Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Любищев_1982_Проблемы_формы_систематики_и_эволю....doc
Скачиваний:
19
Добавлен:
30.10.2018
Размер:
1.8 Mб
Скачать

К теории эволюции

ПОНЯТИЕ ЭВОЛЮЦИИ И КРИЗИС ЭВОЛЮЦИОНИЗМА*

В настоящее время чрезвычайно участились споры о кризисе эволюционного направления. При этом разногласие между учеными доходит до крайних пределов: одни из них утверждают, что нет никаких оснований говорить о кризисе эволюции; другие утверждают, что все эволюционное учение покоится лишь на вере; наконец, третьи высказывают положение, на первый взгляд не совместимое ни с первым, ни со вторым, именно, что настоящее время как раз характеризуется тем, что эволюционное учение выходит из кризиса. Когда об одном и том же на основании в общем тождественного материала высказываются столь разнородные суждения, то, естественно, возникает вопрос: нет ли здесь недоразумения; не происходит ли значительная часть спора из-за того, что в одно слово вкладывают совершенно различное содержание. Целью настоящей статьи и является раскрытие полного содержания понятия эволюции; в результате такого анализа я надеюсь показать, что все три противоречивых утверждения справедливы при определенном понимании этого термина. Этот же анализ позволит выявить истинный смысл кризиса эволюционизма.

Различный смысл понятия эволюции можно было бы выяснить путем критического разбора различных определений этого термина, но я предпочту иной, более наглядный путь, именно воспользуюсь тем, что всякое понятие определяется всего легче указанием противоположного ему понятия. Этот путь особенно удобен тем, что философское понятие эволюции не совпадает с биологическим, а биологи, как общее правило, не любят давать строгих определений. Будучи биологом, я буду преимущественно обращать внимание на биологический смысл понятия, но постараюсь охватить и философский смысл этого термина.

Определяя эволюцию указанием противоположного понятия, можно указать четыре таких основных противоположения, апории:

1) эволюция (трансформизм) и постоянство;

* 1925 г. [3].

{134}

2) эволюция (преформация) и эпигенез;

3) эволюция и революция;

4) эволюция и эманация.

Каждая из этих противоположностей может быть, в свою очередь, подразделена на более тонкие отличия.

1. Эволюция и постоянство. Это противоположение является едва ли не наиболее ходячим и наиболее известным за пределами научных кругов. Здесь эволюция понимается как учение об изменяемости организмов. Можно ли говорить о кризисе в этом понимании? Ответ приходится расчленить на две части, так как, несмотря на всю простоту понимания эволюции как трансформизма, смысл такого противоположения может быть двоякий: чисто биологический и философский.

А. В первом понимании трансформизма речь идет лишь о том, имеет ли место действительно факт превращения одних видов в другие? В этой области кризис был несомненно, но в настоящее время его можно считать изжитым в благополучную для трансформизма сторону. Причина кризиса заключалась, если можно так выразиться, в смене фундамента: Дарвин и его ближайшие последователи черпали главную силу своих аргументов в косвенных доказательствах — систематике, сравнительной анатомии, эмбриологии и биогеографии — и мало надеялись на доказательства прямые — непосредственное наблюдение эволюционного процесса и палеонтологические данные (в строгом смысле, конечно, палеонтологические данные нельзя называть прямыми доказательствами, но из косвенных они наиболее приближаются к прямым). В настоящее время доказательная сила косвенных доводов чрезвычайно ослабела: систему нельзя рассматривать с филогенетической точки зрения (подробнее см. работу о форме естественной системы организмов); зато, отчасти вопреки ожиданию, накопились значительные доводы в пользу эволюционного процесса палеонтологического и экспериментального характера. Поэтому трансформизм в сравнительно ограниченных пределах в настоящее время может считаться доказанным, и в этом отношении кризис оказывается изжитым. Что касается происхождения высших систематических категорий, то оно по-прежнему остается неясным; но неясность в этом вопросе приводит к кризису эволюции в другом понимании (см. ниже: эволюция и революция).

Б. Философский смысл понятия трансформизма может быть лучше всего выражен словами древнего Гераклита: «Все течет». С этой точки зрения решительно все пластично, нет ничего постоянного; на современном языке это более глубокое понимание трансформизма называется актуальностью в противоположность субстанциональности. С этой, более глубокой точки зрения в биологии имеется, несомненно, кризис трансформизма. В период наибольшего развития эволюционной идеи организмы казались непрерывно текучими и установление чего-то неизменного казалось совершенно недопустимым; определенно указы-

{135}

валось, что динамическая точка зрения имеет безусловные преимущества перед статической, и это положение повторяется многими биологами и до настоящего времени (см., например: Pearl, 1922). Менделизм, выдвинув понятие гена, отличающегося высокой степенью устойчивости, нарушил эту монополию трансформистского подхода. Правда, гены по взгляду большинства биологов не абсолютно неизменны, хотя следует отметить, что в настоящее время имеется воззрение Лотси, по которому гены абсолютно неизменны и все кажущееся новообразование есть лишь следствие комбинирования генов. Даже не становясь на эту крайнюю точку зрения, приходится признать, что статические элементы в наследственной конституции организма есть и в этом следует видеть кризис трансформизма.

2. Эволюция и эпигенез. Противопоставление эволюции (как развития, развертывания) эпигенезу было распространено в биологии в прежнее время; в настоящее время предпочитают употреблять в этом противоположении термин «преформация» вместо «эволюция». Избегание в данном случае термина «эволюция» становится вполне понятным, если принять в соображение, что господствующие трансформистские взгляды — дарвинизм и разные школы псевдоламаркизма (механоламаркизм, психоламаркизм) — являются, по существу, эпигенетическими направлениями, что давно было отмечено Данилевским. Как правильно отмечает Соболев, Дарвин пожал там, где не посеял, и приобрел славу основателя эволюционизма, не будучи эволюционистом64. Если поэтому понимать эволюцию как противоположность эпигенеза, то можно сказать, что эволюционизм переживал жесточайший кризис как раз во времена почти неограниченного дарвинизма и что в настоящее время есть намеки, что этот кризис кончается в благоприятном для эволюции смысле.

Но и понимание эволюции как противоположности эпигенеза вовсе не однозначно: его можно понимать или как ряд изменений, необходимо одно из другого проистекающих в силу определенного постоянного закона (Данилевский, 1885, т. 1, с. 194), или же как осуществление начал, заложенных в самом развивающемся существе; последнюю формулировку я заимствую от Соболева, но нарочно ставлю термин «осуществление» вместо «развитие», так как термин «осуществление» ничего не говорит о характере процессов, при помощи которых осуществляется потенция. Для большей ясности, я приведу аналогии из неорганического мира: развитие солнечной системы, по гипотезе Канта и Лапласа, есть пример закономерного развития в первом смысле; но из самой гипотезы вовсе нельзя было вывести конкретного числа планет, их относительной величины и т. д. Этот процесс будет эволюцией в смысле закономерного развития, но он не будет преформацией. Совершенно другой характер носит другая неорганическая аналогия: кристаллизация. Вопрос о процессе, при помощи которого возникает та или

{136}

иная форма кристалла, нас может совершенно не интересовать, и законы этого процесса могут быть настолько сложными, что совершенно ускользать от изучения. Но то, что можно сказать наперед, это то, что, как бы ни были разнообразны внешние формы кристаллов, они все будут показывать только определенные формы симметрии: формообразование будет ограниченным. В этом ограничении многообразия формообразования и следует видеть существеннейшую особенность преформации. Конечно, и в нашем первом примере преформационный компонент имеет место: с точки зрения гипотезы Канта—Лапласа форма всех планет может быть только формой фигуры равновесия, но так как в наших условиях разнообразие фигур равновесия невелико, то этот преформационный элемент не играет такой роли, как в кристаллообразовании.

Как уже было указано, дарвинизм и все почти виды неоламаркизма были противниками эволюции в этом ее понимании. Правда, на первый взгляд может показаться, что это неверно, что дарвинизм не является противником эволюции в смысле закономерного развития. Ведь в основу мировоззрения всех биологов любят класть слова Лапласа, что из расположения атомов в первичном хаосе можно однозначно вывести все дальнейшее развитие мира. Но такой эволюционизм в биологии не имеет никакого эвристического значения: взаимодействия атомов настолько сложны, что никому не придет в голову строить законы биологического развития на этой основе. Превращение же организмов, как они понимаются господствующими воззрениями, совершенно не носит характера закономерного развития.

В отношении же ограничения многообразия дарвинизм и ламаркизм стоят на принципиально антиэволюционной позиции: ограничение многообразия обусловлено всецело внешними факторами и историческим развитием. Здесь эволюционные теории второй половины XIX в., утверждая внешнее сходство между онтогенезом и филогенезом (биогенетический закон), совершенно отрицают более глубокое сходство этих процессов. Нетрудно видеть, что, хотя противоположение эпигенеза и преформации применялось всегда к пониманию онтогении, истинное значение это противоположение может иметь только при рассмотрении филогении. В самом деле, всякая теория наследственности должна считаться с тем несомненным фактом, что возможности, заложенные в развивающемся зародыше, весьма ограничены, следовательно, в каждой теории индивидуального развития обязателен преформационный компонент. Спор преформационистов (эволюционистов, как они раньше назывались) и эпигенетиков в отношении онтогенеза сводился или к спору о характере преформации, или к спору о доле участия внешних факторов*.

* Как мною показано в другом месте (А. А. Любищев. [43]), эти понятия эволюции и преформации не однозначны и в применении к онтогенезу вообще нельзя противополагать преформацию эпигенезу: в отношении к филогенезу такое противоположение допустимо, так как только в филогенезе мыслим чистый эпигенез, исключающий всякую преформацию.

{137}

Старые эволюционисты Игнорировали вовсе участие внешних факторов и преформацию понимали в смысле действительного предсуществования зачатков всех органов; эпигенетики, отмечая новообразование и роль внешних факторов, указывали, что процесс не может считаться чистой преформацией. Построить же теорию чистого эпигенеза в применении к онтогенезу, по существу, является невозможным по той простой причине, что всякий онтогенез есть процесс, ограниченный в своих возможностях и допускающий легкую предвидимость значительного числа черт конечного этапа. Совершенно иное мы имеем по отношению к филогенезу: там вполне мыслим чистый эпигенез, совершенно непредвиденное новообразование. Эта противоположность хорошо отмечена Паули, который указывает, что онтогенез есть чисто репродуктивный, филогенез же— продуктивный процесс.

Возрождение эволюционных (преформационных) представлений и следует связать с тем обстоятельством, что многообразие организмов не так безгранично, как кажется сторонникам чистого эпигенеза: в многообразии организмов чрезвычайно значительную роль играет повторяемость; процесс филогении оказывается, подобно онтогенезу, в значительной степени репродуктивным процессом.

Главным доводом в пользу ограниченности формообразования является независимое происхождение признаков различных систематических категорий; сюда относятся изменения родовых признаков без изменений видовых (Соре, Вавилов, Blaringhem), миметические мутации (Mohr, 1922; Morgan, 1923); значительный материал по этому же вопросу содержится в книгах Берга и Соболева. Такая репродуктивность ясно выражена и в предварении филогении65, которое защищает Берг, и в законе обратимости развития, защищаемом Соболевым.

Но оба автора недостаточно проводят различие между строгой закономерностью самого процесса и ограниченностью многообразия, известной предопределенностью конечных или наиболее устойчивых этапов, собственно преформацией. Это разграничение с полной отчетливостью проведено, например, у Скиапарелли, который прямо говорит о регулированной эволюции.

Однако, как не велики доводы в пользу ограниченности многообразия организмов, большинство авторов не делают отсюда вывода о наличии преформации и склонны приписать сходные явления сходному явлению внешних агентов; едва ли не для большинства биологов идея филогенетической преформации кажется совершенным абсурдом и такие понятия, как «пророческие фазы» (Павлов)66, представляются абсолютно неприемлемыми. Такое отношение становится вполне понятным, если

{138}

принять во внимание распространенность и многообразие органических приспособлений; проблема же возникновения целесообразного стоит поперек дороги успешному развитию преформационных идей. Проблема приспособления в глазах многих биологов есть центральная биологическая проблема; для сторонников преформации это главное препятствие, которое необходимо преодолеть. Но можно ли преодолеть это препятствие? Большинству биологов кажется, что понятие преформации вместе с признанием реальности проблемы приспособления неизбежно приводит к принятию предустановленной гармонии, с которой, конечно, примириться трудно. Ход рассуждений изложен, например, у Северцова в его «Этюдах по теории эволюции» (с. 99), где именно и подчеркнута антиномичность преформации и проблемы приспособления. Несомненно, что попытки разрешить это противоречие (Скиапарелли, К. К. Шнейдер, Л. С. Берг) нельзя считать удовлетворительными и все противники преформации направляют свои возражения именно в это место. Нельзя отрицать чрезвычайной трудности в разрешении этой антиномии, но задача вовсе не является безнадежной, как это думают противники преформации. За недостатком места мне придется быть чрезвычайно кратким.

I. Противники преформации (Шимкевич, Козо-Полянский) смешивают преформацию с фатализмом — обязательным осуществлением преформированных организмов. Это, конечно, совершенное искажение: ведь и в онтогенезе мы преформацию понимаем только как ограничение возможностей, но не как обязательное развитие в определенном направлении. Преформированными могут быть даже несколько возможностей, так называемая плюрипотенция Геккера (1914), но и плюрипотенция преформации не противоречит, как не противоречит преформации кристаллографических форм чрезвычайное разнообразие реальных форм кристаллов.

II. Противники преформации переоценивают значение проблемы целесообразности в органическом мире, видя в ней главную проблему. В этом отношении крайние дарвинисты сходятся со сторонниками первичной целесообразности — виталистами типа Г. Вольфа (1907). Но как раз это положение переживает в настоящее время жесточайший кризис, который можно свести к следующим положениям.

А. Долгое время и на неорганическую природу смотрели сквозь телеологические очки и крупных успехов в неорганических науках достигли именно тогда, когда проблема целесообразности стала более или менее на задний план. Как совершенно справедливо говорит Бэтсон [Bateson, 1913], отсутствие сколько-нибудь заметного прогресса в учении об эволюции последнего столетия было в значительной мере обязано переоценке значения проблемы приспособления; эта проблема, несомненно, одна из величайших проблем в природе, но она не есть первичная проблема происхождения. Между тем дарвинизм,

{139}

устранив телеологию в метафизике, сохранил ее в совершенной неприкосновенности в замысле рабочего мировоззрения, и это не замедлило привести к таким злоупотреблениям телеологией, что вызвало реакцию, отрицающую за телеологией всякое эвристическое значение (см., например: Heikertinger, 1917).

Б. Вовсе нет той тесной приспособленности организма к среде, которую, мыслят сторонники преформации; и в прежние геологические времена, и в настоящее время мы видим большое число как индивидов, так и видов, существующих, несмотря на крупнейшие дефекты организации. Организмы, как общее правило вовсе не находятся в состоянии едва устойчивого равновесия; напротив, соотношение организмов со средой допускает значительную свободу формообразования.

В. Многие работы последнего времени показали, насколько шатки часто бывают наши воззрения на природу тех или иных приспособлений. Коснусь двух примеров. Из недавней работы Штокера (Stocker, 1924), мы узнаем, что структура листьев вереска (Calluna vulgaris), которая рассматривалась Кернером фон Мерилауном как приспособление против влажности, Шимпером как ксерофитизм, приспособление против «физиологической сухости», по мнению Штокера (основанному на тщательных экспериментах), не представляет собой ни то ни другое: Штокер считает ее приспособлением против сильных ветров. Другой пример: многочисленнейшие факты явлений миметизма, казалось бы, могли получить объяснение только с точки зрения пользы, извлекаемой видом; новейшие работы, см., например: Гейкертингер, 1923, совершенно не согласуются с этим толкованием; проблема сходства остается, но это сходство не может быть понято, исходя из утилитарно телеологических соображений. Что же мы должны извлечь из всех этих работ? Должны ли мы продолжать искать новое телеологическое объяснение, отвергнув старое (как это делает Штокер), или имеем право требовать, чтобы всему телеологическому рассмотрению было указано его место: ne sutor ultra crepidam (суди, дружок, не свыше сапога). Несомненно, что серьезным доводом в пользу последнего поведения является значительная приложимость к органическому миру принципа смены функции того же органа. Этот принцип стоит в резком противоречии с представлением о тесной и тщательной приспособленности определенного органа, подобной, например, приспособлению ключа к замку; такая тесная приспособленность, конечно, исключала бы всякую возможность перемены функции.

Г. Наконец, и во времени возникновения нет тесного соответствия между временем возникновения потребности в органе и временем возникновения признака: достаточно упомянуть учение о предварительном приспособлении, получающем все большее число сторонников. Изменяя выражение Северцова, можно сказать что обе пары часов вовсе не идут строго синхронно.

{140}

III. Противники преформации считают, что необходимо строго различать приспособительные и неприспособительные признаки, и допускают возможность преформации только для последних, а так как границу между этими признаками провести нельзя и мы часто видим, что совершенно нейтральный признак оказывается полезным, то они и говорят, что приспособительные признаки почти исчерпывают всю организацию. Это утверждение надо совершенно извратить: действительно нет границы и принципиальной разницы между приспособительными и неприспособительными признаками, но из этого вытекает диаметрально противоположное положение: мы имеем право рассматривать даже несомненно приспособительные признаки как возникшие независимо от пользы (см. выше предварительное приспособление); проблема целесообразности есть, действительно, в значительной мере проблема приспособления, т. е. использования (Becher, 1918). Конечно, этим не исчерпывается проблема целесообразности; в особенности трудной является проблема функционального приспособления, но даже здесь мы имеем намеки, указывающие на возможность синтетического примирения: в работе Трипеля (Triepel, 1922) мы имеем указания, что функциональные структуры есть лишь частный случай гармонических и что многие квазифункциональные структуры вовсе не имеют такого значения.

Резюмируя, можно сказать: в развитии биологии есть все данные к тому, чтобы поднять вопрос о пересмотре господствующих эпигенетических взглядов на филогенез. Биологическая проблема приспособления, отнюдь не являясь мнимой проблемой, может быть сравнима с проблемой приспособления содержания к форме в каком-нибудь стихотворении. Эта проблема имеет центральное значение в поэтике, но отнюдь не в учении об языке, так как слова развиваются вне возможности их стихотворного использования. Биологи, ставя на первый план проблему целесообразности и отрицая поэтому возможность преформационного подхода к филогении, вполне уподобляются тому поэту, который требовал бы, чтобы происхождение каждого слова рассматривалось прежде всего с точки зрения возможности его применения в поэзии.

3. Эволюция и революция. Это противоположение наряду с первым является одним из наиболее ходячих, и всем известно, что многие противники политических и социальных революций любят основываться на том, что революция биологически неестественна. Эволюцию как противоположность революции мы можем назвать кунктативным трансформизмом (Соболев). Это противоположение имеет и глубокие философские корни; как указывает Эйзлер (Eisler, 1904), в основе ее лежит постулат непрерывности; принцип же непрерывности (природа не делает скачков) получил свое торжество в естествознании и истории Земли с Ляйеллем, заменившим теорию катастроф Кювье.

Противники революционного понимания считают, что это

{141}

устранение произведено на вечные времена. Однако в настоящее время (см., например, Соболев, Яковлев) идеи Ляйелля вновь начинают отступать перед возрождением теории катастроф, что отмечает и Эйзлер. Поэтому мы имеем полное право говорить о кризисе понятия эволюции и в этом смысле слова. Постараемся установить, что мы должны понимать под термином «революция» и какие доводы можно привести в пользу революционного характера процесса органического развития.

Я считаю тремя главными признаками революции: 1) наличие резкого скачка, крупного изменения всей организации; 2) наличие кризиса, предшествующего этому резкому скачку, и 3) разрыв преемственности в развитии. Отмечу, что Соболевым указаны два из этих признаков (под именем нисхождения и переворота), но не указан третий. Сам скачок вовсе не следует понимать в буквальном смысле слова: его надо рассматривать просто как резкое изменение скорости процесса. По-моему, процесс можно назвать революционным в полном смысле слова только в том случае, если имеются налицо все три признака. Так, например, петровские реформы в России по бурности и резкости перемен были революционными только с точки зрения их резкости, но они не удовлетворяли третьему признаку — нарушению преемственности. С другой стороны, так называемая «великая революция» в Англии, приведшая к окончательному низвержению Стюартов, не характеризовалась резкими переменами, но имела налицо последний признак —нарушение преемственности власти. Наконец, признак наличия кризиса еще недостаточен для революционности процесса, так как кризис в некоторых случаях разрешается без революции, а в других случаях приводит к вымиранию.

