Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Артур Янов - Первичный крик.doc
Скачиваний:
18
Добавлен:
02.11.2018
Размер:
2.71 Mб
Скачать

Детские страхи

В большей части случаев дети начинают испытывать страх, когда ложатся спать и остаются одни. Ребенок может иметь достаточно мужества, чтобы нырнуть в воду с вышки, но ощущать панический страх перед темнотой. Отчасти, причина заключается в том, что во втором случае ребенок остается наедине с самим собой. Этот страх имеет ту же природу, что и страх, который испытывают начавшие курс первичной терапии пациенты, которые остаются ночью одни в номере отеля. Это страх «самого себя». Ребенок часто отрицает такой страх, проецируя его вовне, надругих, говоря, что в действительности он боится грабителей. Умом ребенок реагирует на совершенно реальные стимулы — на шелест листвы, стук гаражной двери, тень на стене. Каждый шум, каждая тень помогает оправдать скрытый страх.

Родители ни в коем случае не должны силой лишать ребенка его страхов. Очень легко сказать: «Тебе нечего бояться. В чулане никого нет. Не будь младенцем. Я не оставлю тебе свет. Прекрати эти глупости». Такие слова лишь загонят страх глубоко внутрь, и погребенный страх начнет проявляться недержанием мочи или телесными заболеваниями. Если родитель не может понять природу детского страха, то лучше побаловать ребенка и пойти у него на поводу, чем стараться подавить его страх.

Многие из нас в детстве страдали ночными страхами, и большинство из нас так и не переросли их. Правда теперь мы боимся не страшного печника, прячущегося в кладовке, а смутно опасаемся, например, заговора, который плетут против нас люди какой-то национальности или социальной группы. Содержание этого очевидного, явного страха может измениться, но это содержание несущественно. До выздоровления от невроза нам будет нужен печник — неважно, в каком виде он будет нам являться.

Но что же возбуждает в нас страх, когда мы остаемся одни в темноте? Решающую роль в возникновении страха играет смутное, едва зарождающееся понимание того, что приближается сон, а это значит, что приоткроются ворота крепости и в нас может хлынуть толпа демонов, которых сознание отгоняло во время бодрствования. В принципе, нет ничего пугающего в самом одиночестве. Страх гнездится в душе самого невротика, который постоянно бежит или защищается от самого себя. Ему требуется включенное радио или работающий телевизор, чтобы не чувствовать это устрашающее одиночество. «Одиночество» для невротика означает нечто совершенно иное, нежели для душевно здорового человека. «Одиночество» невротика — это отсутствие поддержки, защиты и любви со стороны родителей, и именно от этого и надо защититься. Детские страхи усугубляются, если родители на весь вечер уходят из дома; именно в эти моменты может возникнуть страх смерти, который ребенок ассоциирует со сном, так как в раннем детстве остаться без родительской защиты может — в представлениях ребенка — обернуться смертью.

Обсуждение

Поскольку содержание любой фобии символично и уникально для каждого больного, то не существует какого-то универсального смысла для всей их совокупности. Два человека с одинаковыми фобиями могут иметь разные источники их возникновения. Для одного человека страх высоты может быть связан с чувством отсутствия почвы под ногами (лишение поддержки), а для другого это страх перед прыжками с высоты. Можно потратить всю жизнь на попытки разгадать значение фобии, ее истинное содержание. Усилия надо сосредоточить на другом — на реальных страхах. После ощущения и переживания реального страха фобия становится ненужной.

Эффективность и ценность первичной гипотезы относительно страхов подтверждается тем фактом, что фобии исчезают и не возвращаются в какой бы то ни было форме после того, как больной переживает свой реальный страх. Хочу еще раз подчеркнуть, что никакое текущее иррациональное поведение невозможно разрешить, воздействуя на иррациональное; никакая логика, никакие факты не способны устранить иррациональный страх. Возникновение неприятных ситуаций не порождает иррационального поведения у здоровых людей. Основа фобии (первичного страха) есть нечто вполне реальное; только текущий контекст делает фобию иррациональной.

