Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

В.Н. Топоров - Миф. Ритуал. Символ. Образ

.pdf
Скачиваний:
730
Добавлен:
30.03.2016
Размер:
18.55 Mб
Скачать

дающий о возможности встречи с парадоксальной ситуацией, ср. «Странствующее "странно"»)24; широкий, расширяться, растянуться, раздвигаться, разомкнуться, распутаться, расползтись, длиниться;

прямой, открытый, бесконечный, невоплощенный, пустой; пустота, пустеть/опустошаться), исчезнуть, изникнуть и т.п. Индексы-сло-

ва «второго» пространства — тесный, теснота, теснить (от-, вы-), втиснуть(ся) (про-, за-), тискать(ся), тиски, затиск(и) («личное» слово писателя), тоска; узкий; щель, щелина, щелиный, расщелина, расселина, трещина, разрез, шов; (с)плющивать(ся), сжимать(ся), стягивать(ся), суживаться), скрючивать(ся), смыкать(ся), сползать(ся), цеплять(за-), спутывать; закрытый, кривой, косой, ломаный, извилистый, изгиб, выгиб, вгиб и др.

Щ е л ь в текстах Кржижановского — часто до навязчивости, усугубляемой повторениями, вариациями, игрой созвучий (щель, вщелить, вещь, умерщвлять и т.п.), воспроизводимый символ расколотости, не- целости-нецельности, зияния, пустоты, из которой, однако, вырастает своя, «щ е л и н а я этика», за которой в иных случаях чуть ли не «щелиная» религия, очищенный от конкретно-эмпирического и сублимированный до метафизических высот вариант «дырмоляйства». К концепции щели, к смыслу-бессмыслию щелиности ср. несколько фрагментов из рассказа «Собиратель щелей» (1922). Господь приходитк благочестивому отшельнику: « — Проси: жизни ли райской, богатств ли и царств земных — все дастся тебе. — И ответствовал Старец: — Просить ли мне О рае, Господи [... ] Просить ли богатств и царств мира [... ] И пристало ли мне искать сует людских: разве не ушел я от путей и троп. Но об одном молю, Господи: даруй мне власть над всеми большими и малыми щ е л я м и , в щ е л е н н ы м и ' в вещи. Да научу и их правде.

Улыбнулся Господь: будет по слову твоему [... ] встал Старец среди глухой поляны лесной и воззвал к щ е л я м . И щ е л и , позванные тихим словом, повыдергивались и повытянулисьиз всех вещей, гдекакая

ни была, и все — малые и большие, широкиеи узкие, извилинные и прямые — стали сползаться на поляну [... ] Ползли: и длинная щ е л ь , точащая камень скал; и малые витые щ е л о ч к и , выерзнувшие из стен, скрипучих половиц, рассевшихся печей; и гигантские зеленотелые

ще л и н ы с иссохшего и растрескавшегося лунногодиска; и махонькие

ще л о ч к и , выдернувшиеся из скрипичных дек. И когда сползлись, стал их Старец учить: — Худо быть Божьему миру не целу. — Вы,

щ ел и, раскол в щ е л и л и в в е щ и . — А отчего? Оттого, что тела свои щ е л и н ы е растите, извивысвои холите и ширите. Длиннитесь, трещинкой малой возникнете, ан глядь, она уж и щ е л ь ю виется. А там ив р а с с е л и н у расползлась. И гибнет от вас единствои братское слияние вещи с вещью. Расседается камень. Горы, точимые вами, рушатся. В полях отнимаете дождную влагу у слабого корня. Точите плод. Дерева дуплите. Смиритесь, сестры щ е л и , умерщвляйте плоть свою. Ибо что она: пустоты извитие. Только. — И щ е л и [... ] внималипроповеданию. Обычно, отмолвив, Старец благословлял их [... ] идозволял ползти назад, по своим домам. Выгибая пустоты, тихо расползались

501

щ е л и и в щ е л я л и с ь снова, кому где зиять назначено: скальная трещина в скалу, печные щ е л и в печи, лунный зигзаг в лунныйдиск. Так и повелось: каждый день, о повечерии, быть миру б е з щ е л ь н у : целу. И тот час был часом тишиныи покоя великих: даже черепныешвы [... ]ите — в ы щ е л и в ш и с ь из кости, уползали к Старцу [... ] И никто и нигде и з в щ е л е н н ы х не посмел не внять зову [... ] — Старец отпускал щ е л и [... ] загодя, до зари. [... ] Щ е л и проворно уползали [... ]подорогам, тропам и бездорожью. Нотам, глядь, одну щел ь переедет тяжким ободом, там другую прищемит подошвой. И иные, не доползши до своих пределов, стали в щ е л я т ь с я кто куда и как попало: горная р а с щ е л и н а лезла в скрипичную деку, дековая щ е л и н а пряталась в черепную кость прохожему [... ] Иные же щ е л и [... ] сбивались в большие щ е л и н ы е рои и тут же, на дорогах, вонзались в землю: внезапно разверзлись провалы; люди, кони, телеги с разбегу и расскоку срывались в ямы. Щ е л и н ы е рои [... ] вползали глубже и глубже, — и земля смыкалась над людьми и их скарбом. Людская паника множила щ е л и н ы е страхи; щ е л и н ы и ужас множил беды людям. И был тот день ущербен и горестен для земли. Старцу, и сквозьлистные стены и. ветвную вязь, внятны были стоны и грохоты, проклятия и мольбы, всколебавшие землю: подняв руку, с вытянутыми к небу пальцами, он воззвал: ей, Господи, слышишь ли? Вот рука, возьми меня и введи, как хотел, в твой пресветлый рай: ибо отнынепостыла мне земля.