Эволюционизм Дарвина и характеризуется именно тем, что он отрицал революционность трансформизма: только в отношении признания кризисов дарвинизм не противоречил революционному толкованию, но и здесь дух дарвинизма с его требованием огромных промежутков времени совершенно не мирился с принятием особых «критических эпох» в развитии (сам Дарвин, правда, признавал, что организмы изменяются неравномерно ускоренно, но это, конечно, относится к его чрезвычайной непоследовательности, доходящей до полной беспринципности). Перейду к разбору биологического понимания революции.

А. Необходимость признания резких скачков развития указывалась уже давно (Келликер, Бер); особенно в отчетливой форме она доказывается Скиапарелли, который ссылается на невероятность принятия равномерного медленного трансформизма. Ссылка на недостаточность геологической летописи в настоящее время не может считаться удовлетворительной, так как, как правильно замечает Скиапарелли, мы должны, хотя бы в некоторых случаях, получать достаточно полные отрезки; на самом же деле смены фаун и флор поражают своей быстротой (подробности см., например, в книге Соболева). В настоя-

{142}

щее время очень много авторов стоят на точке зрения скачков развития, но одни эти скачки мыслят все же в сравнительно небольших размерах, другие же принимают наряду с «мутациями» очень значительные «десцензии» (термин К. К. Шнейдера), возвращаясь к взглядам Келликера; третьи авторы не высказываются определенно, но не давая никакого решения вопросу о возникновении новых крупных таксономических единиц, они тем самым расчищают почву для принятия весьма значительных скачков.

Б. Что касается установления кризисов, предшествующих крупным революционным изменениям не только отдельных организмов, но и целых «экономических единств» (выражение Геера цитирую по Соболеву), то оно давно отмечалось палеонтологами в виде появления, например, вырождающихся форм аммонитов, упрощения сутурной линии (Соболев) и т. д. С этим вопросом стоит в тесной связи проблема вымирания крупных групп, до сего времени не получившая сколько-нибудь удовлетворительного разрешения. Попытки видеть вымирание как обязательное следствие специализации вряд ли могут считаться особенно удачными. К проблеме вымирания, вероятно, удается подойти ближе, если стать на точку зрения возможности деспециализации путем резкого изменения организма. Но такая возможность изменения действительно становится все менее вероятной по мере усиления специализации. А так как в момент серьезности кризиса организму представляется дилемма: деспециализироваться или вымирать, то понятно, что чем специализированнее ветвь, тем менее вероятной является возможность революционного выхода из тупика специализации.

В. Вопрос о нарушении преемственности мало отмечался биологами, но важность этой стороны вопроса вытекает хотя бы из чрезвычайно многочисленных фактов «разжалования» многих мнимых предков: определенное направление развития продолжается не потомками тех организмов, у которых намечаются первые черты данного развития, а в совершенно другой, генетически независимой линии. Достаточно указать двоякодышащих рыб и амфибий, динозавров и птиц и т. д.

Таким образом, не только можно констатировать кризис кунктативного трансформизма, но и показать, что есть серьезные доводы к тому, чтобы принять революционное происхождение всех наиболее крупных достижений по пути развития органического мира; конечно, в промежутках между катастрофами развитие имеет гораздо более плавный характер.

4. Эволюция и эманация. Это едва ли не наиболее философское противоположение пользуется почти полным игнорированием в биологических кругах. Эйзлер дает определение эволюции как «развитие низшей, простейшей в высшую, наиболее сложную и лучше приспособленную форму бытия или жизни»; эманация, напротив, происхождение низшего из высшего. Таким образом это противоположение указывает на направление

{143}

развития, прогрессивное или регрессивное. Но определение Эйзлера (которое, видимо, является ходячим в философских кругах) не выдерживает критики, в особенности в применении к биологии: 1) совершенно не указывается отличие эманации от сходного понятия инволюции, которое Эйзлеру известно, но которое он просто обозначает как противоположность эволюции; 2) прогресс организма отождествляется с усовершенствованием приспособления. Но последнее отождествление затемняет всю проблему, так как низшие организмы совершенно нельзя назвать хуже приспособленными, чем высшие. С точки зрения приспособления термины «прогресс» и «регресс» не имеют никакого смысла.

Совершенно иное, если мы встанем на точку зрения Бэра (известную, между прочим, и Дарвину) и станем подразумевать под прогрессом степени дифференцировки частей данного существа. Хотя в такой общей формулировке и этот критерий часто не дает однозначного ответа в отношении групп, мало связанных друг с другом, но большей частью он дает вполне определенный ответ: разноресничные инфузории выше равноресничных, вообще гетеромерные формы выше гомомерных и т. д. Процесс повышения различий, дифференцировки и следует назвать эволюцией; обратный процесс сглаживания различий, дедифференцировки следует назвать инволюцией; в этом смысле термин «инволюция» употребляется и в биологической литературе; в неорганической области принцип увеличения энтропии можно считать инволютивным, противоположное же ему понятие — эктропизм (Ауэрбах) — соответствует эволюции.

Противоположение собственно эманации и эволюции носит иной характер; здесь также понимается различие в направлениях, и эманация также ведет к дедифференцированному состоянию, но не путем обратного развития, а путем постепенного обеднения более богатого содержания исходного состояния.

Понимая прогресс как нечто независимое от приспособления, мы вправе задать вопрос: каким является развитие организмов в самых общих чертах — регрессивным или прогрессивным, и если регресс имеет место, то каким путем он осуществляется — инволюционным или эманационным?

Ответ на этот вопрос обычно давался такой: в общем развитие организмов прогрессивно, чему учит и палеонтология, но наряду с этим мы имеем и несомненно регрессивные группы, причем в полном согласии с господствующим эпигенетическим пониманием филогенеза такой регресс мыслился как следствие внешних условий (главным образом паразитизма), т. е. рассматривался как инволюция, эманационное же понимание для биологов 19 в. было совершенно чуждо. Инволюция составила исключение, эволюция — правило, и хотя и была попытка создать чисто инволюционное понимание филогении (см.: Михайловский, 1870, с. 300), но эту попытку, несмотря на ее серьезный тон, можно рассматривать только как полемический прием

{144}

приведения к абсурду. Однако, несмотря на то что смена фаун в геологические эпохи в общем соответствует эволюции, т. е. усовершенствованию организмов, мы во многих случаях наблюдаем обратное явление: в классе моллюсков наиболее древними являются представители высшего класса головоногих, древнейшие папоротники ближе к семенным растениям, чем современные, и т. д. Получается, что инволюция, во-первых, распространена шире, чем можно было ожидать, и, во-вторых, во многих случаях несводима к внешним условиям; кроме того, учение о предварительном приспособлении отрицает влияние внешних условий даже для тех случаев эволюции, где такое влияние казалось совершенно очевидным (например, паразитизм).

Наряду с этим в биологии накопились факты и высказывались мнения, позволявшие говорить и о возрождении чисто эманационных представлений:

1) факты неотении (неотения как выпадение значительного участка нормального развития должна рассматриваться как эманационное явление) многими биологами настолько распространяются, что одним из авторов было даже замечено: пожалуй, скоро будут утверждать, что каким-то образом появился человек, а все остальные организмы суть его неотенические личинки;

2) в связи с теорией присутствия и отсутствия и тем фактом, что почти все мутации оказываются рецессивными по отношению к исходным формам, Бэтсоном был развит своеобразный взгляд на филогению как на последовательную потерю генов; этот взгляд можно было бы назвать генотипической эманацией и своеобразным сочетанием эманационных и эволюционных представлений, так как, согласно Бэтсону, эманация в генотипе соответствует дифференцировке (т. е. эволюции) в фенотипе; сейчас этот взгляд, пожалуй, имеет только историческое значение, так как сама теория присутствия — отсутствия подвергалась жесткой критике.

Во всяком случае, мы имеем и здесь налицо наличие кризиса. И если, конечно, нельзя говорить о вытеснении эволюционного принципа инволюционным или эманационным, то сам факт обратимости эволюции становится наиболее ясным (Сушкин, Соболев) вопреки неумеренным приверженцам закона Долло.

5. Общий вывод. В моем разборе кризиса эволюции я нарочно не касался вопроса о факторах эволюции, так как это сильно увлекло бы в сторону. Но, даже рассматривая понятие эволюции вне связи с теми или иными объяснениями самого процесса, мы видим, что в каждом понимании этого термина назрел более или менее глубокий кризис или что, наоборот, назрел выход из кризиса. Возникает вопрос: можно ли считать независимыми друг от друга решения каждой из перечисленных апорий, можно ли, например, считать, что понятие префор-

{145}

мации не имеет никакого отношения к выбору решения относительно революции и кунктативного трансформизма? В настоящее время мы действительно имеем большое разнообразие мнений: почти свободное комбинирование тех или иных решений. При более внимательном отношении оказывается, что мы имеем, в сущности, два основных противоположения. С одной стороны, мы имеем чистый последовательный селекционизм, который дает такие ответы на вопрос о трансформизме и связанных с ним проблемах: 1) морфология получает рациональное толкование только при физиологическом освещении; 2) систематика есть чисто историческая дисциплина; 3) только динамический подход имеет право на существование; 4) изменение видов есть чистый эпигенез; 5) превращения организмов идут медленным, равномерным и монотонным путем. Как противоположность этому воззрению назревает такой ответ: 1) морфология есть учение о форме, стоящее в ближайшем отношении к геометрии и независимое от физиологии (Radl, Bd. I, S. 187); 2) систематика не есть историческая наука (подробнее см. мою статью о форме естественной системы); 3) наряду с динамическим подходом законен и желателен статический подход к организму; 4) процесс филогении носит в значительной степени преформационный характер; 5) процесс превращения не равномерен: медленные изменения прерываются бурными катастрофами, причем направление развития до катастрофы может менять свой знак. Я склонен называть такое понимание развития диалектическим пониманием и оправдываю такое применение диалектики двумя особенностями характера процесса: его революционностью и периодичностью; тем, что организмы последующих этапов развития в значительной мере возвращаются к уже пройденным этапам; но так как это возвращение неполно, то и получается спиралеобразный характер филогенеза, что, видимо, является одной из существеннейших особенностей гегелевской диалектики. На такую периодичность филогенетических процессов указывает Соболев, ее же в форме закона чередования или периодичности аналогии отстаивает Козо-Полянский (1922). Мне и думается, что вместо четырех сформулированных Соболевым самостоятельных законов (наследственности, органического роста, обратимости и прерывности) возможно формулировать один закон диалектического развития организмов.

Признание формулированных мною пяти различных положений тесно связано друг с другом: принятие крупных скачков в развитии непонятно, если не стоять на преформационной точке зрения, т. е. считать, что революционные толчки только реализуют уже назревшие возможности; преформация требует, чтобы проблема приспособления не рассматривалась как главная и чуть ли не единственная проблема биологии, а следовательно, возникает потребность в независимой от физиологии морфологии; тот же преформационный подход освобождает си-

{146}

стематику от её подчинения филогении и выдвигает законность статического рассмотрения систематических и морфологических закономерностей; наконец, становится вполне понятным, что значительный шаг вперед может предваряться неудачными попытками в этом направлении, вызывающими появление кризисов инволюционного или эманационного характера. Но в истории развития наук мы должны видеть только диалектический процесс, прекрасные примеры чему дает Радль (см.: Radl, Bd II, S. 189, 191), и настоящее время по справедливости следует рассматривать как время, характеризующееся попытками построить новое понимание трансформизма на смену отжившему селекционизму. В такое время неудивительно встретить и значительную непоследовательность, и регресс мысли; таким регрессивным явлением, бесспорно, является механоламаркизм в обычном эпигенетическом понимании этого слова, так как эти воззрения, в сущности, легко опровергаются данными, собранными у Дарвина. Примером крупнейшей непоследовательности и является то, что механоламаркизм иногда уживается одновременно с вполне трезвыми взглядами на систему (см., например: Смирнов), как и, наоборот, преформационные взгляды К. К. Шнейдера уживаются у него с вполне устаревшим генеалогическим пониманием системы.

6. Отношение кризиса эволюционизма к другим идейным построениям. Несомненно, что отдельные отрасли человеческой культуры не стоят особняком друг от друга. Поэтому весьма интересно выяснить, не стоит ли кризис эволюционизма в известной связи с кризисами в других областях. Недавно безусловно господствовавший дарвинизм имел несомненную идейную близость к экономическому учению Мальтуса, чего не скрывал и сам Дарвин. Подобно тому как всемирная история у Вебера или Иегера есть печальная компиляция, в которой отсутствует самое главное — единый внутренне связанный процесс общечеловеческого развития, так и история развития органического мира с дарвинистической точки зрения не представляет из себя ничего цельного. Понимание прогресса как: следствия постоянной, равномерной и монотонной борьбы индивидуумов, полное отрицание значения революций — все это роднит дарвинизм с социологией буржуазного либерализма. Правда, в последнее время многие стремятся обосновать близость дарвинизма к марксизму, но единственным пунктом сходства этих учений, видимо, является положение, что и в обществе, и в природе изменения происходят под влиянием материальных условий, однако и здесь имеется существенное отличие — исторический материализм принимает обратное влияние идеологических надстроек, дарвинизм же отрицает всякое такое обратное влияние.

Если же мы сравним новое биологическое воззрение с мировоззрением революционного социализма (первым приближе-

{147}

нием к которому является марксизм)67, то увидим целый ряд черт сходства.

1. В противоположность чисто историческому подходу марксизм выдвигает на первый план представление о социологических закономерностях, ограничивающих многообразие генетических форм; сходства в строении организмов и обществ обусловливаются не только исторической преемственностью, но и определенными законами, не имеющими исторической основы.

2. Оба воззрения оказываются в значительной мере преформационными, утверждающими необходимость наступления той или иной формы органического или общественного бытия; сходство простирается до того, что эта сторона учения вызывает у противников совершенно одинаковые упреки в фатализме учения, несправедливые, конечно, ни для того ни для другого.

3. История развития организмов и обществ есть целостный процесс, а не компиляция.

4. Необходимость признания революционных преодолений наиболее трудных этапов (перестройки системы организации) — едва ли не наиболее важная черта диалектического понимания истории.

Я ограничусь этими чертами сходства, хотя можно значительно расширить сравнение. Конечно, между марксизмом в его современном развитии и новым развивающимся мировоззрением в биологии есть и отличия, но эти отличия отнюдь не являются непреодолимыми. На мой взгляд, эти различия сгладятся по мере того, как диалектическое понимание исторического процесса будет освобождаться от своих противоречий. Таким отличием является выдвижение вульгарным материализмом на первый план наиболее примитивных потребностей, которые в действительности лишь ограничивают рамки развития (подобно естественному отбору), но отнюдь не являются движущими причинами развития общества.

В заключение не могу не поблагодарить моего друга В. Н. Беклемишева за ту помощь, которую он мне оказал своими критическими замечаниями.

THE CONCEPT OF EVOLUTION AND THE CRISIS OF EVOLUTIONISM

The different appreciation of the crisis of evolutionism results greatly from different meanings of the notion of evolution. There are four principal antitheses.

1. Evolution (transformation) vs. constancy. In a common sense this is an opposition related to the origin of species. There was a temporary crisis due to a change of foundation: indirect evidences were replaced by more direct ones. In a radical philosophical sense this is the opposition of actualism and substantionalism. The-

{148}

re are signs of a true crisis, e. g. the apparition in biology of concepts of a substantionalistic nature (e. g. genes).

2. Evolution (preformation) vs. epigenesis. Taken in this sense the concept of evolution endured a violent crisis in the times of hegemony of epigenetic theories (darwinism, pseudolamarkism). Pure epigenesis is imaginable only as a theory of phylogenesis, because ontogenesis is always a reproductive process. The facts of parallelism in palaeontology, homologous series in systematics, mimetic mutations, etc., show that the transformation of organic beings is a regulated process, but a regulation, limitation of possibilities is the most general definition of preformation. The greatest obstacle for the expansion of the preformistic comprehension of transfor-mism is the overration of the problem of adaptation. This is one of the greatest problem of nature, but not the primary problem of descent (Bateson). Adversaries of preformation (a) do not distinguish preformation from fatalism, (b) overrate the pragmatic value of teleological approach in biology, (c) admit a close adjustment of organism to environment, what is by no means correct, (d) assume a synchronism in origin of both needs and corresponding adaptations (the vast array of facts of preliminary adaptation speak against such a presumption).

3. Evolution vs. revolution. Three characters of revolution are (a) sharpness of modification, (b) breaking of succession, (c) precedence of a crisis. There are many grounds for assuming that slow changes of organisms are sometimes interrupted by large jumps.

4. Evolution vs. emanation (involution). The regressive transformation takes place more frequently than was formerly supposed. This retrogression can be in the form of dedifferentiation (involution) or impoverishment (emanation).

The crises of evolutionism in different meanings of the word are not independent. In the opposition to prevailing views a new system of biology asserts that (1) morphology is independent from physiology, (2) systematics is not a historical science, (3) transformation of organisms is largely based on preformation, (4) the static approach in biology is quite legitimate, (5) the process of development is not monotonous or uniform in its speed. This system in biology finds parallels in sociological concept of revolutionary socialism (e. g. marxism) whereas the darwinism can be regarded as analogous to the Manchesterian liberalism.

ЛИТЕРАТУРА

Берг Л. С. Номогенез. Пг., 1922, с. I—VIII, 1—306. (Тр. Геогр. ин-та; Т. 1).

Данилевский Н. Я. Дарвинизм: Крит, исслед. СПб., 1885. Т. I. Ч. 1,ХII+519с.; Ч. 2. XVI+530+148 с.

Козо-Полянский Б. М. Введение в филогенетическую систематику высших растений. Воронеж: Природа и культура, 1922. 167 с.

Козо-Полянский Б. М. Последнее слово антидарвинизма (критика номогенеза). Краснодар: Буревестник, 1923. 129 с.

Любищев А. А. О форме естественной системы организмов.— Изв. Биол. н.-и. ин-та при Перм. ун-те, 1923, т. 2, вып. 3, с. 99—110.

{149}

Михайловский. Теория Дарвина и общественные науки. М., 1870.

Северцов А. Н. Этюды по теории эволюции. Индивидуальное развитие и эволюция. Киев, 1912. V+300 с.

Смирнов Е. С., Вермель Ю. М., Кузин Б. С. Очерки по теории эволюции М : Красная новь, 1924. 203 с.

Соболев Д. Начала исторической биогенетики. Симферополь: Госиздат Украины, 1924. 203 с.

Сушкин П. П. Обратим ли процесс эволюции?—Новые идеи в биологии 1915 № 8, с. 1—39.

Шимкевич В. Новая фаза в развитии российского антидарвинизма.— Экскурсионное дело, 1922, № 4, с. 1—113.

Яковлев Н. Н. Вымирание животных и растений и его причины по данным геологии.—Изв. Геол. ком., 1922, т. 41, № 1, с. 17—31.

Bateson W. Problems of genetics. Yale Univ. Press, 1913. IX+258 p.

Becher E.— Ueber Ausnutr. Princip.—Naturwissenschaften, 1918, Bd. 6.

Brunner von Wattenayl C. I. Orthopterologische Studien. II. Disquisitiones orthopterologicae. Nonnula orthopteria europaea nova vel minus congita.— Verh. zool.-bot. Ges. Wien, 1861, Bd. 11, S. 221—228, 285—310.

Cope E. D. Primary factors of organic evolution. Chicago: Open Court, 1896. XVI+547 p.

Eisler R. Wörterbuch der philosophischen Begriffe. 1904.

Haecker V. Üeber Gedächtnis, Vererb. und Pluripotenz., 1911.

Heikertinger E. Das Scheinproblem von der Zweckmassigkeit.— Biol. Zentralbl., 1917, Bd. 37.

Mohr O. Cases of mimic mutations and secondary mutations in the X-chromosomes of Drosophila melanogaster.— Ztschr. indukt. Abstammungs- und Vererbungslehre, 1922, Bd. 28.

Morgan T. H. The bearing of mendelism on the origin of species.— Sci. Mon., 1923, vol. 16, N 3, p. 237—247.

Pauly A. Darwinismus und Lamarckismus: Entwurf einer psychophysischen Teleologie. München, 1905. 335 S.

Pavlow A. P.— Nouv. Mem. Soc. Nat. Moscou, 1904, t. 16, N 3, p. 87.

Pearl R. Trends of modern biology.— Science, 1922, vol. 56, p. 581—591.

Radl E. Geschichte der biologischen Theorien. Leipzig: W. Engelmann. 1905. Bd. I. 320 S.; 1909. Bd. II. 614 S.

Schiaparelli G. Studio comparativo tra le forme organiche naturale e le forme geometriche pure. Milano: Ulrico Hoepli, 1898. 367 p.

Schneider K. C. Einführung in die Deszendenztheorie. 2. Aufl., 1911.