Существует большое искушение думать, что кто-то извне может тем или иным способом разрешить текущие проблемы пациента. Вся идея консультирования и просвещения невротиков, снабжения их брошюрами, излагающими голые факты (например, метедрин разрушает ткань печени) представляется мне в корне ошибочной. Информация играет, конечно, определенную положительную роль, но иррациональные силы, стоящие за патологическим поведением суть первичные силы. Впрыскивание отдельных разрозненных фактов не в состоянии остановить и обратить вспять первичный поток. Психологическое консультирование и убеждение больного в том, что надо быть внимательным и нежным по отношению к жене и детям, будут мало что значить для человека, которому приходится десятилетиями подавлять в себе ярость, ждущую высвобождения и разрешения. Надо твердо усвоить, что мы имеем дело не со страхами и гневом; мы имеем дело с людьми, страдающими от страха и гнева. Первичная терапия призвана помочь людям пережить великий страх, обусловленный ранним детским опытом, чтобы все дальнейшие переживания не сопровождались патологическими страхами.

Ким

Семена моего невроза были посеяны в раннем детстве, когда я жила в родительском доме. Эта тема красной нитью проходит через все мое детство, так как мои родители выражали свою любовь ко мне только и исключительно материальными подарками. Я не помню, чтобы меня ласкали или брали на руки. Тем не менее, я никогда не могла признаться себе, что родители меня не любят. Я чувствовала себя безобразной и злой, но не чувствовала и даже не осознавала умом значение и последствия этого отсутствия любви.

Но откуда я теперь знаю, что мои родители никогда не любили и уже не полюбят меня? Не так давно мать рассказала мне об одной сцене (точно таким же тоном она могла рассказать мне об эпизоде бейсбольного матча), — когда отец впервые увидел меня, вернувшись домой с войны в 1945 году. Он заставил мать разбудить меня, посмотрел на меня, убедился, что я такая же, как все другие дети, и вышел из комнаты. Услышав этот рассказ я несколько часов безутешно рыдала. Конечно, я не помню этой сцены, но я знаю, что на протяжении целого года после нее я каждую ночь исполняла один и тот же ритуал: вставала на четвереньки и начинала биться головой о прутья кроватки. Думаю, я просто боялась остаться одна, боялась, что меня бросили. Я стучала головой о прутья для того, чтобы напомнить родителям, спавшим в соседней комнате, о моем существовании.

Другим свидетельством отсутствия любви было то, что отец ясно дал понять, что хотел мальчика. Он постоянно подначивал и изводил мать за то, что она не смогла родить сына. Мне всегда коротко стригли волосы. Когда я приходила домой из школы, мне всегда велели переодеваться в джинсы и футболку. Позже я пила пиво с отцом, когда мы по выходным смотрели футбол. Так как он хотел сына, то таким сыном должна была стать я, чтобы заслужить его любовь.

В конце концов, произошел один инцидент, во время которого отец прямо заявил мне, что никогда не мог любить меня в моем естественном виде, то есть, я должна стать кем-то другим, чтобы завоевать его любовь. После этого спора по телефону (я в то время училась в колледже) он написал мне «примирительное письмо», в котором просил не тревожиться по поводу нашей размолвки. Он просил меня вернуться на лето домой, чтобы мы смогли создать новую Ким — то есть, личность, которая удовлетворила бы нас обоих.

