимательно наблюдать за ребенком, то можно зафиксировать более ранние формы когеренции с другим. Конечно, рассуждения о единстве ребенка с тем, что называют “плацентой”, во многом являются столь же спекулятивными, что и конструкция Лакана. Более достоверно предположить, что такое единство с другим младенец достигает по крайне мере на стадии кормления, а также когда играет с матерью и особенно, когда начинает воспринимать ее лицо. Опыт бытия в форме “глаза в глаза”, несомненно, предшествует стадии зеркала, и только научившись интегрировать лицо матери, ребенок способен воспринимать себя как такой же “хороший объект”, каким ему кажется мать. Во всяком случае, все сказанное позволяет более трезво отнестись к истории Лакана, которая во многом сама является фантазматической. При этом она заставляет обсудить во многом еще неясный вопрос о роли восприятия и воображения, т.е. визуальности в целом, в сборке своего Я. Насколько велика при этом фантазматическая сила воображения и насколько эффективна символическая интеграция с Другим – это и есть спорный вопрос. Не служит ли психоанализ психозу вместо того, чтобы преодолевать его?

С. Жижек выделяет три стадии эволюции Лакана: Сначала симптом рассматривался как "белое пятно", подлежащее истолкованию. Затем он выступает символом кастрации, которую надлежит принять в качестве платы за желание. Наконец, в третьем периоде появляется Другой как символический порядок, в сердцевине которого также находится травматический эффект. Отсюда в качестве лечения предлагается не истолкование, а переход за фантазм: не символическое истолкование, а уяснение того. что по ту сторону фантазма ничего нет129.

Когда смотришь на картины вроде черного шара Малевича, вглядываешься в рисунки сумасшедших или людей принявших дозу ЛСД, то испытываешь сильнейшее беспокойство. Что же ведет руку художника, изображающего подобные фигуры, что заставляет нас приходить в совершенно непонятное волнение. Очевидно, что эти рисунки сделаны безумцами, а они – больные и нам вроде бы не о чем беспокоиться. Но почему люди впадают в безумие, если при это отсутствуют органические причины? Мы испытываем волнение от того что рисунки безумных художников изображают нечто отсутствующее и вместе с тем самое дорогое, что у нас было – утраченные органы. Сфера вскормившая нас, бывшая нашим первым приютом выброшена на свалку. И сегодня, когда, окончательно выдохшись, мы приползаем с работы домой, когда уже больше нет сил коммуницировать, мы забиваемся под одеяло и накрываем голову подушкой. Мама, роди меня обратно!

М. Кляйн, исследуя историю становления индивида перенесла акцент с отца на мать и сосредоточилась на диаде: мать-ребенок. При этом первое принятие пищи ассоциируется с началом объектного отношения к матери: первым объектом ребенка становится грудь матери, а его первичной целью является сосание соска.130. Этот объект, компенсирующий стресс рождения, становится "хорошим". Более того, это такой своеобразный объект, который может стать из внешнего внутренним, т.е. трансформироваться в субъект и это происходит при сосании материнского молока, а также при бессознательных аутоэротических фантазиях и действиях. Отношение младенца к груди матери далеко от идилии описанной в терманах благодарности берущего по отношению к дающему. М. Кляйн считает, что основной эмоцией младенца является жадность. Поэтому ситуация кормления связана с формированием либидонозных импульсов, а само удовольствие от кормления включает деструктивные элементы. Получение удовольствия от сосания груди вызвано не только вкусом и пользой материнского молока, удовлетворяющего голод. Младенец испытывает страх и грудь успокаивает его, снижает фрустрацию. Так "хорошая грудь" становится символом всех хороших, гарантирующих безопасность объектов. Оральное же восприятие реальности, инкорпорация материнского молока является базисной процедурой дальнейших форм интроекции и проекции: именно способность воспринимать хорошее и отторгать плохое определяет самосохранение личности. Психологи-кляйнианцы делают вывод о том, что верования и ритуалы примитивных племен - это ни что иное, как способы принятия внутрь себя хороших объектов и изгнания плохих. Осознание ребенком того обстоятельства, что его деструктивные фантазии направлены против груди любимой матери порождает комплекс вины, компенсация которой осуществляется попыткой ответного кормления, что, по-видимому, и является источником гостеприимства, принятого у всех народов.

Для интеграции Я и достижения самоидентичности ребенку необходимо не только зеркало, как полагал Лакан, но опыт преодоления враждебности любовью. Решающим моментом различия удовольствия от еды и любви матери является отлучение от груди. Именно благодаря ему происходит замена агрессивного наслаждения пищей на символические акты. Переход к бутылочке с жидкой пищей и употребеление твердых продуктов связан с сопротивлением тревоге и вине, возникающей из-за страха повреждения хорошего объекта – груди матери.

Связь установок отношения пище и матери была разработана Д. Винникотом. Он ввел понятие “хорошо приспособленной матери” (мать как окружающая среда, а не объект), которая приспосабливается к нуждам младенца и этим исключает фрустрацию. Грудь такой матери младенец воспринимает как часть самого себя. С этой точки зрения отлучение от груди предстает как преодоление иллюзии “самопитания”, “самообеспеченности” и осознание зависимости от другого. Благополучное разделение матери и ребенка происходит, по Винникоту, благодаря наличию особого рода пререходного объекта. Его важной функцией является замещение груди так, что он не является ни грудью матери, ни частью самого младенца: переходным является не объект сам по себе. Объект репрезентирует переход ребенка от состояния слитности с матерью к состоянию отношения к матери как чему-то внешнему и отдельному. Самое главное в переходном объекте – это то, что он располагается на грани внутреннего и внешнего, материнского и детского, культурного и природного, и при этом выступает формой их как различия, так и единства. Таким переходным объектом выступает палец, который сосет младенец, игрушка, с которой он спит, а также еда, которую он принимает вместо молока матери. Именно эта изначальная символическая нагруженность пищи и делает ее важнейшим коммуникативным медиумом, обеспечивающим единство людей. Отсюда разного рода пищевые табу и запреты – это социальная трансформация опыта индивидуальной сборки своего я в процессе развития отношения матери и ребенка. Регламентация питания осуществляет сборку коллективного тождества.