Stacker O. Ökologisch-pflanzengeographische Untersuchungen an Heide-, Moor-und Salzpflanzen: Die experimentelle Widerlegung der Schimperschen Xerophytentheorie.—Naturwissenshaften, 1924, Jahrg. 12, H. 32, S. 637—645.

Triepel H.— Ztschr. Anat. und Entwickelungsgesch., 1923, Bd. 63.

Vavilov N. I. The law of homologous series in variation.—J. Genet., 1922, vol. 12, N 1, p. 47—89.

Wolff G. Die Begründung der Abstammungslehre. München: E. Reinchardt, 1907. 48 S.

ПРОБЛЕМА ЦЕЛЕСООБРАЗНОСТИ *

Проблема целесообразности часто рассматривается как центральная проблема биологии. Вместе с тем, пожалуй, большинство биологов, да и не только биологов, склонно рассматривать ее как специфически биологическую проблему и отрицает какое бы то ни было ее значение за пределами биологии. Наконец, многие ученые склонны считать, что всякое признание конечных причин является ненаучным и что, хотя мы и можем

* Рукопись, написанная во Фрунзе и датированная 23.III 1946 г.

{150}

рассматривать проблему целесообразности как вполне реальную, по существу, все нецелесообразное должно — хотя бы принципиально — разложиться на совокупность результатов действия ателических причин. К последней категории относятся все специалисты, полагающие, что проблема целесообразности в биологии полностью разрешается принятием ведущей роли естественного отбора. Поэтому, например, К. А. Тимирязев полагает (вместе с Фр. Дарвиным), что Ч. Дарвин возродил телеологию с полным устранением конечных причин.

Мне думается поэтому, что совершенно неверно делить ученых и направления в науке на два — телеологическое и антителеологическое, а целесообразнее различать четыре основных направления.

1. Эвтелическое направление, или эвтелизм, т. е. признание реального существования в природе целеполагающих начал.

2. Псевдотелическое направление, или псевдотелизм, признающее важное значение проблемы целесообразности, но пытающееся решить возникновение целесообразного простым взаимодействием сил, не заключающих в себе ничего целеполагающего. Вместе с тем ввиду исключительной сложности комплексов действующих сил псевдотелизм не питает никакой надежды даже в отдаленном будущем полностью разложить целесообразный результат на производящие его ателические компоненты: этим последним пунктом псевдотелизм отличается от следующего направления — эврителизма.

3. Эврителизм. Здесь телеологический подход является самой настоящей фикцией, причем полезной фикцией, пригодной для разыскания законов природы, но в последующем эти законы природы получают вывод совершенно ателических принципов. Например, законы преломления были выведены из принципа Ферма, по которому свет всегда выбирает тот путь, который он может пройти (между двумя точками) возможно скорее, и в современных учебниках физики этот принцип упоминается, но волновая теория света дает возможность вывести все законы преломления и отражения, совершенно не прибегая к принципу Ферма. Принцип наименьшего действия тоже, по существу, телеологический принцип, но, по-видимому, в физике все явления, приводимые для иллюстрации этого принципа, могут быть истолкованы ателически.

4. Наконец, ателизмом можно назвать направление, совершенно не пользующееся телеологическим подходом в какой-либо форме. Общим признаком ателизма является отрицание конечных причин как реальных агентов или как фикций, но и в пределах ателизма могут быть разные направления. Классификацию этих направлений можно, вероятно, производить исходя из различных принципов. Мне думается, уместно будет вспомнить старую классификацию причин, восходящую, если не ошибаюсь, к Аристотелю, признававшему, кроме конечных причин, причины действующие (в схоластике их называли «каузе

{151}

эффициентес»), материальные и формальные. Подобная же классификация в сравнительно недавнее время проведена Шопенгауером в его известной работе о четверояком корне достаточного основания68. Тогда здесь можно было бы видеть три направления ателизма: эффициентизм, субстанциолизм (я избегаю термина «материализм» во избежание путаницы, как «номен преоккупатум») и формализм (это тоже, в сущности, «номен преоккупатум», но его употребление, конечно, не житейское, а научное — не слишком отличается от развиваемого здесь).

Отличием материальных и в особенности формальных причин (или корней достаточного основания, выражаясь языком Шопенгауера) от действующих является прежде всего то, что к ним неприложимо обычное утверждение, что причина предшествует следствию. Сумма углов треугольника в евклидовой геометрии равна двум прямым, но, хотя связь двух фактов (три стороны и сумма углов) вполне прочная, нельзя говорить, что сумма углов есть следствие трехсторонности, так как с таким же правом можно утверждать, что трехсторонность данной прямолинейной фигуры есть следствие того, что сумма ее углов равна двум прямым. Естественно задать вопрос: имеют ли одинаковое право на существование все эти направления, или, может быть, некоторые из них имеют право только в ограниченной области. Например, эвтелическое направление, по мнению многих, ограничено человеком — единственно реальным целеполагающим началом, но и здесь есть склонность у крайних представителей учения об условных рефлексах изгнать эвтелизм и из этой области. Я сам слышал один подобный доклад, который закончился совершенно неожиданным и парадоксальным вопросом: «Да для чего же человеку, собственно говоря, разум, если вся его деятельность полностью разлагается на условные и безусловные рефлексы?!».

Как будто бы сейчас эти попытки полностью изгнать эвтелизм из всей науки в целом исчезли, и, таким образом, в этом пункте эвтелизм сохраняет свое значение.

Псевдотелизм обычно считается монополией биологии, хотя и были попытки (например, у Бахметьева) распространить его и на неорганическую природу, в частности у сына Ч. Дарвина— Дж. Дарвина — есть попытка объяснить закон Тициуса—Бодэ (размеры планетных орбит в солнечной системе) тем, что только такие орбиты могут быть устойчивы. Сходство с теорией естественного отбора в данном случае и в том, что дать математическую трактовку своей гипотезе Дж. Дарвин не может в силу чрезвычайной сложности вопроса, и потому этот случай остается только иллюстрацией применимости псевдотелизма к неорганическому миру, но отнюдь не доказательством.

Практически применимость эврителизма в настоящее время для меня неясна из-за моего невежества в области физики. Историческую роль он сыграл, и огромную, и принципиально про-

{152}

тив этого подхода, конечно, ничего нельзя возразить. Это как бы леса, воздвигаемые для построения новой теории, которые убираются, как только теория будет окончательно построена на иных ателических основаниях.

Эти четыре направления в подходе к решению проблемы целесообразности можно связать с крупными именами в истории человеческой мысли, за исключением, пожалуй, эвтелического направления, которое по своей древности имеет слишком много истоков.

Эврителизм можно назвать принципом Аристотеля: «Природа не делает при помощи большего, если это же можно сделать при помощи меньшего».

Псевдотелизм имеет наиболее полное выражение в натурфилософии Ч. Дарвина. Наконец, ателизм признанным (хотя, может быть, и не вполне правильно) отцом имеет Ф. Бэкона: «Исследование конечных причин бесплодно и, подобно посвященной богу деве, ничего породить не может». Но совершенно неправильно думать, что, например, эвтелизм свойствен всякому идеалистическому или виталистическому учению. Ярким представителем мыслителей, если не отрицавших, то ограничивавших телический элемент в природе, были, например, Пифагор («числа управляют миром») и в значительной степени — один из его продолжателей — Платон. Это представители формализма (один из видов ателизма), а не эвтелизма. Между формализмом и субстанциализмом провести границу очень трудно, и весьма возможно, что факты, аналогичные тем, которые, например, в кристаллографии дают базу для субстанциолизма, в области биологии должны считаться поддержкой формалистическому пониманию, но это вопрос, относящийся уже к общей морфологии, а не к проблеме целесообразности, и поэтому я его рассматривать не буду.

Значение каждого из указанных четырех подходов во всей области бытия не подлежит сомнению, но вечным является спор о перспективе каждого из этих направлений. Ум человеческий построен так, что любую, самую плодотворную идею последователи стремятся продолжить за пределы ее приложения. Известен марксистский тезис о том, что такое прямолинейное развитие идеи приводит к отрыву от реальности, используемому также и в классовых целях, и, кроме того, к научному и ненаучному фанатизму и обскурантизму. Поэтому, производя прогноз и ограничения нашей деятельности, мы всегда должны быть осмотрительны, чтобы не впасть в такое прямолинейное искажение действительности и не задержать развития прогрессивных течений.

Одной из таких плодотворных и почтенных идей является то, что всякий телический подход только временный, а подлинное научное объяснение всегда является ателическим. В физике этот подход дал ряд блестящих триумфов (кристаллография, оптика и т. д.).

{153}

Пожалуй, к этим случаям было бы приложимо известное изречение Канта: «...в неизвестной для нас основе природы механическая и телеологическая связи могли бы между тем быть соединены в едином принципе — только наш разум не был бы в состоянии дать форму этому принципу», если бы не следующие существенные соображения.

1. В данном случае нет истинной, а только фиктивная телеология, по крайней мере на наш современный взгляд.

2. Формы этому единому принципу мы все-таки не даем, просто устраняем телеологический подход как чисто фиктивный и временный. Но если, впрочем, окажется, что эврителизм в неорганической природе имеет гораздо большее применение, чем это кажется допустимым исходя из материалистических и механических соображений, то не означает ли это, что полное устранение телеологического подхода является неправильным, искажающим полную истину, и что мы должны стремиться к такой форме единого принципа природы, при которой сохраняется, входит в конечный синтез, а не просто устраняется телеологический элемент.

Выражение Гегеля: «Свобода — есть осознанная необходимость» — тоже как будто дает программу полного устранения телеологии из проблемы свободы воли. Наконец, я уже указывал на таких последователей И. П. Павлова, которые стремились всю нашу психику свести к сумме условных и безусловных рефлексов, утверждая, таким образом, фиктивность даже того целеполагающего начала, нашего собственного «я», которое всем нам кажется самоочевидным. Мы видим, таким образом, вновь, что последовательный ателизм, т. е. полное отрицание реального значения проблемы целесообразности, 1) принципиально возможен, 2) отнюдь не совпадает с материализмом, ибо Канта и Гегеля вряд ли можно сопричислить к материалистам, 3) прямолинейное его развитие, пожалуй, все же приводит к абсурду или по крайней мере к неудовлетворенности. Его последовательное применение приводит нас к заключению о мнимой реальности нашего разума. Получается какой-то софизм: великий ум, показавший возможность обнять всю Вселенную без всякого привлечения телеологических принципов, кончил тем, что доказал, что он сам — этот великий ум — не существует. Но тогда, естественно, следует задать себе вопрос: если все бытие уподобляется длинной твердой цепи от элементарной материи до человеческого разума и мы знаем, что этот последний, действуя как сам себя сознающий целеполагающий фактор, привел к великим достижениям, а в конце концов оказался фиктивным, то не дают ли нам права великие достижения человеческого разума начать последовательное построение Вселенной с другого, телеологического конца? Я думаю поэтому, что, не отвергая принципиальной допустимости последовательно ателического подхода, мы постараемся выслушать и доводы всех представителей телизма.

{154}

Это тем более допустимо, что одна из форм телизма, именно дарвинистический псевдотелизм, сейчас господствует в биологии. До появления же Дарвина тенденцию к господству (под влиянием злоупотреблений антропоцентрической телеологией) проявлял последовательный ателизм (известное изречение Лапласа, морфология Сент-Илера, непризнание работы Шпренгеля о роли цветов, игнорирование открытия насекомоядных растений), только ателизм считался в то время научным. Я думаю, эта история должна нас заставить быть более осторожными в квалификации того или иного направления как «научного» или «ненаучного». С точки зрения последовательного ателизма всякий телизм, в том числе и псевдотелизм Дарвина, есть шаг назад, а не вперед, так как задерживает наше стремление к полному устранению телеологического подхода. Вряд ли с этим можно согласиться, но тогда элемент научности мы должны видеть не в присутствии или отсутствии телеологии, а в иных критериях, именно в положительной эвристичности и в отсутствии тормозящего влияния на развитие ателических направлений. Эвристичность может быть, конечно, троякого рода:

1) высшая форма положительной эвристичности, приводящей к открытию совершенно точных законов природы (вроде законов отражения и преломления света), очень часто потом выводимых на ателистических основаниях;

2) низшая форма положительной эвристичности, не приводящей к точным законам природы, но стимулирующей исследование в смысле открытия фактов, имеющих важное теоретическое или прикладное значение;

3) мнимая эвристичность, приводящая к квиетизму вроде тех примеров старой антропоцентрической телеологии, над которыми смеялся Вольтер и К. Э. фон Бэр: седалищные мускулы человека сильно развиты для того, чтобы он мог, удобно сидя в кресле, спокойно предаваться размышлениям о величии господа; ветви плодовых деревьев гнутся под тяжестью плодов для того, чтобы человеку было удобно собирать их; дыня снаружи имеет дольки для того, чтобы глава семейства мог легко разделить дыню между членами семьи и т. д.

Подобного рода мнимая эвристичность не только бесполезна, так как ничего нового не открывает, но прямо вредна, так как тормозит подлинно научное исследование. В тех случаях, где та или иная форма телеологии становится частью господствующего мировоззрения, так что свидетельством благонадежности того или иного мыслителя или ученого являются его высказывания в духе господствующей телеологии, она становится прямым орудием подлинного обскурантизма.

Я думаю, что мы должны пересмотреть претензии различных направлений в отношении проблемы целесообразности, т. е. выяснить объем ателического подхода и разобраться в различных направлениях псевдо-, эври- и эвтелизма. По конкретным вопросам эти споры имеют многовековую давность. Если возь-

{155}

мем, например, Аристотеля, то хотя он в общем справедливо считается сторонником эвтелического направления, но по некоторым частным вопросам он занимал гораздо более ателическую позицию, чем большинство современных биологов. Например, рога оленей он не рассматривал как орудие защиты, указывая их явную нецелесообразность с этой точки зрения, а считал их следствием законов соотносительности развития. Тоже и Ламарк — происхождение рогов рассматривал как следствие притекания флюидов под влиянием возбуждения, а не телеологически. Мне думается, что в этом вопросе и тот и другой стояли значительно выше современных дарвинистов, упрямо считающих оленьи рога удобными орудиями защиты. Критерием допустимости того или иного подхода является та или иная степень его положительной эвристичности. Наличие мнимой эвристичности заставляет нас вовсе отвергнуть такой подход. Положительная эвристичность само собой не предрешает вопроса о том, является ли постулируемый нами целепо-лагающий фактор фикцией или реальностью. Как мы видели, даже в отношении наиболее самоочевидного целеполагающего фактора — нашего собственного «я» — нельзя считать вовсе исключенным, что он является фикцией, но это находится в полном согласии с нашей гносеологией пробабилизма. Однако применение более совершенных критериев, вероятно, может привести к тому, что признание реальных целеполагающих факторов может приобрести такую же степень объективной принудительности, какую имеет наше общепринятое мнение, что разум человеческий все-таки существует (впрочем, беря пример вежливости с К. Э. Бэра, мы не станем утверждать существование разума у тех ученых, которые сами утверждают, что человеческий разум вообще есть фикция).

Какой же метод доказательства применимости того или иного принципа мы должны избрать?

Один из этих методов чрезвычайно распространен, но он вряд ли может быть назван подлинно научным. Он заключается в следующем: выдвигается телеологический постулат в той или иной форме, а затем к нему подыскиваются более или менее яркие примеры. Если таких примеров очень много, если число их увеличивается, то считается, что, идя таким путем, мы в конце концов на основе данного принципа сможем исчерпать всю интересующую нас область бытия. Конечно, всегда попадаются случаи, как будто не укладывающиеся в данный принцип, но у убежденных сторонников данного телеологического принципа всегда имеются средства отвергнуть эти случаи как несущественные: 1) вводятся дополнительные гипотезы, 2) указывается на случай успешного толкования как будто неразрешимых случаев (такие случаи бывают) и 3) наконец, имеется прочное «азилум игноранцие» (убежище невежества) в общей формуле: «Судьбы данного телеологического фактора неисповедимы...».

{156}

Этот метод широко практиковался в додарвиновской телеологии в форме естественных теологии, да и не только естественных. Обширный материал применимости данного метода можно почерпнуть в житиях святых. Если благочестивый человек умирает христианской смертью, а плохой, скажем, погибает на плахе, то это рассматривается как явное доказательство промысла божьего, награждающего человека по заслугам. Но вот в одном житии говорится, что один послушник в Александрии видел торжественное погребение великого грешника, умершего самой хорошей смертью, а его святой учитель оказался растерзанным гиенами. Послушник усомнился, но ему во сне было как следует разъяснено, что грешник совершил однажды хороший поступок и за это был награжден христианской смертью, с тем чтобы после смерти за свои грехи идти прямехонько в ад. Ну а святой отшельник имел в молодости какой-то грешок — он очистился от него мученической смертью и, очистившись, прямо последовал в рай.

У человека, сходного с Фомой неверным, естественно, возникает вопрос: но ведь безгрешных людей не бывает, а следовательно, по этой теории все почтенные люди должны умирать тяжелой смертью, а все грешники, наоборот, легкой. Ну, на это имеется ответ: судьбы божий неисповедимы... Но не то же ли самое мы имеем во многих строго дарвинистических рассуждениях? Например, сам Ч. Дарвин говорит, что с учением об естественном отборе совместима только эгоцентрическая целесообразность и что нахождение даже одного случая целесообразности, направленной для блага другого (такую целесообразность уместно назвать альтроцентрической), уже компрометирует его теорию. Как будто соблюдается строго научная объективность: теория подвергается экспериментальной проверке. Но нетрудно видеть, что это не так. Давно известен случай с гремучкой гремучей змеи, которая как будто предупреждает о своем приближении. Но нашлись остроумные дарвинисты (кажется, Плате), которые и тут нашли выход из положения: гремучая змея предупреждает о своем приближении с целью избежать излишнего расхода яда, и этим объяснением они успокаивают свою ортодоксальную совесть. Это характерно для всякого догматического учения: выдумывается сколь угодно произвольная гипотеза для данного случая, и это считается достаточным. При мало-мальски критическом отношении надо было бы рассуждать так: все хищные животные стараются подкрасться к добыче незаметно, и огромное большинство ядовитых и неядовитых змей поступают также, а в данном случае мы имеем резкое исключение: если данный признак (гремучка) действительно адаптивен, то, очевидно, в поведении гремучей змеи имеются какие-то особенности, отличающие ее от других хищников, например то, что она питается малоподвижными животными (положим, моллюсками), которые требуют для своего умерщвления (или пищеварения: кажется, доказано, что

{157}

ядовитые секреты обладают пищеварительными свойствами) яда в очень большом количестве. А так как гремучие змеи живут в местностях, богатых, положим, мелкими копытными, которых змея не может использовать в пищу по их величине, но которые могут ее неосторожно растоптать, то, для того чтобы себя от них обезопасить змеи используют гремучку, которая оказалась более удобным и экономным средством, чем использование яда. В последнем случае тратится ценный материал и очень часто слишком поздно, когда змея уже получила смертельную рану. Если условия существования гремучих змей более или менее соответствуют набросанной мною схеме, то гипотеза эгоцентрического назначения гремучки может считаться обоснованной, если же нет, то придется допустить наиболее вероятным предположение, что гремучка, не будучи полезной, а даже несколько вредной для змеи, выработалась вне всякой связи с борьбой за существование. Конечно, было бы слишком поспешно на основании того, что мы с большой вероятностью доказали отсутствие эгоцентрической целесообразности, сразу принимать альтроцентрическую целесообразность. Разумно будет признать пока ателизм данного явления и к признанию альтроцентрической целесообразности предъявлять такие же строгие требования, как и в случае эгоцентризма.

Другой аналогичный пример необычайно легкомысленного квиетизма можно взять из недавней английской литературы о турухтане. Теория полового подбора, как известно, продолжает сильно дискутироваться. Несколько забегая вперед, я должен сказать, что со своей стороны, отрицая ее в целом, я все-таки вижу в ней две интересные черты, позволяющие установить, что даже ортодоксальный дарвинизм не может обойтись без признания принципов, которые он обычно громогласно отвергает, а именно:

1) теория полового отбора является частным случаем не псевдотелизма, а эвтелизма, так как вводит настоящий, хотя и бессознательный, целеполагающий фактор, притом действующий в одном направлении в течение многих поколений;

2) такое длительное сохранение одного и того же эстетического направления и совпадение эстетических идеалов в самых разнообразных группах является серьезнейшим доводом в пользу объективного понимания красоты, разнородность же этих идеалов всего лучше может быть объяснена наличием различных эстетических канонов, параллель тому имеется и в творчестве человека (живопись, скульптура, музыка, мода и т. д.).