Любовь, которой дарили меня родители, принимала форму бессмысленных ограничений и жесткой дисциплины, к которой меня приучали «ради моей же пользы». Мне приходилось просить особого разрешения, чтобы делать то, что другим детям позволяли делать просто так: остаться ночевать дома у подруги, приглашать домой друзей, иногда не ложиться спать вовремя. По утрам, встав с постели, я должна была по списку сделать десять каких-то вещей. Только после этого мне можно было уйти из дома. (Я убеждена, что мать не спала ночами, составляя эти проклятые списки из десяти пунктов.) Эти ограничения и обязанности сделали меня нервным и раздражительным ребенком. Неподчинение и проступки наказывались поркой, когда я была маленькой, а позже оплеухами и запретом на выход из дома в свободное время сроком на один месяц — когда я стала подростком. Это «соблюдение справедливости» сопровождалось сердитыми криками и ворчанием. Помню, как мой отец, после таких ссор, заходил в мою комнату и принимался допытываться, отчего я строю из себя такую несчастную и так плохо себя веду, несмотря на то, что у меня есть все, чего я только могу хотеть. Но что я могла хотеть? Я никогда не могла ответить на этот вопрос. Он постоянно сбивал меня с толку. Действительно, казалось, что у меня есть все. Мне ни разу не пришло в голову сказать, что единственное, чего я от него хочу — это любви; я хотела, чтобы он любил меня и не скрывал этого. Кажется, я разучилась высказывать вслух мои желания. Я не могла попросить его об этом прямо, так как не хотела рисковать — я не пережила бы его отказа. Тогда мне пришлось бы признать и почувствовать, насколько сильно не хватает мне его любви, и как мне больно оттого, что он меня не любит. Вместо этого я скрывала желание под покровом смутного, угрюмого, но очень сильного гнева. Я никогда не отвечала на этот вопрос отца.

Последнее, о чем я хочу сказать относительно моего раннего детства — это общая обстановка в родительском доме. Родители постоянно ссорились, и я всегда становилась участницей этих ссор. Смысл всех этих препирательств заключался в том, чтобы сказать противнику (для меня это обычно были мать или сестра) что-то чрезвычайно обидное, задеть его за живое, ударить в самое уязвимое место. При постоянной практике это искусство было доведено до совершенства, став автоматическим рефлексом. Мы все пользовались им в вечной борьбе друг с другом. Эти словесные перепалки обычно заканчивались дракой между мной и сестрой или звонкой оплеухой, которой отец награждал кого-то из нас. Я помню одну из таких ссор между мной и матерью, когда мне было двенадцать лет. Во время этой ссоры мать сказала отцу: «Или уйдет она или я». Уйти вызвалась я. Такое поведение не было случайностью; я научилась все время прикрываться и вести себя агрессивно, выражаться исключительно саркастическим тоном, чтобы не показать, как мне больно и скрыть свою ранимость на случай следующей атаки. Более того, эта агрессивность и сарказм временами позволяли мне вообще не чувствовать боли, затаившейся под внешним поведением.

Общим знаменателем того, что я только что описала, является отсутствие любви — отсутствие, каковое я не только никогда не признавала, но даже не чувствовала, и это бесчувствие я была вынуждена прикрывать разнообразными системами защиты. Под защитой я понимаю отсечение всех чувств любыми доступными средствами для того, чтобы не чувствовать невыносимой боли от отсутствия любви. Такое отсечение не является результатом сознательного решения. Скорее, это рефлекс, которым организм пользуется, чтобы сохранить свою целостность, этот рефлекс сработал, когда я начала биться головой о прутья моей детской кроватки. С тех пор (и до начала первичной терапии) моя жизнь стала вращаться по порочному кругу. Движущей силой этого бесконечного верчения и циклов смены защит стало опять-таки отсутствие и жажда любви. Не было и не могло быть никакого прогресса; единственное, что менялось — это степень сложности систем защиты, прикрывавших потребность и стремление к обретению любви.

Одна из таких систем — часть защиты, которой я пользовалась, начиная с четырехлетнего возраста — это многие хронические заболевания. Мне было четыре года, когда отец, в виде наказания, швырнул меня (как футбольный мяч) на подушку моей кровати. Я живо помню тот дикий страх, который я испытала, летя по воздуху и падая на кровать и ударяясь о стену. Вскоре после этого я стала страдать высыпаниями необъяснимых и не поддающихся лечению больших пузырей. Эта болезнь, не имевшая видимой причины, мучила меня на протяжении двух лет.