Но если теория полового отбора и вообще вызывала всегда споры, то особенная трудность встречена ею у турухтанов, где наличие брачных игр, брачных турниров и пр. давало всегда «веские» аргументы в пользу полового отбора, но вызывало крайние затруднения чрезвычайное разнообразие нарядов самцов: обычно различие брачных нарядов было столь же велико (в одном и том же току), как разнообразие костюмов рыцарей

{158}

в средние века. Но недавно какой-то остроумный дарвинист додумался: видите ли, дело объясняется чрезвычайно трудной возбудимостью самок турухтанов: если окраска, хотя бы и красивая, будет у всех однообразна, то самки турухтанов предпочтут остаться вековушами; но когда перед ними целый букет разносортных самцов, тогда они против своей воли нарушают обет девства. Этому верующему дарвинисту даже не пришла в голову вещь: ведь предки-то турухтанов когда-то не одевались так шикарно, а их самки вступали в брак без особых церемоний. Если же теперь на самок нужно действовать такими специальными средствами, то, значит, имело место какое-то решительное автогенетическое снижение возбудимости самок, с которым ни естественный, ни половой отборы справиться не могли (а, конечно, возбудимость самок как всякий физиологический признак в каждой популяции имеет много наследственных различий), и для спасения турухтанов от коллективного самоубийства, по Шопенгауеру, естественный и половой отборы должны были выработать пестрые брачные костюмы самцов.

Нетрудно догадаться, что ответит верующий дарвинист на такое возражение: «судьбы естественного отбора неисповедимы...» Что вы признаетесь в незнании — это очень хорошо, но какое же право имеете вы — незнающие — утверждать, что проблема целесообразности получила полное объяснение с селекционистской точки зрения?!

Таких примеров можно привести сколько угодно, но для того, чтобы показать явную неубедительность такого метода, можно прибегнуть к тому же принципиальному методу, который Лобачевский применил в своей неэвклидовой геометрии: доказуем ли пятый постулат Эвклида?

До Лобачевского огромное количество выдающихся математиков бились над его доказательством, и напрасно. Как известно, Лобачевский доказал, что этот постулат вообще недоказуем, применив такой метод. Он положил в основу своей новой геометрии иной постулат, отрицающий подлежащий доказательству постулат, и пришел, как известно, к построению новой геометрии, не содержащей никаких противоречий. Попробуем применить такой же подход и к данному случаю. Дарвинистический псевдотелизм исходит из постулата эгоцентрической целесообразности. Этому эгоцентрическому псевдотелизму, конечно, далеко до, казалось бы, безупречной строгости эвклидовой геометрии, до недавнего времени не дававшей никакого расхождения с действительностью. Какой же контраст между математиками и биологами: математики не удовлетворились даже строгостью евклидовой геометрии. А большинство биологов удовлетворяются эгоцентрическим псевдотелизмом, несмотря на необходимость огромного числа искусственных вспомогательных гипотез и постоянного апеллирования к убежищу невежества, мало того, что удовлетворяются, но когда какой-нибудь биолог начинает кри-

{159}

тиковать их любимый догмат, то его начинают подозревать в классовых, наследственных и прочих ненаучных влияниях. Можно было бы впасть в отчаяние и признать, что биологи действительно какая-то низшая порода человека по сравнению с математиками, но «сладко видеть падение праведника». Это падение праведника я вижу в том, что, когда выдающиеся математики сами начинают заниматься биологическими проблемами, их нисколько не шокирует этот первобытный псевдотелизм и они его защищают с неменьшим фанатизмом, чем самые стопроцентные биологи (например — Пирсон, Р. Фишер, Вольтерра). Очевидно, биологические проблемы настолько сложны, что в них завязают даже умы, привыкшие к исключительной строгости мышления. Поэтому попробуем вместо эгоцентрической телеологии встать на антропоцентрическую точку зрения, которая в приличном обществе считается явно отвергнутой: «Все создано на потребу человека».

Литература по этому вопросу очень обширна, и в ней, конечно, очень много глупостей, не уступающих гремучей змее и турухтану, и многие современные ученые считают себя вправе не разбирать ее положительных сторон и ссылаются на указанные уже раньше нелепости. Но этим методом мы можем отвергнуть почти каждое учение, потому что самое умное учение, сделавшись господствующим, завербовывает и дураков в число своих последователей (впрочем, даже в период борьбы трудно отделаться от компании дураков). Надо взять за основной принцип: обо всяком учении судить по его сильным, а не по слабым сторонам. И вот если мы посмотрим на антропоцентрическую телеологию, то увидим, что она не только не уступает, но превосходит по своей эвристической силе эгоцентрическую. В пользу антропоцентризма можно привести то, что почти все элементы периодической системы нашли то или иное применение в человеческой технике. Правда, некоторые платиновые элементы, кажется рутений, до сих пор не нашли своего применения, но рафинеры платины отнюдь не выбрасывают эти «отбросы», мудро рассуждая (на основе антропоцентризма, много раз подтверждавшегося в прошлом), что когда-нибудь и они пригодятся, и, вероятно, они не ошибутся. Едва ли не все деревья имеют то или иное техническое применение, даже осина — и та великолепна для фанеры и спичек. Ясень, сосна, ель, дуб, орех, тисе, эвкалипт и т. д.— каждый вид по-своему. Действительно, тут разнообразие с антропоцентрической точки зрения, это вам не турухтан: было предвидено все многообразие человеческой техники и были созданы деревья, отвечающие потребностям этой техники. Не считается ненаучным восторгаться строением плодов дуба, как бы специально приспособленных для разноса их сойкой, но считается ненаучным восторгаться строением ворсовальной шишки, специально приспособленной для использования ее человеком в процессе ворсования сукна.

Старый тезис: «Все на потребу человеку» — пытались критиковать ссылкой на докучающих мух, на ядовитых животных, по-

{160}

рождениях какого-то злого начала. Но личинок мух сейчас используют для лечения гнойных ран, а яд кобры — для лечения эпилепсии и, кажется, даже раковых заболеваний. В период господства эгоцентрической телеологии считалось вполне понятным, что всякое лечебное средство специфично, специально приспособлено для лечения только одного специфического заболевания и трудно ожидать в природе готовые лечебные средства для лечения разнообразных заболеваний, т. е. то, что мы имеем сейчас.

Грамицидин убивает наряду с кокками почвы дифтерийные палочки, бациллы сибирской язвы, парамеции и другие грам-положительные организмы, но по счастливой случайности он безвреден для клеток человеческого тела при наружном и полостном применении. Пенициллин имеет более узкое действие, не действует на парамеции и другие грам-положительные взрослые организмы, но — опять-таки по счастливой случайности — он совершенно безвреден для организма человека. Если возьмем совершенно другую область, то увидим, что чрезвычайно широко применяется теперь за границей средство борьбы с вредителями — ротепон, который также по счастливой случайности совершенно безвреден для человека. Современная прикладная биология, в частности медицина, фактически в значительной степени встала на путь «стыдливого антропоцентризма»: изучается действие ряда естественных тел, значительного числа ядов, исходя из соображения, что все они в той или иной степени могут оказаться полезны человеку. Это путь, уже сейчас принесший немаловажные плоды, но не надо закрывать глаза: это только возрожденная на возвышенном основании старая народная медицина, основанная на антропоцентрическом мировоззрении. Вероятно, в старом народном средстве лечения землей принимал участие в неочищенной форме грамицидин и пенициллин, но медицина расцвета эгоцентризма (вторая половина XIX и начало XX в.) и не пыталась искать рациональное зерно в этих методах, так как она априори их отвергла. Кобротоксин как будто применяется индусами, ротенон — американскими индейцами, европейцы в этом отношении только идут по их стопам. Восстанавливается старое мировоззрение о совершенстве мироздания (Поп, Гете, Лейбниц). И не так давно вышедшая книга Гендерсона69 «Среда жизни» наполнена примерами для оправдания старого лозунга естественных теологов: «Существующая Вселенная — наилучшая из возможных». Конечно, книгу Гендерсона скорее следует рассматривать как апологию космоцентризма, а не узкого антропоцентризма, но так как человек — венец творения, то эти два мировоззрения не противоречат друг другу.

Наконец, используя все тот же постулат, который лежит в основе дарвиновского псевдотелизма: «Установление пользы для организма того или иного признака — есть довод в пользу того, что эта полезность выработана реальным или фиктивным (естественный отбор) целеполагающим фактором», мы можем прийти

{161}

и к альтроцентрической целесообразности, т. е. к наличию целеполагающих начал, действующих на формообразование одного организма в интересах другого организма. Я уже упоминал о гремучей змее. Э. Васман, Бехер70 и другие собрали очень большое число фактов того же рода из разных областей, и отдельные факты попадаются в сочинениях лиц, совершенно не склонных к такому мировоззрению. Эти факты отмечаются как курьезы, но если их подобрать, то получится весьма импозантная картина. Указывают, например, на существование особых карманов на брюшке некоторых диких пчел, где живут клещи, и утверждают, что эти карманы полезны только для этих клещей. Мирмекофильные растения Южной Америки имеют весьма сложные признаки строения, полезные для обитания в них муравьев, но тщательные исследования показали, что растение не получает никакой пользы, а пользу односторонне получают муравьи и т. д. Исходя из упомянутого постулата, можно построить разнообразные телеологические системы, и антропоцентрическая — в смысле нахождения полезных для человека в органической и неорганической природе — оказывается даже более продуктивной, чем эгоцентрическая, роль которой сводится только к непрерывному восхвалению естественного отбора, исполняющего обязанности всемогущего бога. Но если восхваление всемогущего бога в устах верующего теолога не бессмысленно, то такое непрерывное служение естественному отбору вызывает только недоумение.

Мне думается, что такое столкновение противоположных телеологии всего легче может быть исключено принятием следующего постулата: наличие приспособленности того или иного признака к потребностям собственного или чужого организма вовсе не может, вообще говоря, служить доказательством того, что она выработалась в процессе приспособления под влиянием того или иного реального или мнимого целеполагающего фактора, не говоря уже о том, что мы часто впадаем в иллюзию подлинной приспособленности, ибо даже в случае реальной приспособленности она может возникнуть как использование уже готового средства, выработавшегося ателически, без всякой связи с его использованием. Что же касается границ предварительного приспособления (преадаптации), то это должно быть предметом специального исследования.

Этим мы закончим разбор того порочного метода доказательства псевдотелизма и вообще разных форм телеологии, который широко распространен в биологии.

В противоположность этому в физике как будто применяется другой подход: телеологический принцип используется как эвристический, но в дальнейшем он полностью заменяется ателическим подходом. Получается парадокс: там, где телеологический подход является наиболее эвристическим, он оказывается чисто временной постройкой вроде: «Мавр сделал свое дело, мавр может уйти». Углубиться в этот вопрос я не могу по своему глубокому физическому невежеству, но я не знаю, как отвечают знаю-

{162}

щие физики на такой вопрос: чем объясняется эвристичность телеологического подхода, если этот подход целиком основан на, полном отсутствии телеологического начала.

Метод физиков — метод исключения телеологического начала в биологии — вряд ли может иметь широкие перспективы из-за недостаточной точности биологии, и поэтому для подлинно критического рассмотрения данной проблемы у нас намечается как будто единственный путь. Этот путь можно бы назвать дарвинистическим, так как на отдельных примерах он прекрасно развит самим Дарвином, но и Дарвин, как многие другие мыслители,. не провел последовательно им же примененный метод, а в последовательном применении он подрывает самые основы селекционизма.

Этот дарвинистический метод в приложении к проблеме целесообразности может быть выражен в следующих трех тезисах,

1. Должен быть специально выяснен вопрос, может ли данный признак, рассматриваемый как приспособление, быть выработан действием исследуемого реального или фиктивного целеполагающего фактора; иными словами, надо исследовать, отвечает ли природа приспособления природе формообразующего фактора.

2. В частности, если конечные этапы развития того или иного приспособления заведомо не могли возникнуть под действием исследуемого фактора, то мы вправе сомневаться и в том, что весь процесс образования приспособления шел под влиянием этого исследуемого фактора.

3. Если наряду с исследуемым рядом постепенных «приспособлений» мы можем построить другой аналогичный ряд, причем в этом втором ряду мы можем утверждать ателический характер исследуемого «приспособления», то такой ателический характер мы можем приписать и к основному исследуемому нами ряду.

Эти тезисы Дарвин не формулирует, но фактически их применяет в ряде мест «Происхождения видов», в особенности в главе о гибридизации. Он указывает, что ему самому одно время казалось, что бесплодие гибридов могло быть выработано естественным отбором, как облегчающее дивергенцию, но потом он сам от этого отказался и пришел к выводу, что в выработке бесплодия естественный отбор не мог участвовать. Не повторяя всей его аргументации, выделю два важнейших пункта соответственно перечисленным тезисам, т. е. второму и третьему:

а) степени бесплодия заключаются в том, что пыльца одного вида не производит ни малейшего действия на рыльце другого, происходит увядание цветка, затем полное или почти полное бесплодие, несмотря на прорастание пыльцевых зерен. Очевидно, естественный отбор мог довести дело только до полного бесплодия, а на дальнейшие стадии он оказать влияние не мог;

б) имеется большая аналогия между разными степенями плодовитости гибридов и разными степенями прививаемости черенков у разных видов растений, но последнее явление не могло

{163}

быть вызвано естественным отбором, следовательно, мы не имеем основания считать, что в первом (случае) было вызвано им. И Дарвин кончает часто цитируемым, но не применяемым ироническим выражением: «Мы можем принять, что бесплодие гибридов было выработано естественным отбором с тем же основанием, как и то, что деревья в лесу образуют плохо сращиваемые прививки для того, чтобы избежать сращивания деревьев в лесу».

Суждение по аналогии широко применяется Дарвином для решения вопроса о том, вырабатывается ли данный признак как специальное приспособление. Отмечу лишь одно место из главы шестой: «Одна вьющаяся пальма в Малайском архипелаге всползает на самые высокие деревья при помощи искусно построенных крючков, собранных на концах ветвей, и это приспособление, без сомнения, оказывает важные услуги растению. Но так как почти такие же крючки встречаются на многих деревьях невьющихся, где, как можно судить по распределению ряда видов Африки и Южной Америки, они служат защитой от пасущихся четвероногих, то крючки нашей пальмы могли первоначально представлять то же значение, и только позднее растение, превратившееся во вьющееся, воспользовалось ими и усовершенствовало их».

Таких примеров преадаптации у Дарвина много, это не случайная обмолвка.

Наконец, для иллюстрации первого тезиса могу указать, что, если еще кое-как допустимо, что общая способность к регенерации могла быть усовершенствована естественным отбором, то совершенно нелепо считать (как это думал Вейсман), что «запасные детерминаты» для регенерации отдельных органов могли быть выработаны естественным отбором.

Применим этот дарвиновский метод к некоторым конкретным случаям.

ЯРКАЯ ОКРАСКА И ВКУС ПЛОДОВ

Это одна из парадных лошадей дарвинизма. Считается, что сладкий вкус плодов привлекает поедающих их животных, яркая окраска облегчает нахождение, а следствием поедания является распространение семян. Между тем если мы применим дарвиновский метод к данному случаю, то убедимся, что никакого «приспособления» тут нет и что весь этот запас фактов надо перенести из псевдотелической области в ателическую.

Прежде всего мы здесь сталкиваемся с удивительным случаем, где объективный Дарвин, вопреки своему обычному правилу, совсем позабыл о существовании примеров, составляющих исключение из этого правила, т. е. когда вкусные и сочные плоды бросаются в глаза яркой окраской. Но возьмем арбуз — сочный и вкусный плод с яркой сердцевиной и совсем неяркой, незаметной внешностью. Это отнюдь не свойство только культурных арбузов. Дикие арбузы пустыни Калахари отличаются теми же свойствами и, кроме того, еще более удивительными: имеется громадное разнообразие арбузов по вкусу: сладкие, кислые,

{164}

горькие и даже ядовитые. Наличие очень сходных плодов с прямо противоположными свойствами как будто не соответствует их приспособительной роли. В отношении ядовитых плодов остроумные верующие дарвинисты, правда, придумали, «объяснение»: животное съедает плод, погибает под действием яда и его труп служит удобрением — «блажен кто верует, тепло ему на свете». Но, кажется, свежее удобрение в форме навоза из трупа совсем не полезно для растения.

Наличие же горьких плодов должно отпугивать животных, попробовавших их, от дальнейшего их использования. В 1945 г. я был в ореховых лесах Джалал-Абадской области. Разнообразие диких яблонь там изумительное, и вкус их (отдельных сортов) хорошо различают медведи и другие животные. То же и в отношении алычи. Дикий миндаль имеет плоды, по внешней форме и окраске похожие на алычу: красные с одного боку, зеленовато-желтые с другого, косточка наполняет собой почти весь плод, оставляя снаружи очень тонкую кожицу, сухую, безвкусную, не сладкую, но и не горькую. Само зерно, говорят, горькое, но косточку разгрызать нелегко. Для чего здесь яркая окраска у плодов несладких, неядовитых и даже несъедобных — непонятно. Уверен, что верующий дарвинист и здесь найдется: вероятно, это пережиток прежнего сочного состояния, но тогда почему же такой пережиток сохранился? Ответ: «Пути естественного отбора неисповедимы...». А отчего имеют ярко-красную окраску незрелые шишки сосны? Кого они привлекают, кого отпугивают? Если яркие сочные плоды служат для привлечения животных, поедающих их и потом удобряющих почву испражнениями или своими трупами, то как примирить с этим наличие плодов, имеющих горький вкус и делающихся сладкими только после морозов?

Мы знаем, что картофель делается сладким после морозов, но вряд ли это можно рассматривать как приспособление: так почему же появление сладкого вкуса в картофеле после морозов мы не рассматриваем как приспособление, а значительное улучшение качеств физалис, клюквы, рябины после морозов рассматриваем как приспособление, делающее их более привлекательными? Совершенно аналогично выделение сладкого сока тлями вовсе нельзя рассматривать как приспособление для привлечения муравьев (хотя некоторые виды тлей, может быть, и используют это ателическое свойство для привлечения муравьев); это есть простое следствие избытка углеводов в их пище, заставляющее их выделять сахар в виде экскрементов.

Накопление пигментов и сахаров во многих органах размножения растений заставляет думать о значении этих двух свойств как средств привлечения. Но увеличение пигментации вообще как-то связано с усилением половой деятельности. Для более или менее высоко организованных животных это пытаются связать с половым отбором, но, как увидим дальше, эта гипотеза тоже наталкивается на серьезнейшие затруднения. У низших же животных мы имеем полную аналогию с яркими плодами растения:

{165}

например, у полихет (см.: Догель, 1949, с. 233) наступление половой зрелости обычно не отражается на организме червя внешними изменениями, кроме разве цвета плодущих сегментов, переполненных яркоокрашенными половыми продуктами. И подобно тому, как мы имеем вкусные, невкусные, горькие и ядовитые плоды, мы имеем вкусную, невкусную, горькую и ядовитую икру рыб (осман, маринка). Точно так же и мясо животных обнаруживает все градации от чрезвычайно вкусного до горького и ядовитого. С эгоцентрической точки зрения надо было бы ожидать гораздо более частой встречаемости ядовитого мяса. Обилие вкусных и вообще съедобных животных, если вкус и питательность рассматривать как адаптацию, прекрасно уживается с антропоцентризмом, но отнюдь не с эгоцентризмом.

Мало того, у растений, у которых вкус рассматривается с эгоцентрической точки зрения (и где вкусы диких животных и птиц в общем совпадают с вкусами человека, что можно судить по розовым скворцам, делающим почти невозможной культуру черешни во Фрунзе и очень затрудняющим культуру винограда, а также по медведям, выбирающим среди яблонь ореховых лесов Южной Киргизии как раз те деревья, которые особенно нравятся человеку), естественный отбор далеко не довел до предела привлекательность плодов, и человек, действуя сознательно в том же направлении, во многих случаях значительно усовершенствовал природные качества. Напротив, у животных, среди которых естественный отбор мог в лучшем случае лишь «терпеть» хороший вкус мяса, мы имеем такие вкусовые шедевры (вроде икры осетровых), которые не превзойдены самой тщательной искусственной селекцией. Конечно, неунывающие дарвинисты и тут найдутся: из того, что во многих случаях хищники способствуют санации населения, удаляя больных и заразных индивидов, делается вывод, что, может быть, вкус животного, привлекая хищников, облегчает такую санацию. Трудно, конечно, спорить с противником, который настолько убежден в справедливости адаптивного подхода, что все прямо противоположные свойства рассматривает как адаптацию. Но если «санационное» объяснение еще может быть кое-как принято при рассмотрении вкуса взрослых животных, где селективный элемент вполне допустим, то как его применить в отношении икры, где элиминация хищниками носит катастрофический для икринок, а не селекционный характер.

Полагаю поэтому, что все разговоры об адаптивном характере вкуса плодов и ягод есть плохой пересказ старых антропоцентрических телеологии. Вероятно, вообще адаптивность всякого рода приспособлений к распространению или вовсе не существует, или сильно преувеличена. Огромное число растений не имеет никаких специальных приспособлений к распространению семян и не только прекрасно существует, но даже вытесняет растения со специальными приспособлениями. Некоторые классические случаи «приспособлений» вовсе не являются приспособлениями,

{166}

например известное строение недотроги, которое я много раз наблюдал в Ленинграде на кладбищах. От прикосновения к зрелому стручку семена его выстреливают, но куда?—тут же на землю.

Полагаю, что если бы стручки просто растрескивались от высыхания, как свойственно большинству растений, то распространение данного растения было бы ничуть не меньше обеспечено, чем при наличии «взрывчатого» механизма. А летучки клена: неужели высокое дерево выигрывает от того, что семена его, прежде чем упасть на землю, покружатся некоторое время в воздухе и упадут на несколько метров дальше? И почему другие деревья обходятся без этого?

ЯРКАЯ ОКРАСКА САМЦОВ И ПОЛОВОЙ ОТБОР

Я уже упоминал о том, что яркая окраска самцов, так называемый брачный наряд, во многих случаях, например у рыб, наталкивается на самые серьезные затруднения, если объяснить ее с точки зрения полового отбора. Но и вообще половой отбор как объяснение полового диморфизма приложим только в ограниченных случаях. Здесь Дарвин не удержался на критическом уровне. Сейчас, пожалуй, намечается путь для совершенно ателического толкования ярких половых отличий (как правило — у самцов, как исключение — у самок). Эти отличия, видимо, можно рассматривать как частные случаи той связи окраски с условиями, которая известна давно и долгое время трактовалась как приспособление к тем или иным условиям (пустынная окраска, полярная окраска и т. д.). Уже давно отмечалось, что, например, пустынная окраска свойственна и таким животным, живущим в пустыне, которые в этой окраске вовсе не нуждаются (ночные летучие мыши и т. д.). Кроме того, находили определенные географические закономерности в изменении окраски, которые никак нельзя было истолковать как адаптивные. Сейчас есть указания (см., например: Дементьев и Ларионов 134,1—3)71,что, например, все разнообразие меланинов у птиц и млекопитающих— различные степени окисления одного единого пропигмента, что связано с деятельностью щитовидной железы: гипертиреодизм у птиц — потемнение, высшая стадия — побеление покровов. В силу более быстрого изменения длины дня на севере процессы линьки и размножения проходят там более сжато, а при быстром течении линьки процесс окисления пропигмента достигает быстрее высшей стадии, отчего окраска сформировавшегося пера или волоса оказывается либо более темной, либо депигментированной. Нельзя, конечно, отрицать, что в отдельных случаях окраска может быть приспособительной, но основа географических различий в окраске сама по себе неадаптивна. А так как процессы обмена веществ у самцов и у взрослых птиц интенсивнее (как правило), то это и объясняет то, что во многих случаях самцы и взрослые окрашены ярче самок и птенцов. Этот путь —

{167}

возвращение на повышенном основании к старым идеям Уоллеса (который по многим вопросам, по-моему, был глубокомысленнее Дарвина), а отчасти даже Ламарка с его флюидами. Крайняя непоследовательность современных биологов ярко выражена, например, в том, что когда Декарт говорит о флюидах в применении к нервной деятельности, то это рассматривается как гениальный прообраз современного учения о рефлексах, а когда Ламарк говорит о тех же самых флюидах, то это дает только повод для издевательства, хотя, по-моему, флюиды Ламарка являются прообразом того учения, которое должно развиваться из работ Гурвича о биологических полях (к сожалению, сам автор в последней книге о теории биологического поля значительно сузил свое понимание)72. Весьма неглубокомысленные критики идей Уоллеса (что вторичные половые признаки самцов есть следствие их более энергичной жизнедеятельности) говорили: допустим, это может объяснить окраску, но как же объяснить рисунок и морфологические отличия?

Я лично думаю, что эти отличия могут быть следствием иного напряжения биологических полей у самцов, одним из выражений которого является повышенный обмен веществ. В пользу этого я могу привести, пожалуй, то соображение, что большинство ярких окрасок рисунков у птиц и бабочек является следствием интерференции (оптически наиболее яркие окраски, характер глазчатых пятен у бабочек и птиц и фигуры Лизеганга73) и потому и эволюция этих признаков может быть только косвенным следствием эволюции активности самцов. Это, конечно, только намек, но открывающий перспективу конкретных исследований (а не простых аллилуйи в честь естественного отбора), обнимающих огромное количество частных биологических проблем.

Путем таких размышлений над многими классическими случаями адаптации уже можно показать, что значительное число фактов, рассматриваемых с псевдотелической точки зрения, следует перевести в число ателических. Вспомним слова К. А. Тимирязева, который говорил: когда имеет место то или иное строение снежинок, кристаллов, яркая окраска и блеск минералов, мы не ставим себе вопрос «для чего все это?», хотя человек все это использует в своих целях, но ставим только вопрос «почему?». Когда же у организмов мы имеем закономерное строение формы, окраски и пр., то задаем вопрос «для чего?», а не «почему?». Нельзя отрицать известной справедливости слов Тимирязева, но в своем увлечении ортодоксальным дарвинизмом он шел слишком далеко: в неорганическом мире небесполезно ставить чисто фиктивный вопрос «для чего?», а в органическом мире мы в огромном числе случаев вправе ставить только вопрос «почему?», а не «для чего?».

Необходимость расширения ателического элемента в биологии еще более становится ясной, если мы обратим внимание на формы соотношения между временем возникновения приспособ-

{168}

ления и временем использования его. Здесь ясно возможны три варианта:

1) преадаптация — приспособление возникает до появления в нем необходимости и затем только используется;

2) синадаптация — приспособление возникает в меру необходимости и одновременно с ней;

3) постадаптация — приспособление отстает от потребности. Если рассматривать проблему целесообразности как главную проблему биологии, то только синадаптация может рассматриваться как подтверждение такого мировоззрения. Естественный отбор постепенно «отчеканивает» органическую форму. Вернее, пожалуй, что естественный отбор является постадаптационным фактором: мелкие изменения возникают вне целесообразности, а потом постепенно отбираются, но так как естественный отбор должен оперировать ничтожно малыми уклонениями, то, пренебрегая этими ничтожно малыми уклонениями, мы вправе считать, что его действие синадаптационно. Также синадаптацией является непосредственная целесообразная реакция организма на внешнее воздействие. Поэтому синадаптация еще не является доказательством селекционизма, она может быть истолкована и с точки зрения имманентной целесообразности, но постадаптация и особенно преадаптация определенно ограничивают эвристическую ценность теории естественного отбора. Между тем факты постадаптации и преадаптации были известны и самому Дарвину, но после него количество этих фактов несравненно увеличилось.

Факты постадаптации: отставание адаптированных к одним условиям организмов от новых условий, куда они перебрались (старый дарвиновский пример одного вида южноамериканского дятла, сохранившего все особенности лесных приспособлений, но живущего в степи, или акул, приобретших пелагический образ жизни, но сохранивших поперечный рот—донное приспособление), совершенно не соответствует тому представлению о тесной связи организма со средой, которое как обязательный постулат склонны выдвигать эпигоны дарвинизма (например, известное сравнение организма и среды, как двух синхронно идущих часов у Северцова).

Факты преадаптации чрезвычайно многочисленны в применении к человеку, как мною указано выше (свойства деревьев, плодов, металлов). Видимо, с точки зрения преадаптации можно понять и большинство случаев миметизма даже там, где приспособительный характер этого явления не вызывает сомнения.

Точно так же такие органы, как рога у млекопитающих, видимо, могут быть поняты только с точки зрения преадаптации. Они не являются полезными орудиями защиты ни в своем возникновении (рудименты рогов у жираф и, как редкое, уродство у лошадей), ни даже во многих случаях в развитом состоянии: у большинства баранов рога для защиты совершенно непригодны, так же, как рога оленей. Но вполне допустимо, что в неко-

{169}

торых случаях, как, например, у буйволов и других полорогих, рога были использованы для защиты и даже усовершенствованы с этой целью. Полную аналогию мы имеем и в искусственном подборе: человек находит ценные для него свойства у диких животных и растений и затем усовершенствует их в своих целях. «Домашние» свойства имеют иногда и дикие животные, для которых эти свойства не приносят никакой пользы, например индийский слон.

Преадаптацию часто смешивают с имманентной целесообразностью, т. е. со способностью организма реагировать целесообразно без всякого контроля естественного отбора и других внешних факторов. Но между ними, в сущности говоря, пропасть, так как правильно понятая преадаптация не увеличивает, а уменьшает телический элемент в биологии. Многие биологи настолько прониклись тем, что всякая целесообразность обязательно требует вмешательства реального и фиктивного (естественный отбор) целеполагающих начал, что делают такое заключение, которое им кажется убедительным: так как в данном случае действие естественного отбора исключено, то, значит, принятие преадаптации приводит нас к принятию реальных целеполагающих начал, т. е., выражаясь современным языком, к поповщине. Но, как было уже указано выше, если мы встанем на эту точку зрения, то неизбежно придем к антропоцентризму. Поэтому принятие преадаптации в известной степени совершенно необходимо, если мы стремимся по мере возможности воздержаться от принятия реальных целеполагающих начал, и вопрос стоит только о том, как ограничить рамки преадаптации.

Современные физиологи и сравнительные анатомы иногда по инерции повторяют положения о тесной связи формы и функции, о строгой специфичности химических веществ в организме и о соответствии физиологической и морфологической дифференцировок, хотя имеется множество фактов, показывающих, что биохимическая и морфологическая дифференцировки могут предшествовать физиологическому использованию этих дифференцировок. Фолликулин как будто является специально женским гормоном, но он встречается и у самцов (максимальное содержание его в семенниках лошади), и у низших животных. Как и все гормоны, он вовсе не обладает не только видовой, но даже классовой спецификой. Ясно, что это вещество выработалось до того, как появились животные, имеющие течку (млекопитающие), и здесь оно было использовано организмами для регуляции этого процесса, совершенно аналогично тому, как человек использовал благоприятные для него свойства металлов, деревьев и животных. Сейчас хорошо известно, что у многих животных, где морфологически можно было бы ожидать полного разделения труда между органами, физиологическая специфичность органов уступает морфологической. У рыб имеется по крайней мере шесть органов дыхания: кожа, жабры, непарный плавательный пузырь, парный плавательный пузырь, кишечник и слепой мешок желуд-

{170}

кa панцирных сомов. И из этих органов даже жабры имеют, кроме дыхания, функцию выделения. Отсюда понятен принцип смены функций: у органа, имеющего две функции, побочная функция может вытеснить главную. И часто та функция, которая по морфологическим признакам кажется главной, вовсе не является таковой. У амфибий специфический орган дыхания — легкие — во многих случаях уступает по своему чисто дыхательному значению неспецифическому органу — коже. У съедобной лягушки кислород проходит через кожу в равной степени, как и через легкие, углекислота же выводится главным образом через кожу. Отсюда понятно, почему есть безлегочные амфибии, но непонятно, почему развился особый, довольно сложный орган, когда в нем, в сущности, большой надобности не ощущалось. Вьюн является троякодыщащей рыбой и может жить в воде без кислорода больше четырех месяцев, дыша кишечником. С точки зрения общей эволюции легкие амфибии — это плацдарм для развертывания подлинно специфического дыхательного органа — легких амниот.

Вместо постоянной и неразрывной тесной связи между строением организма и его функциями мы как будто возвращаемся к старому пониманию Гете: синтезу преадаптации и постадаптации. («Так определяет строение образ жизни животного, образ жизни обратно могуче влияет на строение».)

А с точки зрения важного, но не ведущего значения проблемы целесообразности в эволюции становится понятным частое несоответствие между степенью развития того или иного приспособления и потребностью в нем. Брукнер фон Ватенвиль давно выдвинул понятия ателии, гипотелии и гипертелии, т. е. бесполезности, малой полезности и чрезмерной полезности. Для решения одной и той же задачи разные организмы подходят с инструментами чрезвычайно различного совершенства, и как будто и те и другие справляются неплохо. Втяжные когти кошек — превосходное приспособление для лазания, но медведь превосходно лазает и по деревьям, и по горам с помощью своих ультрапримитивных когтей. Масса подобных иллюстраций у насекомых приводится Фабром. Но отсюда возникает вопрос: не является ли всегда то, что нам кажется приспособлением к определенным условиям, возникшим не для данных условий, а просто вследствие данных условий? Я коснусь этого вопроса на примере кормовой специализации. Многие насекомые являются олигофагами или даже монофагами, и в этом многие видят специальное приспособление в том смысле, что данный организм использует данное растение наилучшим образом, хотя, естественно, такое сужение кормовой базы, как всякая узкая специализация, угрожает данному насекомому вымиранием, если исчезнет данное растение. Мои личные наблюдения заставили меня сильно усомниться в этом. Блошка Aphtona euphorbie, около Перми или Самары, в сущности, является монофагом, ибо питается только льном. На Западе ее наблюдали на молочае (как показывает само назва-

{171}

ние), а в окрестностях Киева она постоянно попадается в лесах при отсутствии льна и молочая. Psilliodescupreata на Западе питается крестоцветными, а около Самары и в Сибири попадается на свекле. И таких иллюстраций можно привести немало. Отсюда становится, пожалуй, более обоснованным такой взгляд: возникновение узкой кормовой специализации никакой пользы животному не приносит, но эта специализация развивается, так сказать, в силу инерции, по привычке. Иногда такая специализация бывает еще нестойкой, и животное может ее преодолеть, но раз уж она закрепится, то, не принося животному никакой пользы, может стать для него фатальной. По-моему, это не адаптация, а то, что удобнее назвать рутинизацией: как человек-рутинер приобретает определенные узкие навыки не потому, что для него полезна такая узость, а просто потому, что повседневно повторяет одни и те же приемы однообразной работы.

С этой точки зрения становятся понятными и многие явления у паразитов, в частности смена хозяев. В мире паразитических червей рядом как-то уживаются два совершенно противоположных явления: с одной стороны, крайняя эврибионтность, а с другой не менее крайняя стенобионтность.

Крайняя стенобионтность имеется, например, у многих двуусток фасциол, где промежуточные хозяева — только определенные виды моллюсков, и у многих видов имеются биологические формы, практически неотличимые морфологически (это, как известно, свойственно ржавчинным грибам и другим организмам), но связанные с различными окончательными хозяевами (обстоятельство, очень выгодное для человека, использующего это свойство для борьбы с глистами путем смены пастбищ, но вряд ли выгодное для глистов). С другой стороны, разные стадии развития фасциолы проходят через чрезвычайно различных хозяев, а у разных двуусток мы имеем большое разнообразие промежуточных и дефинитивных хозяев. Если бы рассматривать таковую специализацию как обязательное приспособление данных паразитов, то и само возникновение внутренних паразитов и их эволюция были бы совершенно загадочными. На самом деле условием возникновения эндопаразитизма является преадаптивно возникшая эврибионтность и способность жить в самых разнообразных и часто разнородных условиях. Этим и сейчас отличаются такие круглые черви, как диплогастер, раблитис, которые, живя нормально в почве, могут, однако, сделаться паразитами человека. Такие чрезвычайные экологические прыжки могут проделывать без всяких морфологических изменений не только паразиты. Известный жучок Антренус нормально развивается в природе в соцветиях Verbascum, но, попадая в коллекции сухих насекомых, производит там форменные опустошения. Он предварительно уже «приспособлен» для жизни в сухих насекомых. Я вовсе не уверен, что такой классический случай адаптации, как образование двукопытных и однокопытных животных, есть действительно приспособление к быстрому бегу. Для меня вопрос

{172}

неясен, но я не удивлюсь, если тщательное изучение проблемы позволит прийти к выводу, что, например, нога лошади не есть приспособление к быстрому бегу, а что она выработалась как следствие однообразных беговых движений в силу рутинизации, а не адаптации. Меня поддерживают в возможности такого решения этого вопроса два соображения:

1) очень большое количество однокопытных животных (североамериканские лошади, южноамериканские литоперна и другие) вымерло без участия человека;

2) в свое время В. О. Ковалевский выдвинул термин, довольно странно звучащий: «инадаптивная редукция» (неудачное размещение костей ног, делающее их непрочными, что, по его мнению, объясняет их вымирание). Но если эволюция в основном адаптивна, то «инадаптивная эволюция» есть просто бессмыслица. Поэтому термин «инадаптивная эволюция» будет полезно заменить более осмысленным термином «рутинизация» и применить его не только к вовсе вымершим, но и к почти вымершим организмам. Полезно было бы по этому поводу распространиться о тех оттенках понятия адаптации, которые различает Бергсон74 в своей «Творческой эволюции», и о различии понятий целесообразности и целестремительности, которые разбирал К. Э. фон Бэр75.

Основным выводом из предыдущих рассуждений является усиление ателического подхода к решению биологических проблем. И сейчас уже существуют многочисленные направления в биологии, очень прогрессивные и плодотворные (генетика, механика развития), которые стараются совершенно воздерживаться от телеологического подхода в морфологии. Как реакция против нового увлечения телеологией, это явление законно и понятно, и мы должны стремиться к развитию ателизма во всех его формах (субстанциолизм, эффициентизм и формализм), имея право на время полностью игнорировать проблему целесообразности. Но поскольку мы намечаем общие контуры всей проблемы, то надо сразу же заявить, что ограничение псевдотелизма, в частности естественного отбора, вовсе не означает его отрицания. Я лично считаю естественный отбор важным, даже творческим и необходимым, но все же не ведущим фактором эволюции. Для многих современных, даже очень крупных и умных, ученых такая фраза может показаться бессмыслицей: как можно считать не ведущим важный, необходимый и даже творческий фактор? Мне думается, что это в значительной степени является следствием очень распространенного у нас мизологизма, боязни «чрезмерно философствовать», выразившегося в свое время в часто повторяемом нелепом лозунге Иогансена: «Меньше теоретизировать, больше экспериментировать». Между тем различие между необходимым и существенным (для процессов слово «существенный» можно считать синонимом с «ведущим») давно хорошо осознано. В Коране есть место: «Что может быть более необходимо для человека, чем пища, и, однако, ее нельзя считать существенным при-

{173}

знаком для человека». Самый величайший гений зачахнет, если его не кормить, но, излагая биографию великого человека и развитие его идей, мы можем даже не упоминать, что он кушал ежедневно, и совершенно не интересоваться, чем именно он питался. Мне и думается, что настоящая «чистая морфология» может быть изложена без всякого упоминания проблемы целесообразности, хотя я в этом не вполне уверен. Но отсутствие интереса к «философствованию» и отсутствие тренировки в этом деле приводят иногда к курьезнейшим ляпсусам. Например, Т. Морган дошел до того, что стал утверждать, что так как мутация возникает без всякого участия естественного отбора, то он — естественный отбор — вообще не является творческим фактором эволюции.

В употреблении слова «творческий» господствует большая путаница. Слово это в узком подлинном смысле означает (как это применяется к художникам, скульпторам, композиторам и т. д.) воплощение идеи в материи. В этом смысле, конечно, естественный отбор не есть творческий фактор (тут ему противопоставляется, например, творческая эволюция Бергсона). Но естественному отбору его сторонниками и ставится в заслугу, что он устранил необходимость творческих агентов в этом подлинном значении слова. Следовательно, когда речь идет о том, является ли отбор творческим или нетворческим агентом, то между строк понятие «творческий» принимается в другом смысле. Очевидно, здесь творческим называется всякий фактор, без которого данное явление не имело бы места. Морган рассуждает так: возникновение каждой мутации не зависит от отбора. Вся огромная эволюция организмов есть сумма отдельных мутаций. Если каждое слагаемое не зависит от отбора, то почему сумма их зависит? Он упускает из вида два обстоятельства:

1) все существующие организмы появились бы без всякого отбора только в том случае, если бы сохранились решительно все потомки всех организмов. Но тогда нетрудно видеть, что не только Солнечной системы, но и Галактики и сверхгалактики не хватило бы для размещения такого многочисленного потомства и даже, если бы такое чудо совершилось, мы не смогли бы найти современные организмы среди бесчисленного множества организмов вымерших и никогда не существовавших;

2) если же происходило уничтожение излишка так, что количество по биомассе равнялось бы примерно современному, но это уничтожение было бы не селективным, то, конечно, из современных организмов можно было бы найти только некоторых, самых простейших: мир организмов имел бы совершенно другой вид, чем современные фауна и флора.

Между обычно принимаемыми антитезисами — полное отрицание отбора и придание ему монопольного значения в видообразовании — существует бесчисленное множество переходов. Мое понимание роли естественного отбора сводится приблизительно к следующему.