Я уверена, что эта инфекция, также как и многие другие (угри, появившиеся у меня в возрасте десяти лет, грибковые поражения стоп и вагинальные инфекции), стала результатом не проявленного и лишь частично ощущаемого страха. Когда я упала на диван, то поняла, что мой отец мог серьезно покалечить или даже убить меня, если бы захотел. Мне надо было каким-то образом измениться, чтобы ублаготворить его и усмирить его потенциальный гнев.

Я помню, как мы в играх с сестрой старались перещеголять друг друга своими фантазиями. Мы обе хотели быть мальчиком (в наших играх мы всегда были мужчинами), которого ранили, когда он спасал других. Именно этот мальчик был объектом нашей любви и внимания. Это желание, чтобы о тебе заботились, и, в более широком смысле, любили, представлялось в наших играх, но мы никогда не говорили о нем своим родителям. В таком признании всегда таился риск отказа.

Только когда я была больна, родители, кажется, начинали заботиться обо мне положительно (то есть, не прибегая к тактике ограничений «ради моего же блага»). Это объясняет, почему на первом курсе колледжа, когда я находилась вдали от дома, я постоянно болела. Думаю, что этим я косвенно хотела сказать родителям, что все еще в них нуждаюсь и хочу, чтобы они позаботились обо мне.

Еще один способ защиты заключался в том, что я стала очень холодным человеком. Я отвергала любое, проявленное в отношении меня тепло, считая это слабостью и ограничением моей свободы. Более того, я считала, что если продемонстрирую мою любовь родителям, или, более широко, кому бы то ни было, то тем самым, стану уязвимой к их нападкам. Что еще более важно, если бы я приняла любовь другого человека, то это стало бы для меня постоянным напоминанием о годах, когда я была лишена привязанности тех людей, любовь которых была нужна мне больше всего на свете. В этом случае я рисковала почувствовать всю таившуюся во мне боль.

Отчуждение от родителей, и, прежде всего, от отца, трагично повлияло на мои отношения с мужчинами. До шестнадцатилетнего возраста я соперничала с парнями и интеллектуально и физически. Я выглядела, говорила и занималась спортом, как мальчик. Позже я сделала всех мужчин резервуаром, из которого можно черпать любовь, которой я так и не получила от моего родного отца. Здесь сработал дуализм разума и тела. Мои мужчины должны были быть высокими, спортивными и мускулистыми. В то же время они должны были уступать мне в интеллектуальном отношении. Я должна была держать их в узде и контролировать течение наших отношений. Я получала от них всю физическую любовь, какую хотела, но разум мой оставался совершенно холодным и отчужденным. Я не могла допустить, чтобы кто-нибудь из них отверг меня, как это сделал мой отец. Результатом стала половая распущенность и беспорядочные связи. В то время я не понимала природы той непреодолимой силы, которая заставляла меня спать со всеми без разбора, лишь бы они были похожи на Чарльза Атласа.

Этот промискуитет рухнул после того, как один мой друг, с которым я случайно переспала, меня бросил. После этого я стала общаться с совершенно другими мужчинами — теперь это были гомосексуалисты, бесполые создания и старые друзья. Я начала проводить все больше и больше времени с гомосексуальными женщинами. Хотя сама я так и не стала лесбиянкой, мне нравилось походить на них внешне. (В первый месяц первичной терапии я носила одежду, подчеркивавшую мою женственность.) В это же время я стала страдать хронической вагинальной инфекцией, что не давало мне возможности спать с мужчинами. Я старалась быть мальчиком, но не смогла завоевать любовь отца. Потом я притворилась женщиной, чтобы меня полюбил хоть кто-нибудь. Все кончилось средним родом.

Первой линией обороны против чувства отверженности и лишения любви была для меня школа. Эта линия защиты была теснейшим образом связана с надеждой, что я смогу заставить родителей полюбить меня. Я училась превосходно, все время получая высшие баллы. Я занимала в школе высокие общественные должности, получала поощрения. Я надеялась завоевать благосклонность родителей, показав им, как меня ценят другие.

Помимо того, что интеллектуальность была средством, с помощью которого я надеялась стать настолько особенной, чтобы заслужить любовь родителей, она же помогала мне держать на почтительном расстоянии мою первичную боль. Еще будучи ребенком, я, когда у меня портилось настроение, хватала первую попавшуюся книгу и с головой погружалась в нее. Читая, я чувствовала свою боль, когда плакала, переживая что-то очень плохое или очень хорошее вместе с героем, с которым я себя в тот момент отождествляла. В колледже я принялась жадно изучать интеллектуальную историю Европы, в особенности германскую историю. Мои родители всегда ненавидели Германию — мне кажется, что эта ненависть была слепой и ничем не обусловленной. Это было понятно, ведь они не любили меня тоже без всякой видимой причины. Я хотела понять, почему с Германией случилось что-то неправильное. Может быть, если я разберусь в этом, то мне удастся понять, что такого я сделала, что потеряла право на любовь родителей. Германия, все внутреннее устройство которой всегда переживало смятение и анархию, попыталась обрести силу и влияние за пределами своих границ. Я, испытывая растерянность, смятение, и не чувствуя первичную боль, всегда старалась утвердиться в глазах любого человека, который будет слушать меня и восхищаться моим умом.

Когда я поступила в последний класс школы, иллюзия, что школьные успехи позволят мне завоевать родителей, потерпела полный крах. Более того, школа наскучила мне, и я, перестав соблюдать дисциплину, стала хуже учиться. В то время мне понадобилась новая система для защиты от подступавшей первичной боли. Эту защиту я нашла в наркотиках. Учась в колледже, я несколько лет курила марихуану. Я открыла, что как бы плохо я себя ни чувствовала, курение травки улучшает мое душевное состояние. Кроме того, я с удовольствием начала баловаться кислотой. Иногда во время кислотных путешествий я видела ту несчастную сцену из моего детства. Но если не считать этого видения, то путешествия были необыкновенно приятными. Я галлюцинировала и однажды едва полностью не утратила собственное «я». Потеря собственного «я* — это, в конечном счете, потеря способности понимать, кто ты такой. Так как я полностью отрицала свою первичную боль, то потеря «эго» была реальным симптомом моей болезни. Галлюцинации и потеря чувства собственного «я» остались в прошлом после того, как я прошла лечение, прочувствовала первичную боль и отказалась от борьбы за любовь родителей.

Когда я уехала в Нью-Йорк заканчивать образование, кислота и трава перестали мне помогать, потребовалась более изощренная защита от первичной боли. В то время у меня часто бывали приступы необъяснимых и, по видимости, беспричинных приступов плача. Мне пришлось найти способ утолять боль и смягчить чувство одиночества и отчаяния, которые я испытывала в Нью-Йорке. Чтобы взбодриться, я начала принимать метедрин и колоть героин, чтобы лучше спать. Но даже этих средств оказалось недостаточно. На меня неумолимо надвигался физический и нервный срыв.

Я уехала из Нью-Йорка и окончательно скисла. Спустя два месяца я начала проходить первичную терапию. Я сделала это, потому что все мои защитные системы дали трещину и я была на грани полной потери контроля над собой. Разум перестал помогать. Я не могла понять, почему даже после того, как я тщательно проанализировала свое состояние, у меня все равно все было плохо. На сеансах первичной терапии меня научили, что чувство отсутствия любви со стороны родителей не было разрешено, что невозможно оборвать цикл чередования срывов и улучшений, применяя все новые и новые средства психологической защиты с целью прикрыть потребность, так как этим путем я постоянно бежала от своей боли, вместо того, чтобы прочувствовать ее.

Первым этапом лечения стало избавление от того, что осталось от и без того разрушенных систем психологической защиты. Одно только отсутствие сигарет и наркотиков довели напряжение до такой высокой точки, что весь мой организм был потрясен до основания. Хотя в этом городе я жила совсем одна, прошло целых три недели полной изоляции, когда я, наконец, ощутила свое совершеннейшее одиночество. Я всегда думала, что одинока, потому что сама выбрала уединение, и если бы я захотела, то перестала бы быть одинокой. Только теперь мне стало ясно, что я была одинока всю жизнь, и все эти годы я хотела одного, принадлежать чему-то (семье) или, точнее, кому-то (моим родителям). Я поняла, что когда я раньше оставалась одна, то всегда чувствовала, что кто-то пристально наблюдает за всеми моими действиями и вторгается в мои мысли. Теперь я уверена, что это смутное чувство чьего-то присутствия было символом надежды, что я небезразлична моим родителям. Теперь же я чувствую и, мало того, знаю, что я совершенно и абсолютно одинока.