{174}

1. Отбор как и пища является в умеренном выражении некоторым, почти постоянным контролирующим и консервативным агентом, отнюдь не пришлифовывающим плотно организм к среде, а оставляющим весьма значительный интервал для «свободного», неселективного варьирования;

2) напряженность борьбы за существование очень колеблется, так что, вероятно, можно говорить о значительных «неадаптивных» этапах эволюции, сменяющихся напряженными селективными этапами. За время «неадаптивных» этапов организм, находящийся в периоде автогенетического развития, успевает выработать значительные усовершенствования ароматического характера, а в селективные периоды эволюции со сменой условий существования, когда гибнут «узкие специалисты», новая высшая ступень организации получает широкое распространение.

Аналогию естественного отбора с пищей можно проследить и дальше: как для развития человека (оптимального) требуется умеренная пища, а большая скудость пищи или ее чрезмерное обилие являются вредными, так и естественный отбор наиболее полезен для подлинно прогрессивной эволюции только в том случае, если он проявляется в умеренной степени. Полное отсутствие естественного отбора, может быть, действительно приводит к такой дегенерации, как у бескрылых дронтов, но и чрезмерно суровая борьба за существование может затормозить развитие, привести к дивергенции или к полному вымиранию. Аналогично и в культуре человека: каждая нация способна к культуре, но там, где природа слишком мягка (в тропиках) или слишком сурова (в Арктике), не создается благоприятных условий для развития культуры: или нет стимулов и расслабляющий климат, или непрерывная тяжелая борьба за убогое существование76. Но, не отрицая влияния внешних условий на образование культуры, было бы смешно придавать значение тому, какая была температура и влажность в Сиракузах, когда Архимед находил свои законы. Аналогично, и с дальнейшим развитием, например, науки: внешние факторы могут заставлять науку отклоняться в сторону, задерживать ее или стимулировать; запросы практики сыграли большую роль в развитии многих ученых разнообразнейшего ранга (Архимед, Бэр, Пастер, Гельмгольц и т. д.), но высшие достижения науки произошли под влиянием внутренних, автономных побуждений: и здесь есть адаптивные и неадаптивные отрезки.

Защитники ведущей роли естественного отбора часто жонглируют словами и, приводя разного рода доводы в пользу отбора, часто употребляют его совсем в ином смысле. Тимирязев указывал, например, что в человеческом творчестве также отбор играет огромную роль: каждый ученый творит очень много и, беспощадно уничтожая лишнее, оставляет только лучшее. В этом Тимирязев прав, и это, конечно, естественный отбор в том смысле, что он не является сверхестественным, но природа его глубоко отлична от естественного отбора в дарвиновском смысле. В по-

{175}

следнем случае мы имеем механическое отсеивание менее годного, как в зерноочистителе, а в примере Тимирязева мы имеем наличие психического фактора, выбирающего из нескольких возможностей одну, причем эти возможности выработались тоже психическим фактором без влияния естественного отбора в дарвиновском смысле. Если расширить понятие отбора до таких пределов, то мы получим подлинно творческий фактор (похожий на бергсоновский жизненный порыв), но тогда от классического дарвинизма остается немного.

Мы можем резюмировать, что такое естественный отбор в дарвиновском смысле и какова его роль:

1) это прежде всего совокупность отрицательных факторов эволюции (так его формулировал Майварт77);

2) фактор, вырабатывающий мелкие приспособления преимущественно физиологического характера (зимостойкость и т. д.);

3) это «генерал-квартирмейстер» природы, вносит порядок в размещение организмов в природе (эту роль подчеркивал и Л. С. Берг);

4) при чрезмерном усилении — тормоз для развития не только в смысле подлинно прогрессивной эволюции, но даже для адаптивной радиации, на что указывает, например, Уорбэртон (Warburton F. Е.) на примере фауны рыб озер Африки: адаптивная радиация только там, где нет обилия хищных рыб.

К такому пониманию волей или неволей, открыто или завуалированно приходят люди, часто стоящие на ортодоксальной позиции. Например, А, Н. Северцов с его учением о филэмбриогенезах — крупных видоизменениях, происходящих в эмбриональном развитии и не имеющих (до тех пор пока они не будут реализованы во взрослом состоянии) адаптивного значения,— в сущности, целиком восстанавливает старые осмеянные взгляды Бэра, Келликера и др. о том, что самые важные преобразования организма, наиболее важные ароморфозы возникают не у взрослого организма, а путем реорганизации зародышевого развития. Из трех элементов эмбриогенеза — палингенеза, ценогенеза и филэмбриогенеза — наиболее важный и интересный последний, он целиком выпадает из псевдотелической области, да и в других имеется много неясностей.

Усиление ателического элемента в биологии позволит развить самостоятельные эмбриологию, морфологию и систематику и, я думаю, даже самостоятельную физиологию, если последнюю рассматривать не как науку об отправлениях, а как науку о процессах в живом организме. Эта новая физиология не будет делиться на отделы по телеологическому признаку (органы дыхания, питания, размножения и т. д.), а будет говорить о процессах разного рода — биологических полях разных уровней. Один из первых этапов такой физиологии — вся область митогенетических лучей Гурвича, и вполне понятно, что она никак не укладывается в прокрустово ложе современной физиологии. Конечно, сохранится и физиология как физиология отправлений, но она будет из-

{176}

лагаться на базе новой ателической физиологии и потеряет свой монопольный характер. Аналогично в морфологии: морфология органов по системам органов сохранит свое значение, но потеряет монопольный характер.

Колебания биологов между полным отрицанием естественного отбора до вознесения его на роль всемогущего фактора (всемогущество естественного отбора Вейсмана) необыкновенно напоминают эволюцию религиозных догматов. Старые религиозные системы (у греков, римлян, в Библии—в начале ее Книги Бытия и пр.) вовсе не имели понятия о всемогущем боге, а только об очень могущественном существе: еще Вольтер указывал на те места в Библии, где говорится, что Иегова не мог одолеть некоторых горных племен, так как у них были боевые колесницы. Но постепенно богословы додумались до внутренне и эмпирически противоречивого понятия об абсолютно всемогущем боге. То же случилось и с естественным отбором — постепенно это учение догматизировалось в учение о новом всемогущем факторе.

Аналогия с теологией может быть усмотрена и в другом отношении: как монополистская догматическая теология есть опиум, для народа, одурманивающий его и заставляющий забывать свои несчастья, так и монополистские притязания псевдотелии есть подлинный опиум для ученых, притупляющий остроту нерешенных проблем и дающий им мнимое решение. Как из простого факта религиозности многих ученых отнюдь нельзя делать заключения об обоснованности религии, так и из факта, что большинство биологов самых различных национальностей и политических взглядов придерживаются ортодоксальных дарвинистических взглядов, отнюдь еще не следует делать вывод об обоснованности дарвинизма. Пожалуй, разобрав внимательно доводы той или другой стороны, придется сделать общий примиряющий вывод, что в человечестве, даже в лице его наиболее выдающихся представителей, слишком (велика потребность не только в физических, но и в духовных наркотиках, притупляющих то острое чувство недовольства, которое вызывается в нас несчастьями жизни и обилием нерешенных проблем. Рискуя получить обвинение, может быть вполне заслуженное, в крайней самонадеянности, я склонен думать, что принадлежу к сравнительно немногочисленной породе людей, которые ни в каких наркотиках не нуждаются. Я вполне сочувствую словам Лессинга: «Если бы Бог держал в своей правой руке истину, а в левой одно только вечное стремление к истине, хотя бы с придачей, что я вечно и постоянно буду ошибаться, и сказал бы мне: выбирай! Я со смирением взял бы левую руку и сказал бы: отец! дай. Чистая истина только для тебя...».

Увлечение многих выдающихся людей дарвинизмом есть лишь иллюстрация к старой русской пословице: «На всякого мудреца довольно простоты».

Полагаю, что, применяя мудрое гегелевское изречение: «Все

{177}

действительное разумно» — к данному случаю, Можно усмотреть великую мудрость в том, что огромное большинство людей нуждаются в тех или иных наркотиках. Без опиума натурального, говорят, трудно перенести боли при некоторых болезнях, и то обстоятельство, что опиум широко применяется в медицине, показывает, что это не абсолютное зло. Без опиума религиозного народные массы с трудом могли бы перенести постоянные страдания и не могли бы проделать долгий путь исторического развития, приводящий их постепенно к облегчению страданий. Без опиума научного в форме ортодоксального селекционизма ученые, может быть, запутались бы в проблемах (что, видимо, и случилось со мною, отчего и получилась такая низкая продуктивность в общем, по совести говоря, очень трудолюбивой жизни) и остановились в движении. Только науки, достигшие очень высокого уровня развития, может быть, не нуждаются в опиуме, да; и то не вполне, в этом я уверен: слишком подозрительным кажется мне увлечение многих математиков Кантом даже в наше время, после Лобачевского и Римана.

Все предыдущее рассуждение клонилось к тому, чтобы по возможности ограничить псевдотелию и подчеркнуть необходимость развязать ателическое направление в биологии. Значит ли это, что мы всякую телеологию должны изгнать из биологии в любой форме? Полагаю, что это было бы неправильно: будучи сторонником «чистой» ателической морфологии, я не думаю, чтобы всю морфологию можно было свести к «чистой». Строение органов и частей организма все-таки слишком определенно носит черты целесообразного строения. Предыдущее рассуждение имело целью показать только, что не все то, что является полезным, оказывается телическим по своему происхождению. Поэтому для того, чтобы решить, какая структура не может возникнуть ателическим путем, надо установить критерий сложности структуры. И здесь, как и во многих других случаях, полезно оттолкнуться, как от трамплина, от знаменитой ошибки Канта. Он говорил, что если мы видим какую-либо правильную геометрическую фигуру, то это означает наличие деятельности человека: «Вижу след человека...». Я, к сожалению, не читал в оригинале это место, может быть, Кант делает оговорки, но в общем виде оно явно неверно: кристаллы, снежинки (обнаруживающие необыкновенное разнообразие строго закономерных форм), фингалов грот78 и др. явно показывают, что достаточно сложные геометрические фигуры могут возникнуть без всякого содействия любого целеполагающего начала. Но если мы встретим в безлюдной пустыне автомобиль, то мы вправе сказать: «вижу след человека...». Где же провести границу между действительным ателическим действием законов природы и несомненным наличием целеполагающего агента?

Вопрос чрезвычайно трудный, и в качестве намека на решение можно сказать, что для того, чтобы можно было подойти к сложной структуре ателически, она должна быть выведена или

{178}

из какого-либо ателического принципа, или из взаимодействия нескольких ателических принципов, подобных биологическим полям Гурвича. Это достаточно широкий подход, который может позволить обнять такие сложные структуры, как рисунок крыла бабочки и птиц, строение кости и пр. Там же, где структура может быть понята только как нагромождение, при том вполне закономерное, ателических структур, могущее быть понятным только исходя из употребления данного органа, там, вероятно, нам придется сохранить телический подход. Он останется и в том случае, когда сложная структура (например, геверсовы системы костей) принципиально может быть понята как следствие интерференции ателических полей, но где способов интерференции можно мыслить так много, что выбор одного из способов интерференции заставляет предполагать наличие целеполагающего начала.

Тут сейчас же мы наталкиваемся на «табу», наложенное естественным отбором, исполняющим обязанности всемогущего бога,— «не моги». Это недопустимо в науке. Особенно сокрушительный аргумент этих догматиков заключается в том, что тогда мы должны допустить сознание не только у человека и животного, но и у растения. Такие принципиальные возражения целиком сводятся или просто к догматизму, или к недоразумениям. Целеполагающее начало вовсе не означает обязательно сознательное целеполагание, и, кроме того, это целеполагающее начало имеет степени.

Вступая на зыбкую почву незнакомой мне психологии, я решаюсь утверждать, что проблема реального существования и границ целеполагающих начал является частной проблемой реальности сознания, ощущения и т. д. Все эти проблемы, например, Декартом решались так, что только человек имеет ощущение, а все остальные организмы производят только впечатление ощущающих: на самом деле это машины. Такое положение вряд ли приемлемо для диалектических материалистов, так как оно означает чудесное появление скачков сознания у человека без всякой предварительной подготовки, что вполне совместимо с чисто религиозным представлением, но непонятно при отрицании религиозных объяснений. Другой вывод — что и человек, в сущности, тоже машина — делали некоторые рефлексологи, но мне думается, что этот вывод, пожалуй, еще нелепее соллипсизма: достаточно нелепо думать, что только я что-то ощущаю, а весь мир — творение моего воображения, но, по-моему, еще нелепее думать, что и я сам никакого сознания не имею. Третий вывод — гилозоистов, что вся материя одарена сознанием, пожалуй, так же мало приемлем, как и то, что человек его лишен, и Ленин, критикуя Пирсона, заявлявшего, что нелогично думать, будто вся материя сознательна, пишет: «Но логично предположить, что вся материя обладает свойством, по существу родственным с ощущением, свойством отражения»*. Таким образом, решением,

* В. И. Ленин. Поли. собр. соч., т. 18, с. 91.

{179}

наиболее соответствующим духу диалектического материализма, будет отрицание указанных трех решений (резкое разграничение — без всяких ступеней, отрицание данного начала повсюду, распространение данного начала на всю природу в той же интенсивности), а подлинным путем будет тщательное изучение вопроса. Оно будет заключаться в исследовании данного явления во всей полноте, в расчленении его по качественным и количественным признакам и нахождении ступеней этого признака в разных классах органического мира.

Поэтому с самого начала надо указать (что было отмечено многими, например Бергсоном), что наша целеполагающая деятельность вовсе не всегда сознательна. Даже в области научного творчества мы имеем много указаний, что значительная часть умственной работы, и притом у особенно выдающихся ученых, проходит вне сферы сознания. И, по меткому выражению Бергсона, эта подсознательная сфера, по-видимому, гораздо обширнее сознательной, и только небольшая часть общей нашей психики освещается светом сознания. Не может ли эта подсознательная сфера считаться целеполагающей? Опять-таки огромное количество фактов из области психопатологии и пр. говорит, что в смысле воздействия на собственный организм эта подсознательная сфера гораздо могущественнее сознательной и потому появляется с особенной силой при выключении сознательной сферы: исключительная сила и ловкость сумасшедших и лунатиков, стигматы79, ожоги, вызванные внушением у истерических монахинь и у гипнотизированных,— все это факты, показывающие, что развитие сознания не усилило, а ослабило нашу непосредственную власть над телом, способность его видоизменять. И там, где сознание нормально не работает, там целеполагающая деятельность подсознательных начал проявляется еще с полной силой: выработка условных рефлексов, выработка функциональных структур в костях применительно к специальным случаям сращения при анкилозах и т. д. Поэтому отрицание несознательной целеполагающей деятельности является вовсе не выражением подлинно научного позитивного мировоззрения, а политикой страуса, пытающегося спрятать голову от совершенно установленных фактов, которые в современных учебниках физиологии или вовсе не упоминаются, или прячутся где-нибудь в мелком шрифте.

Поэтому, по-моему, вполне допустимо принятие разных, качественно различающихся целеполагающих начал в природе: разум, интуиция, инстинкт (я не решаюсь утверждать, но склонен думать, что не только интуиция и инстинкт не одно и то же, но что природа инстинкта, например, у насекомых и млекопитающих отнюдь не тождественна), можно допустить разные степени их. И если материи Ленин не отказывает в свойстве отражения, по существу родственном ощущению, то я думаю, что даже растениям мы не вправе отказать в принятии целеполагающего начала, бессознательного, качественно и количественно отлично-

{180}

го от нашего. Вопрос о наличии таких факторов в природе есть предмет строго научного изучения, а не голого отрицания. Как можно подойти к установлению вероятности того, что мы в определенном случае принуждены признать наличие подсознательного целеполагающего фактора? В пользу этого говорит огромное количество данных, показывающих, что творчество природы имеет большое сходство с творчеством человека. Давно уже в разных науках говорят об эволюции не только организмов, но, например, об эволюции оружия, технических предметов, машин, автомобилей и т. д. Все эти примеры именно творческой эволюции в подлинном смысле слова «творчество». Чем в основном отличается творческая эволюция от эволюции нетворческой, т. е. эволюции с отсутствием реальных целеполагающих начал? Тем, что между последующими стадиями эволюции какого-нибудь оружия мы не имеем прямой генетической связи: примитивный автомобиль не превратился непосредственно через ряд стадий в современный, превращение претерпевала идея автомобиля в умах последовательного ряда изобретателей, и на этом «корневище идей» отпочковывались последовательные этапы усовершенствования автомобилей. Если взять те же орудия человека, то примером нетворческой эволюции, чистого эктогенеза будет, например, превращение стальной болванки под действием молотов и прокатных станов в законченное изделие, например в рельс: здесь каждая стадия действительно генетически связана с предыдущей и последующей. Если мы примем, что эволюция организмов носит нетворческий экзогенный характер, то мы должны ожидать, что эта эволюция по характеру связи между соседними членами должна более напоминать процесс прокатывания рельсов, протягивания проволок, выдувания стеклянной посуды, чем эволюцию сложных механических сооружений. И первоначальные эволюционисты — сам Дарвин, Геккель и др.— считали это само собой разумеющимся. Вся методика построения филогении была основана на презумпции скудости творческого начала в природе: нахождение нефридиев, сегментации у позвоночных и у кольчатых червей считалось достаточным для того, чтобы считать их генетически близкими. При бедности творческого начала в природе раз возникшее с большим трудом «изобретение» вроде нефридия могло быть передано другим организмам только путем «заимствования», понимаемого в материальном смысле — генетической преемственности. Отсюда понятно, что основным (для Дарвина первоначальным, даже единственно возможным), само собой разумеющимся принципом увеличения числа или даже сохранения числа видов был принцип дивергенции: организмы, удачно вытянувшие редкий номер — удачную комбинацию модификаций, приведшую к усовершенствованию того или иного органа,— просто вытесняли своих менее удачливых собратьев. Геккель совершенно правильно, соответственно своему мировоззрению, формулировал биогенетический закон: «Онтогенез есть механическое следствие филогенеза». Термин «механическое» под-

{181}

черкивал полное отсутствие творческого (в истинном смысле слова) элемента. Совершенно само собой разумеющимся считалось, что в отношении палингенезов общего плана развития (отвлекаясь от мелких приспособлений и влияния количества желтка) совершенно достаточно исследовать двух-трех представителей класса, и эмбриологи с презрением относились к педантизму систематиков, когда те требовали, чтобы виды были точно определены: «Лягушка — и все тут, а какая — не все ли равно». Мы знаем, что развитие описательной биологии за последние 50—60 лет в корне разрушило эти представления. Филогенетическое направление оказалось совершенно скомпрометированным из-за огромного количества конвергенции и параллелизмов. Палеонтология выдвинула вместо дивергенции и монофилии полифилетическое происхождение систематических единиц. Эмбриональное развитие оказывается способным к самым решительным перестройкам без всякого существенного влияния на окончательный результат: сравнить, например, эмбриональное развитие человека и млекопитающих, развитие печени у высших и низших позвоночных, принцип меторизиса и т. д. Природа поступает подобно человеку, который, оставляя конечный фабрикат мало измененным, радикально меняет технологический процесс: трубы могут получаться сваркой листов, центробежным литьем или маннесмановским способом. Понятие гомологии, которое стремились толковать как гемофилию в смысле общности происхождения, по мнению многих авторов, должно принять старый оуэновский смысл — расположение в том же плане строения. Наконец, помимо самостоятельного возникновения, притом с большой легкостью, сложных морфологических структур (например, глаза по краю мантии у гребешка, глаза около ануса у Амфикоре и др.), мы имеем и заимствование, но опять-таки не в генетическом понимании, а скорее в форме «морфологической преемственности». Я имею в виду не только параллельное изменение гомономных органов, на что указывал еще умный Майварт, но и то, что определенный «стиль» может переноситься и на органы, совершенно не гомологичные и не гомономные (с конечности на хвост и т. д.). Наконец, обширный материал для иллюстрации целеполагающих начал дают многие факты, обычно группируемые как доказательство полового отбора. Теория полового отбора зиждется на двух основных положениях: 1) красота есть чисто субъективное ощущение; 2) изменение окраски и рисунка самцов является следствием привлекательности их для самок. Но для того, чтобы выработался такой сложный рисунок, как, например, у павлина или фазана, нужен длинный ряд селекции самцов в том же направлении, резко отличном от направления в других родственных родах. Мы должны признать какие-то вспомогательные явления: 1) наличие устойчивого эстетического целеполагающего начала, действующего в течение многих поколений; 2) объективную значимость красоты, по крайней мере в некоторых ее проявлениях; 3) ателический характер многих явле-

{182}

ний в данном процессе. Мне думается, что все три оговорки имеют серьезные основания.