Когда самые высокие и крепкие стены моей защиты были разобраны, мой ум буквально затопили воспоминания прошлого. Все они сильно печалили меня — грустны были даже самые счастливые воспоминания, из-за того, что их было так мало. Я начала переживать сцены моего прошлого. Я переживача их, буквально перемещаясь в то время и снова чувствуя все, что происходило со мной в то время; и это, при том, что защиты уже не было, позволило мне полностью и свободно проявить и выразить обуревавшие меня чувства.

Почти все первичные сцены, которые я пережила в первые месяцы лечения, были связаны с ощущением холода. Стоило мне лечь на спину, как меня начинало трясти, зубы стучали, кисти и стопы синели. Я переживала первичные состояния длительностью до двух часов и все это время мое тело сотрясал неудержимый озноб. Сначала я думала, что мне холодно по какой-то внешней причине: из-за погоды, из-за неприятных людей или от противных ощущений, которые могли заставить меня чувствовать холод. Потом я поняла, что холод (невроз) находится внутри — не на поверхности кожи, а внутри моего тела. Надо было удалить толстые слои льда, покрывавшие боль, причиненную не любившими меня родителями, и только после этого я смогла заново пережить болезненное чувство, которое прикрывали эти пласты льда.

Когда дрожь постепенно стала проходить, я стала совершенно беззащитной. Часто, видя своих родителей, я начинала плакать при малейших знаках неодобрения. Однажды я пошла в театр на чеховскую «Чайку». Во время сцены, в которой сын просит мать не покидать его, меня захлестнули чувства. Понимая, что в театре недопустимо первичное состояние, я постаралась стряхнуть с себя это ощущение, но потеряла сознание и меня вынесли из зала.

Как только эта глубинная боль высвободилась, ее уже невозможно было остановить. Запрет на выход этих чувств часто приводил к полному и совершенному замешательству и смятению. В моем случае это смятение выражалось в бессвязной речи и своего рода афазии. Однажды я разговаривала с пятью участниками нашей лечебной группы. Я не могла понять, что они говорили. Я понимала отдельные слова, но не могла сложить их в осмысленные фразы и предложения. Я сама едва могла говорить. У меня было чувство неполного присутствия; часть моего сознания витала где-то в другом месте. Когда я пыталась что-нибудь произнести, у меня получалась какая-то словесная каша, лишенная какого бы то ни было смысла. Замешательство, возникшее от невозможности общения, отсекло меня от всех остальных людей, находившихся в помещении. То был символ моего одиночества. Поняв это, я перешла в первичное состояние, в котором горячо просила родителей не оставлять меня одну. После этого смятение немного улеглось.

В другой раз замешательство, возникшее на фоне нахлынувшего на меня чувства, привело к нарушению ориентации в пространстве. Мой друг сильно злился на меня, и, хотя наша встреча уже подходила к концу, он решил продемонстрировать мне свое недовольство. Я начала понимать, что неизбежное расставание и отвержение произойдет очень скоро. Я снова останусь совсем одна. Я стряхнула с себя это чувство и постаралась продолжать играть радушную хозяйку. Я повернулась и, вместо того, чтобы выйти в дверь, наткнулась на стену кухни. На лбу у меня вскочила большая шишка. Когда я же я дала волю своему чувству, когда ощутила полностью горечь оттого, что мой друг бросил меня, когда я смогла связать это чувство с другим чувством отверженности — со стороны отца, — только тогда нарушение ориентации начало проходить. Когда произошел окончательный разрыв, я перенесла его относительно безболезненно, так как это был разрыв всего-навсего с парнем, а не с отцом.