Спор о творческом или нетворческом характере эволюции организмов имеет, по-видимому, большую параллель со спором об эволюции изобретений в истории человеческой культуры. Там речь идет, конечного большем или меньшем развитии творчества. Есть и там сторонники монофилии, того представления, что всякое сколько-нибудь сложное изобретение могло возникнуть лишь однократно, а потом заимствовалось другими, менее одаренными племенами. Это теория расового неравенства, творческой скудости человечества. Другой взгляд, которого придерживаются и некоторые марксисты, заключается в принятии полифилетического происхождения, самостоятельного возникновения большинства основных изобретений первобытного человечества (огонь, лук, горшечный круг и т. д.), Почему же большинство наших философов, придерживаясь полифилетизма в этнографии и справедливо считая монофилетизм крупным подспорьем расизма, в биологии занимают прямо противоположную позицию? Понятно почему! Потому что принятие творческой эволюции в биологии кажется им отрицанием материализма. Но какого материализма? Механического, конечно. Но с каких пор механический материализм стал опорой марксизма? Диалектическому же материализму творческая эволюция не противоречит, так как материя с диалектической точки зрения есть просто реальность вне нас, и если диалектический материалист признает целеполагающее начало в своем собеседнике (отрицают его только солипсисты, справедливо раскритикованные Лениным), то почему он должен его «принципиально» отрицать в корове, собаке, пшенице и пр.?

Коснусь еще одного пункта: многие ортодоксальные дарвинисты любят рассматривать рудиментарные органы как явное доказательство механического характера эволюции, и некоторые поверхностные мыслители любили потешаться над высказываниями додарвиновских сравнительных анатомов, считавших, что рудименты служат для «соблюдения плана», «для симметрии» и пр. Конечно, и эти последние выражения вовсе не нелепость. Мы знаем, что орименты (начинающиеся, неразвитые и бесполезные органы) часто неотличимы от рудиментов, и для объяснения их существования мы принуждены прибегать к таким объяснениям, как законы соотносительного роста и пр., что другими словами означает то же, что «для симметрии», так как симметрия и является следствием определенных законов роста, но это вопрос чистой морфологии и его здесь касаться не будем. Сейчас полезно будет показать лишь, что наличие рудиментов в строго дарвинистическом смысле вовсе не доказывает отсутствия творческой эволюции. Возьмем эволюцию некоторых человеческих изобретений — примеров подлинной творческой эволюции, и мы найдем здесь бесчисленное число примеров рудиментов и более общие случаи — психологической инерции, как бы

{183}

подражающей механическому процессу, подобно процессу катки рельсов: в костюме, например, обшлага, пуговицы на рукавах (рудиментарные, раньше они служили для пристегивания отворачиваемых рукавов), фалды на фраке с рудиментарными швами, имитация отворачиваемых фалд сюртукообразных одежд (что делают и сейчас с шинелями французские пехотинцы), шишка на конце темляка у портупеи (раньше в аналогичной шишечке хранилась корпия, теперь она бесполезна), первоначальные вагоны и автомобили, подражавшие по форме экипажам, двигаемым лошадьми и т. д. и т. п.

Становясь на этот путь, мы открываем обширную перспективу исследования и изучения природы с новой точки зрения, и огромное количество фактов, сейчас ютящихся на задворках учебников биологии, так как они не укладываются в современные воззрения, станет на свое место. Речь будет идти об иерархии организмов, начиная от клетки до ландшафта и, может быть, до понимания организмов всей Земли как единого организма (геомерида — этот новый термин дан К. Д. Старынкевичем, его употреблял В. Н. Беклемишев80 в некоторых работах). Здесь могут быть использованы и факты биогеографии (в частности, огромное количество фактов, толкуемых сейчас как факты миметизма, попадет, вероятно, сюда), и данные по миграции организмов (птиц, рыб и в особенности речных угрей). Мы приходим к пониманию самой природы целесообразности — утилитарной, эстетической, и наконец, к гармонии вселенной как высшей категории целесообразности, обнимающей все остальные, как частные виды. Этим путем, мне думается, мы должны идти по пути нового синтеза. Как правильно указал Энгельс в письме П. Лаврову, Дарвин решил проблему целесообразности лишь в первом приближении. Действительно, Дарвин дал временное примирение существовавшей до него антиномии:

1) из факта целесообразности живущих организмов делали вывод о совершенстве вселенной; как поют архангелы в прологе на небе у «Фауста» Гете:

«И все твои высокие дела

Величественны, как первый день творения»;

2) но Мефистофельский дух справедливо отмечал, что это совершенство призрачное — слишком много пакостей на свете, отсюда и всю проблему целесообразности вольтерьянцы, например, считали мнимой.

Синтез Дарвина: проблема целесообразности, не мнима, но Целесообразность несовершенна, большей частью эгоцентрична и вырабатывается без реальных целеполагающих начал. Синтез Дарвина не является окончательным. Проблема целесообразности более трудна, чем думал Дарвин: ателический элемент имеет большее значение, чем он предполагал, псевдотелический — гораздо меньший, и снова выдвигается эвтелический

{184}

элемент мироздания. В конструкций новой системы мира мы должны быть совершенно свободны и не связывать себя никакими религиозными и антирелигиозными догматами. Может быть, путем последовательных синтезов мы снова дойдем до космоцентрического (в смысле принятия реальных космических целеполагающих начал) и антропоцентрического мировоззрения. Диалектика это не должно пугать, так как диалектическое мышление восстанавливает на повышенном основании и наивный реализм, и первобытный коммунизм наших предков. Но не является ли такой подход подлинным опиумом, замазыванием трудностей? Ничего подобного: общий критерий выявления всех наркотиков только тот, что они дают иллюзию и не дают методов реального воздействия на природу. В этом смысле и старая религиозная догматика, и догматика эпигонов дарвинизма являлись подлинным опиумом: в огромном большинстве случаев они не давали возможностей для воздействия на природу. Но свободное оперирование новыми понятиями не предполагает, что конечной целью такого занятия будет или восхваление, или подчинение новому фактору природы. Напротив, речь идет об овладении им. В этом отношении Запад сильно отстал от Востока, и очередной задачей является критическое овладение мудростью Востока, знаниями факиров, изучение тех явлений, которые недавно еще вовсе отрицались (массовый гипноз, внушение мыслей, чтение мыслей, телепатия). В Западной Европе и Америке идет большая, подлинно научная работа по исследованию всех этих явлений. У нас на нее пока наложено «табу», по моему глубокому убеждению, лишь по чистому недоразумению.

Закончив, таким образом, краткий набросок общей проблемы целесообразности, остановлюсь в нескольких словах на некоторых работах современных биологов, которые, по-моему, прекрасно иллюстрируют, какое глубокое извращение проблема целесообразности получает даже у умных, талантливых людей, когда они находятся в плену у предвзятых догматов. Возьмем, например, работу М. С. Гилярова «Влияние характера расселения на ход онтогенеза насекомых»*. Автор приводит любопытные и вполне заслуживающие внимания соображения относительно связи между экологической пластичностью, характером расселения и прогрессивным и регрессивным развитием данной группы. Но одно из заключительных мест статьи заслуживает приведения полностью (с. 30):

«Эволюция организма в направлении специализации по отношению к какому-либо важному фактору среды (например, кормовому), сужение его экологической пластичности ведут к биологическому прогрессу, если происходит прогрессивное усовершенствование способа расселения. Развитие расселительной функции в направлении активного расселения неизбежно связано с прогрессивным развитием локомоторных органов, орга-

* Журн. общ. биологии. 1946, т. 6, с. 26—35.

{185}

нов чувств и центральной нервной системы, а также всех систем органов, деятельность которых повышает общую энергию обмена веществ, т. е. с общим повышением организации. Таким образом, специализация, сужение экологической пластичности организма в отношении какого-либо фактора среды (например, кормового) может иметь своим непосредственным следствием эволюцию по принципу ароморфоза (в понимании А. Н. Северцова, 1934) и развитие способности приспособления к более широким колебаниям других факторов среды (например, температурного), позволяющей расселяющейся особи некоторое время находиться в неблагоприятных для вида условиях».

Автор рассматривает грандиозные эволюционные последствия (ароморфоз) такого скромного явления, как сужение кормовой специализации. Но если эволюцией руководит естественный отбор, то не проще ли принять, что он не допустит развитие кормовой специализации в данных условиях, поскольку это угрожает виду гибелью? Ведь тут речь идет не о выработке новых сложнейших приспособлений в виде крыльев и пр., а о сохранении уже достигнутой широкой амплитуды кормовых вкусов. И автор, ничтоже сумняшеся, пишет несколько дальше следующие слова, которые я приведу как прекрасный образец того как слепая вера (в данном случае в незыблемость экзогенных факторов эволюции) может и светлую голову привести к полным абсурдам: «Таким образом, и «ароморфоз», и «общая дегенерация» могут быть связаны со специализацией организма в отношении того или иного фактора среды в том случае, если в результате специализации не происходит снижения численности и сокращения ареала вида, т. е. когда специализация (адаптация к определенным более узким условиям) не ведет к вымиранию».

Как может «адаптация» (понимаемая как выработка более целесообразного в борьбе за существование) вести к вымиранию? Не будет ли это «рутинизация», т. е. самоограничение организма, ничего общего не имеющая с какой-либо борьбой и приспособлением в смысле лучшего решения той или иной задачи? Если организм еще настолько пластичен, что может вступать на путь широких ароморфозов, то почему он всю пластичность не использует прежде всего для приобретения себе более широкой кормовой базы, а если он потерял свою пластичность, то он явно к ароморфозам не способен. Расхождение между причинами и следствием в подобных рассуждениях селекционистов чрезвычайно напоминает аналогичные рассуждения некоторых историков, которые тоже под всякое крупное явление в истории стремятся подвести непосредственные утилитарные мотивы. Лютер, по их мнению, произвел реформацию специально для того, чтобы иметь возможность жениться, а фараоны строили пирамиды для того, чтобы цепью пирамид защитить долину Нила от песков пустыни (на сколько лет рассчитали они это предприятие?)

{186}

Коснемся теперь работы Н. Г. Холодного «Опыление у липкого шалфея»*. Автор проявил, несомненно, большую наблюдательность, заметив явную нецелесообразность в «классическом» рисунке опыления у шалфея, найдя совсем другое толкование механизму опыления: оно нечто среднее между чистой энтомофилией и анемофилией, так как пыльца с тела шмеля попадает на завязь не прикосновением, а в виде облачка, вызываемого движением крыльев шмеля. В строении рыльца нет никакой адаптации к энтомофилии. Тот контакт рыльца с телом шмеля, который по всей традиции от Шпренгеля и далее считался необходимым для опыления, по Холодному, оказывается опасным и нежелательным, и та особенность, которая раньше казалась непонятной и индифферентной (большой угол расхождения между верхней и нижней губами и ничтожная разница в длине верхней губы и столбика), по Холодному, приобретает характер специального приспособления для избежания контакта с телом и крыльями шмеля. Этого мало: Холодный полагает, что и липкие железки, может быть, наряду с защитой от насекомых имеют значение и здесь; шмели, прилипая к ним, сильно работают крыльями и тем самым вызывают более активное отделение пыльцы. Но тут, пожалуй, трудно согласиться. Автор сам считает, что для обеспечения перекрестного опыления пыльца должна подсохнуть (тогда она легко отделяется) и что следует избегать грубого контакта шмеля с цветком. Но ведь совершенно ясно, что при прилипании шмель может произвести такие грубые движения, что и цветок повредит, и произведет преждевременное опыление неподсохшей пыльцой.

Короче говоря, в этой дискуссии выигрывают сторонники ателического подхода: то, что считалось специальным приспособлением для обеспечения энтоморфильного опыления, и притом классического случая, таковым не является. Под сомнение ставится и адаптивное значение пресловутого ударного механизма тычинок (шмели опыляют не только шалфей, но и много других растений, обходящихся без этого «приспособления») и многие другие случаи приспособления цветов к опылению насекомыми. Единственным бесспорным выводом из работы Холодного является то, что сотни и тысячи биологов поверхностно рассматривали данный случай: они довольствовались тем, что он давал удовлетворение стремлению к телеологическому толкованию форм цветов.

Совершенно аналогичные замечания вызывает и другая работа того же автора о расселении дуба в естественных условиях81. Автор и здесь проявляет, как всегда, большую наблюдательность и, что я особенно ценю, применяет топографический подход к решению спорных вопросов (прячет ли сойка желуди или их случайно теряет, решается на основании характера распределения всходов дуба). Поэтому эта работа заслуживает

* Ботан. журн. 1944, т. 29, с. 108—119.

{187}

полного внимания как прекрасный образец полевого решения вопросов об экологической связи различных организмов. Но, как я уже указывал, ультрателеологическая трактовка вряд ли может быть принята. Все признаки строения желудя рассматриваются как приспособление к переносу сойкой: форма (эллипсоид вращения), необычайно гладкая и прочная кожура (требует для расклевывания сильных ударов, что облегчает выскакивание), слабое прикрепление желудя в плюске (облегчает собирание и затрудняет удержание), окраска (затрудняет разыскание затерянных желудей), вероятно, и размеры. Восторгаясь всемогуществом своего кумира — естественного отбора, автор восклицает: «Если бы ботаники, зоологи, механики и математики объединяли свои усилия, чтобы, учитывая морфологические особенности и инстинкты сойки, а также интересы растения — внести какие-либо „усовершенствования" в организм желудя, то они, по всей вероятности, должны были бы отказаться от этой задачи, так как наилучшее возможное решение ее уже найдено самой природой». Предпосылкой, сделавшей возможной такую тонкую, специализированную приспособленность, послужило то, что сойка является главным или даже единственным распространителем дуба. При наличии нескольких равноценных распространителей (например, у лещины) специализированные приспособления становятся невозможными. По этому поводу разрешите заметить.

1. Совершенно неясно, почему дуб, могучее дерево, обладающее большой экологической пластичностью (благодаря своей теневыносливости он, как известно, сменяет сосну), нуждается в каких-либо коммивояжерах для сбыта своей продукции.

2. Совершенно неясно, почему он избрал именно сойку своим единственным коммивояжером, и так ли это? Прекрасные наблюдения Холодного в Гористом только указывают ее роль именно в этом месте, но надо сравнить географическое распространение дуба и таковое сойки. Эта связь получает какой-то мистический смысл. Если в Библии Иегова сказал согрешившей Еве: «И к мужу твоему влечение твое, и он будет господствовать над тобой», то и в новой дарвинистической «библии» естественный отбор как бы говорит дубу: «И к сойке-птице влечение твое, и она будет распространять твои семена и руководить их эволюцией».

3. Убеждение в «совершенстве» приспособления, в невозможности найти «лучшее» решение вряд ли отвечает природе естественного отбора; именно несовершенство приспособления глаза справедливо рассматривалось Гельмгольцем как доказательство того, что в его выработке участвовал не всемогущий сверхъестественный фактор, а естественный, с ограниченными потенциями. Это опять-таки иллюстрация к тому процессу обожествления даже видных факторов природы, который происходит вопреки всякому желанию автора.

{188}

I4. Нo сам автор указывает, чти есть породы дуба, где желудь имеет коническую форму, а не эллипсоидальную.

5. Все «приспособления» морфологически настолько бедны, что выработка их в силу простых законов роста и пр. не вызывает ни малейшего удивления.

6. Поэтому все эти «приспособления», даже если они не лишены адаптивного значения (что очень сомнительно), могут рассматриваться только как пример преадаптации.

Аналогичные возражения могут быть сделаны и по вопросу об адаптивном значении пены у слюнявой пенницы (филенус). Здесь интересен сам факт — образование стойкой пены путем скопления в стенках бактерий, но приспособление ли это? Говорят, что это предотвращает высыхание. Но как раз особенно большое количество пенниц я наблюдал на влажных пойменных лугах, где одновременно встречаются в огромном количестве и неслюнявые цикадки, а ксерофильные цикадки лишены способности пенообразования. Я склонен это считать не приспособлением для личинок цикадки, а «использованием» обильной влаги, выделяемой (подобно тлям) цикадными бактериями.

На этом разборе некоторых конкретных примеров я и закончу свой эскиз о проблеме целесообразности.

ОБ ОТНОШЕНИИ ТАКСОНОМИИ И ЭВОЛЮЦИИ *

Эта небольшая статья заслуживает внимания как выражение взглядов довольно значительного числа современных биологов, сохраняющих верность «синтетической теории эволюции», но в то же время признающих серьезность возражений против нее. Кронквист, видимо, крупный современный ботаник, добросовестно приводит доводы противников и пытается в той или иной степени их парировать.. Он считает, что естественная система должна иметь эволюционное обоснование, но соблюдение строгой монофилии вызовет полный беспорядок в системе, признает естественный отбор ведущим фактором (с. 183), признает продуктивность неодарвинизма (с. 185).

Однако многие таксономисты, как считает Кронквист, выражают сомнения в том, что переживание приспособленных было единственной движущей силой в эволюции, Кронквист в этой небольшой статье приводит огромное количество данных против сведения таксономии к филогении и против учения о ведущей роли естественного отбора. Для меня, как не ботаника, очень важно наличие большого числа фактов из области ботаники.

* 1971 г. [31]. Рец. на ст.: Кронквист А. О связи между таксономией и эволюцией.—Taxon, 1969, vol. 18, р. 177—187.

{189}

Кронквист широко признает полифилетизм, параллельное развитие, наличие тенденций в развитии (trends, с. 184—187). Он признает полифилетизм простейших, а вместе с тем всего животного мира (параллельно от нескольких групп зеленых биченосцев), приводит пример независимого возникновения ряда существенных признаков покрытосеменных (например, сосуды ксилемы и пр.). Кронквист считает, что параллелизм вовсе не исключение, а закон развития, и сплошь пронизывает филогению покрытосеменных (с. 183). Поэтому, хотя такие признаки, как двойное оплодотворение и крайняя редукция гаметофита, присутствуют у всех покрытосеменных (за некоторыми исключениями в отношении двойного оплодотворения у высокоспециализированных орхидей) и отсутствуют у всех голосеменных, он полагает, что и эти признаки возникали многократно и параллельно. Автор резонно ссылается на тот факт, что если бы нынешние магнолии вымерли, то и наличие сосудов считалось бы признаком исходного предка покрытосеменных. Кронквист признает значительную независимость таксономии от филогении и протестует против тех, кто считает, что главная цель таксономии — построение филогении (с. 180). Он признает новое понимание случайности мутаций — случайность только в смысле невозможности контролировать и предвидеть мутации (цитирует Добжанского); изменчивость же находится под генетическим контролем, что неизбежно приводит к параллелизму. Обычно данная тенденция развития проявляется в столь разнообразных условиях, что трудно найти такую особенность среды, которая могла бы считаться ведущей, — явный довод против ортоселекции, за которую сейчас ратуют неодарвинисты.

Вполне понятно и закономерно, что сам Дарвин считал параллельное развитие ограничением роли отбора и что все убежденные и сознательные дарвинисты решительно боролись за монофилию. Как ясно из изложенного, автор решительно отрицает строгую монофилию, но принимает умеренную монофилию в духе Симпсона.

Кронквист приводит длинный список черт, характеризующих порядки и семейства покрытосеменных (с. 186), которым трудно приписать какое-либо адаптивное значение, и даже приходит к заключению, что, может быть, есть грубая обратная корреляция между таксономической ценностью признака и его явным адаптивным значением. Он не исключает автоматически адаптивные черты для характеристики высших групп, но в общем решает, что адаптивным значением обладают преимущественно низшие таксономические категории — роды и виды, а не высшие. В этом нет ничего нового, и сходные мысли можно найти в «Происхождении видов» Дарвина. Но ведь это же явно противоречит одной из основных мыслей Дарвина, который предлагает один и тот же тип эволюции для всех уровней и который считает (в других местах), что нет принципиальной разницы признаков по таксономической ценности и что все признаки прямо или косвенно имели

{190}

адаптивное значение. Если и это мнение в общем подтверждает одно из мнений Дарвина, то, значит, оно подтверждает дарвинизм? Нет, конечно. В зачатке в учении Дарвина, как известно, есть и такие формы эволюции, как ламаркизм, физиогенез, кинетогенез, автогенез, номогенез и пр. В сочинениях Дарвина имеется масса противоречий, на которые давно указано и другими нечитаемыми авторами. Но в прошлом все это было простительно. Вновь родившееся учение неизбежно противоречиво, но если оно здорово, то противоречия постепенно изживаются. Однако когда через сто с лишком лет эти вскользь брошенные положения Дарвина выступают на первый план, то это вовсе не подтверждение дарвинизма.

Для ботаников позиция Кронквиста скорее правило, чем исключение, и он, перечислив Тахтаджяна, Hutchinson и самого себя, говорит, что все они придерживаются взглядов Bessey, основанных, в свою очередь, на додарвиновских взглядах Декандоля, и что они отдают лишь беглое внимание характеристике адаптивного значения основных признаков высших групп скрытосеменных. Не пытаясь защищать дарвиновские позиции в той области, которую он хорошо знает, — ботанике, Кронквист находит утешение в мнении высоко ценимого им авторитета палеонтолога Симпсона, что возникновение новой высокой категории млекопитающих и вообще позвоночных связано с занятием новой экологической ниши. Кронквисту кажется, что это противоположение животных и растений вполне обоснованно. Он отвергает замечание, что мы легче различаем ниши у животных, будучи сами животными (с. 185), и указывает, что у растений можно найти много ниш, пересекающих главные таксономические линии. Он склонен объяснять различие животных и растений тем, что весь организм животных более интегрирован и морфологически, и физиологически и поэтому менее терпим к случайным неадаптивным изменениям. Таким образом, сомневающийся дарвинист Кронквист находит утешение для милых его сердцу дарвинистических постулатов в том, что в менее знакомой ему области — зоологии — Симпсон, выдающийся авторитет, крепко стоит на дарвинистических позициях в отношении адаптивного значения признаков (хотя и сдал важную позицию строгого монофилетизма).

Думаю, что не нужно быть специалистом-зоологом, чтобы понять, что и в разбираемом вопросе позиция Симпсона не выдерживает критики. По существу это крупный переворот: возвращение к взглядам Плиния (а у ботаников, кажется, Теофраста) об экологической основе систематики — делят животных на наземных, водных и пр. Весь прогресс систематики был связан с преодолением этой точки зрения. Но, может быть, Плиний был прав: возвращение на повышенном основании к отвергнутым взглядам есть подлинно диалектический подход? Нет, здесь диалектикой и не пахнет, все дело в использовании угодных фактов и в полном игнорировании неугодных. Можно привести множест-

{191}

во примеров, где достаточно высокий таксон имеет ограниченную экологию, более или менее стенобионтен: в море огромное количество таксонов, связанных только с морем (например, ктенофоры, головоногие моллюски, пантоподы, китообразные, сиреневые). Есть классы и отряды, хорошо характеризуемые экологически, например птицы (за немногими исключениями), ископаемые ящеры, рукокрылые, но мы можем привести не менее значительный ряд примеров эврибионтных таксонов. Самый яркий — сумчатые: школьным примером является то, что сумчатые в значительной степени повторяют отдельные отряды плацентарных — пример закона гомологических рядов на достаточно высоком уровне. Но плацентарные вытеснили сумчатых во всем Старом Свете! Значит, у плацентарных есть какое-то общее экологическое преимущество, которое дало им победу перед сумчатыми? Так как причины вымирания огромного количества животных (лошади в обеих Америках, мастодонты и многие другие) нам неизвестны, то апеллирование к вымиранию означает апелляцию к «убежищу невежества» вообще, но в данном случае и этот аргумент отпадает. Ведь сумчатые сохранились не только в Австралии, где у них не было конкуренции с главными отрядами плацентарных, но и в Южной Америке, отличающейся исключительно высокой насыщенностью самыми разнообразными животными: они принадлежат к особому подотряду (или отряду) , и один из сумчатых — опоссум — живет и в Северной Америке и наносит существенный вред сельским хозяевам — с ним усиленно борются, но он держится. А кроме того, позволительно задать вопрос: действительно ли приобретение плаценты (она, кстати, существует и у некоторых сумчатых) так полезно для организма? Тут мы подошли к вопросу, где убежище невежества нас, пожалуй, не спасет, так как человек — тоже плацентарное животное и особенно тесная связь плода и матери существует (в отличие от всех остальных плацентарных) именно у человека. Ортодоксы-дарвинисты иногда восхищаются поразительным приспособлением у человека, где плод буквально купается в материнской крови. Но каков же результат этого «приспособления»? Беременность длится долго, роды тяжелые, сопряженные с большим кровоизлиянием. А рождается-то что? Совершенно беспомощное существо, на гораздо более слабом уровне развития, чем у животных, менее «приспособленных», — коровы, лошади. Наши предки, создавшие легенду о первородном грехе, на мой взгляд, рассуждали более логично. Почему человек, венец творения, рождается гораздо менее совершенным способом, чем животные, и, в частности, почему женщина так страдает в родах? Очевидно, считали они, это проклятие какого-то высшего существа за какой-то великий грех, совершенный первой женщиной, осуществление великого слова (Бытие, 3, 16): «Жене сказал: умножая, умножу скорбь твою в беременности твоей: в болезни будешь рожать детей...»

{192}

Мне известно, что ряд ученых вовсе не рассматривают далеко идущую связь плода с матерью как приспособление, а как явление внутривидового паразитизма. Такие факты известны. Есть круглые черви, где зародыши разрывают тело матери на части. У некоторых пауков молодь поедает собственную мать. Ученые, которые трезво смотрят на вещи и считают, что тяжелая беременность у человека вовсе не является приспособлением, полагают, что все развитие шло вне влияния естественного отбора и что в дальнейшем оно может составить угрозу самому существованию человека.

Некоторые специалисты-гинекологи считали, что целесообразно вызывать преждевременные роды, с тем чтобы плод донашивался в искусственной «сумке». Вот если бы эволюция шла совсем в противоположном направлении, чем фактически она была, вот тогда ее можно было бы привести как блестящий пример все более совершенного приспособления. Сначала живорождение в ужасной форме тяжелого, опасного процесса. Потом оно все более облегчается и, наконец, получается идеальное решение: зародыш рождается совершенно безболезненно и потом вынашивается в специальном приспособлении — сумке. Получается полное соблюдение всех требований: живорождение (не мешает подвижности), забота о потомстве, короткая беременность (не портит фигуры) и совершенная безболезненность родов. Трудно придумать более совершенное решение.

Основанием для мысли Симпсона о том, что возникновение новой высокой таксономической категории связано с занятием новой экологической ниши, является факт появления новых арогенезов при образовании суши — амфибии, паукообразные, многоножки, насекомые. В отношении амфибий, действительно, приходится признать, что решительный переход на сушу связан с выработкой четвероногости. Временные переходы на сушу известны у рыб (Anabas, Periophtalmus), но там все это робкие попытки, как и попытки летать у летучих рыб. Однако возьмем, например, скорпионов, вполне сухопутных животных и при том выносящих очень сухой климат. Больше всего скорпионов я встречал в пустыне около Красноводска и в почти пустыне — в Таласской долине. Древнейший скорпион, если не ошибаюсь82 девонского периода, очень похожий на современных, был морским животным и не имел легких, как современные, — полная экологическая и физиологическая революция при поразительном консерватизме наружного скелета. И такая смена ниш при слабом морфологическом изменении хорошо известна. Ведь знаменитый закон Долло о необратимости развития у самого автора иллюстрируется прежде всего на черепахах: морские черепахи переходят на сушу, обратно в море, обратно на сушу; при этом панцырь то редуцируется, то восстанавливается на новой морфологической основе, но черепахи остаются черепахами.

И возникновение млекопитающих никак не свяжешь с новой экологической зоной. Живорождение (но однопроходные не жи-

{193}

вородяшие, а млекопитающие) связано с более суровыми условиями. Поэтому далеко на север и высоко в горы проникают живородящие: гадюка, живородящая ящерица, альпийская саламандра. Живородящими были, насколько мне известно, ихтиозавры. Все экологические ниши были заняты до появления млекопитающих и птиц. Но можно ли и сейчас сказать, что в борьбе за существование они оказались победителями? В отношении птиц это еще можно утверждать — летающие рептилии исчезли (остались жалкие подобия в виде дракона и летающих, вернее планирующих змей). Летающие млекопитающие, рукокрылые, ведут свое жалкое существование, становясь активными лишь ночью, тогда как птицы действительно господствуют в воздухе. Но если выйти на прогулку в ряде мест, то мы встретим большое количество ящериц, тропические большие реки местами кишат крокодилами, являющимися полными господами положения. В пустынях Средней Азии в определенный сезон много черепах. Даже амфибии ухитряются конкурировать с вполне сухопутными животными не только в воде, но и на суше. Однажды, проезжая на телеге в дождь по Калмыцкой степи, я был поражен огромным количеством мелких жаб, все время пересекающих мой путь на очень большом протяжении и при полном отсутствии постоянных водоемов. Конечно в жаркий день их не увидишь, но как вообще жабы переносят сухой климат степей и не вымирают? Днем господами положения в сухих степях являются птицы и рептилии (ящерицы, черепахи, змеи), а представителей «приспособленного» класса млекопитающих (например, сусликов) вы не увидите: точно установлено, что они не выносят зноя и в жару сидят в норах. А сколько вообще млекопитающих прячутся днем и активно живут только ночью: хищники, рукокрылые, грызуны, полуобезьяны. Можно привести еще неограниченное число доводов в защиту положения, что в некоторых случаях крупный эволюционный шаг связан с приспособлением к новой нише, в других же случаях — совершенно не связан.

Далеко не все случаи приспособления можно связать с естественным отбором. Во-первых, наблюдается все больше случаев преадаптации, а во-вторых, самые изумительные случаи приспособлений невозможно разложить на ряд этапов, проходимых под давлением естественного отбора. Об этом можно писать многое. Вывод следует сделать такой: процесс эволюции вовсе не связан тесно с проблемой приспособления. Это две проблемы. Значит ли это, что мы должны полностью отождествлять эволюцию животных и растений? Здесь действительно выступает явление большей интегрированности в животном организме. Благодаря отсутствию движения в растениях форма многих их органов не имеет отношения к функции, и здесь могут действовать небиологические факторы формообразования, что бывает гораздо реже у животных. Иллюстрацию этому можно видеть в явлениях морозных узоров. Давно отметили их удивительное сходство, например, с чертополохом, пальмами и папоротниками, плаунами. У меня на-

{194}

копилось несколько сот фотографий морозных узоров, и ни одного случая сходства с органами животных я не наблюдал, нет также сходства с настоящими растительными органами — цветками. В систематике морозных узоров, по-видимому, есть даже проявление известного закона Виллиса: немного чрезвычайно частых рисунков и очень большое число редких, часто неповторяющихся рисунков. Но об этом не стоит распространяться.

В отношении систематики и эволюции Кронквист говорит: «Если система должна иметь предиктивный характер (т. е. способность предсказания) и отражать совокупность сходств и различий в дополнение к формальным таксономическим признакам, она должна иметь эволюционное основание... Искусственные классификации, пользующиеся некоторыми произвольно избранными признаками, легко строятся, но не имеют предиктивной (предсказательной — Ред.) ценности естественной классификации; новая информация не будет подтверждать систему». Просто диву даешься, как может такую вопиющую логическую безграмотность писать солидный систематик.

Периодическая система элементов Менделеева не эволюционна, но в высокой степени предиктивна и является образцом естественной системы. Что касается искусственной системы, то она вовсе не основана на немногих произвольно выбранных признаках. Степень естественности разных систем может быть различна: наиболее искусственными являются те, которые строятся с какой-то целью, совершенно чуждой по отношению к самой совокупности разбираемых объектов, или где объекты подбираются к априорной системе, а не система строится применительно к множеству связанных друг с другом объектов.

Как очень яркую иллюстрацию большой естественности «искусственной» системы Линнея могу привести тот факт, что из пяти томов выходящего в свет «Определителя насекомых» четыре с лишним тома посвящены линнеевским отрядам и лишь остальные заключают отряды, чуждые линнеевской системе.

Эволюция, по Дарвину, требовала дивергентной схемы и все филогении строились в форме деревьев, параллелизм явился неожиданностью, которую сейчас хотят как-то замазать, вернее подпудрить в духе селекционизма.

Автор соглашается, что разные группы организмов имеют различные эволюционные потенции: изменчивость не во всех направлениях возможна (вопреки одному из основных постулатов селектогенеза). Он считает, что на высоком уровне это, конечно, очевидно: у дуба мало шансов превратиться в хищника, а собака вряд ли сумеет развить фотосинтез. Я не стану возражать против приведенных конкретных примеров, но в общей формулировке: «Зеленое растение не может перейти к анимальному питанию, а животное к усвоению углерода» — оно просто неверно.

Петров крест, Lathraea squamaria, сохранив даже морфологические признаки определенного семейства83 цветковых, утратил хлорофилл и питается совершено подобно солитеру или сакку-

{195}

лине. Обратно: есть маленький плоский червь, Convoluta, совершенно зеленый, способный усваивать углерод при помощи симбиотических водорослей. Он так просто с ними сжился, что зачатки водорослей передаются через половые клетки совершенно так, как зачатки хлоропластов передаются у зеленых растений. Поэтому животное может перейти к усвоению углерода, но, по-видимому, только при достаточно пластичной и примитивной организации. Плоские черви «усваивают» не только зеленые водоросли, а даже «воруют» стрекательные капсулы кишечнополостных (клептокнидии)84 и используют их в своих целях — тоже скачок, непредвиденный дарвинизмом.

Следующий за предыдущим постулат Кронквиста: «Чем больше разница при эволюции между старой и новой экологическими нишами, тем труднее сохранить приспособленность в течение перемены». Перемена может произойти скачком: ботанику следовало бы помнить о лишайниках, сразу завоевавших многие новые пустые экологические ниши. Так как лишайники возникали, несомненно, полифилетически (по крайней мере несколько десятков, а может быть, несколько тысяч раз), то тут тоже была тенденция, но не в смысле сохранения последовательных этапов развития, а в смысле реализации преадаптивно приспособленных лишайников.

И вот теперь мы приходим к тому, почему же Кронквист (и далеко не один Кронквист) упорно «цепляется» за совершенно устарелые взгляды о филогенетическом понимании системы и за селекционизм, хотя сам поистине с дарвиновской добросовестностью приводит колоссальное количество фактов, противоречащих его кредо. Эвристическая ценность его убеждений, как было показано, совершенно отсутствует. Все дело в его философии, вернее, онтологии или учении о сущем. Все это — подтверждение взгляда, высказанного с большой силой, например, нашим известным биологом Н. Я. Данилевским, что дарвинизм не только и не столько биологическое, сколько философское учение, купол на здании механистического материализма.

Слепая вера в свои (неосознанные) философские постулаты и заставляет Кронквиста и других дарвинистов дивиться упорству многих крупных биологов, не желавших до Дарвина принимать эволюцию. Указывая (с. 184) на додарвиновские рассуждения о лестнице природы, о примитивных и прогрессивных признаках в представлениях де Кандолля и др., автор пишет: «Современные биологи, воспитанные в эволюционной традиции, с трудом понимают, как их предшественники могли развивать такие мысли без прихода к концепции органической эволюции... Де Кандоль писал и, видимо, думал в терминах логически последовательных модификаций основного типа, как будто они старались восстановить этапы мысли Создателя».

Отказывались признать эволюцию до Дарвина не только идеалисты, но и такие люди, как близкий к материализму (агностик, или «стыдливый материалист») Т. Гексли, на которого, по его

{196}

собственному признанию, не действовала аргументация сознательного эволюциониста его друга Г. Спенсера, пока учение Дарвина не дало материалистического объяснения. В этом все дело: не в фактах, а в философской идее, созвучной господствовавшему в середине XIX в. настроению. Помню впечатления от лекций «Введение в биологию» проф. В. М. Шимкевича еще в 190 6г. Говоря о доказательствах эволюции, Шимкевич говорил, что, в сущности, вся систематика, сравнительная анатомия, эмбриология, биогеография, палеонтология являются сплошным доказательством эволюции. Он говорил очень убедительно, и я, как и большинство студентов, с сожалением думал о противниках Дарвина как о фанатиках религии, выживших из ума стариках (Шимкевич не скрывал, что многие противники дарвинизма были в свое время выдающимися учеными) или подхалимах, исповедующих угодные для властей догматы и учения. Прошло много времени и стало ясно, что и дарвинизм может быть связан с фанатизмом, консерватизмом, невежеством многочисленных его представителей. Основа сопротивления дарвинизму его талантливых противников, из коих далеко не все были антиэволюционистами, в том, что, казалось, был выбор двух возможностей: креационизмa и эволюции на основе слепого естественного отбора. Сторонники такой эволюции в серьезной форме защищали тезис, выдвинутый в виде шутки Фехнером: «Мир создан не творческим, а разрушительным агентом».

Теперь намечается синтез: Вселенная не хаос, а Космос (Вейль); эволюция основана не на борьбе хаотически возникающих изменений, а на имманентном законе эволюции и на наличии подобного сознанию творческого начала. Шаги в этом направлении делали К. Э. фон Бэр, С. Майварт, А. Келликер, С. И. Коржинский, Э. Коп, К. К. Шнейдер, А. Бергсон, Л. С. Берг, П. Тейяр де Шарден., О. Шиндевольф и мн. др.; рать антидарвинистов не так мала, как думают, и это неудивительно. Такое простенькое явление, как траектория артиллерийского снаряда, зависит от ряда факторов — направление ствола, начальная скорость, земное тяготение, сопротивление воздуха, влияние ветра и вращение Земли. А в эволюции ортодоксы пытаются видеть один ведущий фактор — естественный отбор. Наивные восторженные дарвинисты пытаются сравнивать Дарвина с Коперником или даже Ньютоном. Это сравнение никуда не годное, так как весь дарвинизм связан со стремлением дать приблизительное объяснение загадкам природы; он продолжает законную почтенную линию, крупнейшим представителем которой был Аристотель. А другие титаны науки — Коперник, Кеплер, Галилей и Ньютон— представляют математическую линию, связанную с именами Пифагора и Платона. Биология сейчас выходит на эту линию. Но даже крупнейшего представителя этого жанра — Менделя— можно сравнить с одним из математиков Платоновской школы — Евдоксом, Менехмом или Теэтетом. До Коперника, не говоря уже о Ньютоне, биологам еще очень далеко.

{197}

О КЛАССИФИКАЦИИ ЭВОЛЮЦИОННЫХ ТЕОРИЙ*

1. Господствующая «синтетическая» (неодарвинистическая) теория эволюции связана с рядом методологических, логических и философских предрассудков, а именно: 1) экстраполирование выводов, справедливых на одном уровне; 2) переоценка выводов эксперимента и игнорирование косвенных данных; 3) злоупотребление методом доказательства от противного, законом исключенного третьего; 4) склонностью искать один «ведущий» фактор эволюции; 5) отвергание «с порога» факторов психоидного характера.

2. Наличие даже в простейших явлениях (например, полет снаряда) значительного числа независимых факторов заставляет и в несравненно сложном явлении трансформизма искать ряд независимых факторов. В связи с новой теорией классификации, отрицающей объективность иерархической классификации, необходимо и классификации теорий строить путем комбинаций модальностей ряда антитез.

3. При классификации эволюционных теорий надо полностью отказаться от именования отдельных теорий по авторам, так как последнее а) приводит к недоразумениям ввиду многозначности таких понятий, как дарвинизм, ламаркизм и т. д., б) уместно в философских и теологических, но не в естественно научных системах.

4. Доводы в пользу необходимости расширения числа «допускаемых к соревнованию» эволюционных теорий основаны прежде всего на разнообразии форм эволюционного процесса: 1) ретикулатный (связанный с менделизмом), 2) дивергентный (дарвинистического и недарвинистического характера), 3) параллельный, 4) конвергентный.

5. Вторая категория факторов86 приводит к необходимости антитез: а) эволюция и эманация, б) эволюция и инволюция, в) эволюция и эпигенез, г) эволюция и революция (сальтация), д) педогенез и геронтогенез.

6. Сообразно с этим в отношении факторов эволюции имеют право на существование следующие антитезы: 1) автогенез (эндогенез) и эктогенез; 2) тихогенез и номогенез; 3) мерогенез и гологенез; 4) механогенез и психогенез; 5) телогенез и ателогенез87. Каждая из этих антитез допускает модификации. Наиболее актуальной с моей точки зрения, является антитеза номо- и тихогенез, которая имеет две модификации: 1) номогенез как учение об ограниченности формообразования; 2) номогенез как учение о направленности путей развития (ортогенез в широком смысле слова)88.

* Написано в Ульяновске, датировано 31 декабря 1966 г. Опубликовано с небольшими сокращениями в 1969 г. [22]85.

{198}

7. Приведенные антитезы в высокой степени (хотя, конечно, не вполне) независимы друг от друга. Эктогенез в комбинации с тихогенезом дает селектогенез. Эктогенез и механогенез дают физиогенез. Другие комбинации дают кинетогенез, ортоселекцию, батмогенез.

8. Антагонизм атело- и телогенеза касается не только сферы действия обоих направлений, но и отнесения цели к тому или иному уровню организации и пониманию целесообразности (утилитарная, эстетическая)89.

9. Различное понимание уровня организации — от индивида до геомериды — и распространение понятия организации на таксономические категории все более и более исключают мерогенетические концепции в эволюции.

10. Номогенез может комбинироваться с авто- и эктотелогенезом, механо- и психогенезом, меро- и гологенезом, тело- и ателогенезом.

11. В создании комбинационных (подлинно синтетических) эволюционных теорий мы должны полностью освободиться от каких-либо обязательных философских постулатов.

{199}

III