Настоящий прорыв произошел через пять месяцев после начала первичной психотерапии. Я сидела на групповом сеансе, и вдруг очертания всех предметов перед моими глазами расплылись, и мне показалось, что я сейчас отключусь. У меня всегда возникали такие ощущения перед наступление интенсивного первичного состояния. Потом я оказалась на кушетке, крича громче, чем обычно: «Мама, папа, возьмите меня домой. Ну, пожалуйста, я хочу домой. Мама, папа, я же люблю вас». Эти слова сопровождались пронзительными криками. В тот момент я не ощущала своего тела. Все мое существо превратилось в этот пронзительно кричавший голос. Я стала моей болью. Я выкрикивала то, что хотела сказать всю жизнь, с тех пор, как помню себя. Но я никогда не говорила этого родителям из страха, что в ответ они открыто отвергнут меня и мою любовь. Теперь же, когда защита упала, то слова сами слетали с моих губ. Я была совершенно беззащитна и впервые в жизни не контролировала свое поведение. Это был поворотный пункт психотерапии.

Следующие три месяца я, находясь в первичных состояниях, умоляла родителей не причинять мне боль. Я признавалась им в своей любви — я открылась, и поэтому была уязвима для первичной боли. В одном из своих первичных состояний я во всю силу своих легких кричала: «Не обижай меня, папа!». Я вопила так, словно меня убивали. Я и в самом деле чувствовала себя так, будто это происходило в действительности. Да это и было так. Я действительно всю жизнь убивала в себе реального человека, чтобы стать нереальной личностью — сначала для того, чтобы обрести родительскую любовь, а потом для того, чтобы отгородиться от боли неразделенной любви, которой я так жаждала и в которой так отчаянно нуждалась. Нестерпимая боль захлестывала меня волнами по несколько раз в день. Иногда мне приходилось выбегать из класса, так как я не могла сдержать поток слез. Каждую ночь мне снилось, как родители отвергают и даже ненавидят меня. Каждое утро я просыпалась с рыданиями, смыкавшими мне горло. Мне было трудно встать, я была почти не в состоянии работать в течение целой недели. Мне казалось, что я никогда не смогу ни жить, ни работать, я думала, что эти приступы первичной боли будут преследовать меня вечно.

Прошло уже девять месяцев с тех пор, как я начала проходить первичную терапию. Теперь я стала совершенно другим, обновленным, человеком — или, лучше сказать, я стала собой. Мои психосоматические жалобы и симптомы начали исчезать. Улучшилось кровообращения в кистях и стопах, я избавилась от напряжения, которое, как мне казалось, будет частью моего «я» до конца моих дней.

Несмотря на то, что прежде я была очень неразборчива в половых связях, я тем не менее была и оставалась фригидной. Я никогда не позволяла себе ничего чувствовать, даже сексуального удовольствия. Если бы хоть что-то ощутила, то несомненно почувствовала бы и отрицаемую мною первичную боль, которая всю жизнь гнездилась во мне. Я обнаружила, что когда я стараясь отсрочить приближение истинного чувства или каким-либо образом заглушить его, то я немедленно становлюсь фригидной. Когда же я не заглушаю чувства, а позволяю ему свободно изливаться — то есть, когда я начинаю чувствовать себя — моя половая холодность проходит.

Мне больше не нужны наркотики для того, чтобы избавляться от гнетущего чувства своего полного одиночества, от ощущения, что меня никто не любит и никто обо мне заботится. Я не могу чувствовать и принимать наркотики одновременно. Я поняла, что должна чувствовать первичную боль (а не заглушать ее приемом наркотиков), чтобы, в конце концов, окончательно от нее избавиться. Теперь, когда я могу встретить Боль лицом к лицу, а не бежать от нее, прием наркотиков стал для меня бесцельным. Я отказалась от них. Я чувствую, также как и понимаю, что мои родители никогда меня не любили и никогда не полюбят. Я решила стать собой, вместо того, чтобы пытаться (подсознательно или сознательно) придумать, что я могу дать им в обмен за их любовь. Теперь я свободна.