Долго ждали пальцы, протянувшись в небо: не дождавшись,упали вниз и сжались в кулак. [... ]Глаз Старца отыскал тропу, тропа отыскала проселок, проселок повел на битую дорогу. И великийсвятой стал великим грешником, богохульцем и блудодеем».

Автор сложил свою тетрадь, где был записан рассказ о Старце, и «повел глазами по стенкам: вокруг были рты, приоткрытые и растянутые улыбками в длинные узкие щели. Из щ е л е й выдавливалось: — Недурно. — Очень мило. — Только вот конец у вас — того... смят. — Кстати, тут есть один штрих...»

Автор сказки о Старце и щелях выходит на ночной безлюдный бульвар и неожиданно встречает человека, которого незадолго до этого — и тоже случайно — повстречал («Это так — чудак. Математик, философ», — представили его автору). «Поджидаю вас здесь», — сказал человек. И после минутного молчания: « — Скажите, [... ]среди щ е л е й , сползавшихся к Старцу, была ли и та неистребимая щель, что всегда меж "я" и "я"? Вот — сейчас сидим рядом: от головы до головы аршин... а может быть, и миллионы миль? Не правда ли?» и, приподнявшляпу: «меня зо-

вут — Лёвеникс, Gotfrid Lovenix» — и сразу к делу, как бы проверяя, «с к а з к а» ли текст о старце. И удостоверившись в том, что это действительно сказка, — « — Гм. Я думаю: если быв сонм снов явиласьявь, — они, сны, приняли бы ее как свою. По-вашему, "сказка", а по-мое- му — протокол. Научный факт. Правда, понятия ваши спутаны и даны не в точных словах. Но спутанность — не фантазм. Фантазм [... ] легче делать из цифр, чем из туманов».

502

И далее снова о щелях и щелиности: « — Primo: ошибка в эмоции: этому не улыбаются: улыбкой вы как щ е л ь ю отрезали себя от темы о щелях. Ваммнится, будто темой играете вы, будто она в расщепе пера, — но на самом деле, стоит лишь вдуматься, не вы темой, Тема играет и вами, и мной... и всё вот это (онописал рукою круг, охвативший и небо, и землю, и всё, что есть вокруг. — В.Т.),— да, всё это, я утверждаю, ущемлено пустой щелью . Да-да. "Тема о Щ е л я х": да

знаете ли вы, чтб у ее дна? Вы вот б о и т е с ь п о к и н у т ь

п р о с т р а н с т в о . Такпринято — говорить о щ е л я х в доске, почве, там, и так далее. Но если б властью хотя бы фантазии, что ли (не этим

ли жива поэзия), вы попробовали пересадить ваши щ е л и из дюймов в секунды, из пространств во время, то вы увидали бы... — Мнене совсем понятно, — пробормотал я. — Совсем понять — тут и нельзя, — грубо оборвал Готфрид Лёвеникс, — может, илучше — недопонять».

Действительно, концепция щелиности мира, его восприятия, самого бытия прикосновенна к последним тайнам, но была изложена рассказчику лишь в виде сильно упрощенной схемы. Перед ее изложением Лёвеникс признался, что он вот уж тринадцатый год не покидает своего Щелиного Царства: «У меня не от сказок пошло, — нет. Тринадцать лет тому назад, вовремя первых моих опытов по психофизиологии зрительного процесса я наткнулся на вопросопрерывности нашего видения». Изложение начинается с простейших примеров. Внутри моторного цилиндра автора взрывы бензина прерывисты и толчками бьют о поршень, снаружи же — непрерывное движениеколес. «Есть, как бысказать, известная видимость видения: человеку с обнаженным зрачком мнится, что фиксируемая им вещь непрерывно, во все доли доль секунды, — как бы

связана с зрачком не рвущимся ни на миглучом». ОднакоЛёвеникс усомнился в этом. Искровая вспышка электрической машиныдлится всего одну пятидесятитысячную секунды, но задерживается в глазу на целую одну седьмую ее. Иначе говоря, семь кратких мельков искр, отделенных друг от друга паузами в одну седьмую секунды, воспринимаются глазом как непрерывное, секунду длящееся горение искры. Нона самом-то деле горение отняло всего лишь семь пятидесятитысячных секунды. «4999У50000 длительности опыта — была тьма, воспринятая как свет. Поняли? Растяните теперь: секунду в минуту, минуту в час, час в год, в век, взрастите искру в солнце, — и окажется: можно убрать солнце с орбиты на девяносто девять сотых дня и мы, живущие под солнцем, не заметим этого, понимаете, не заметим и, брошенныев тьму, будем радоваться мнимому солнцу и мнимому дню. Вам скучно? [... ]Мысль моя оперлась на опыты [... ]: самый факт толчкообразности видения, прерывистости восприятия, скажем, кинофильмы, продергивающейся перед глазом, достаточно известен. Но стать перед фактом — мало: надо уметь войти в факт. Межмгновениями,когда лента, сняв с ретины одно изображение, продергивается, с тем чтобы дать другое, вклиненмиг, когда у глаза все уже отнято и ничего е щ е недано: в этот миг глаз перед пустотой, но

он видит ее: видение мнится ему видением».

503

Лёвеникс не спешил с обобщениями и много экспериментировал с обтюпоратором, равномерно вращающимся диском с узкой щелью, поставленным между лучом киноаппарата и глазом. Поворачиваясь к лучу то своим глухим сектором, то щелью, «обтюпоратор попеременно то рвет, то сращивает луч». Экспериментатор замедлял скорость оборотов диска, удлиняя тем самым паузу между промельками света и расширяя черные щели. Большинство не замечало каких-либо изменений25. «Гипотезы громоздились на гипотезы: если меж систолой и диастолой сердца вклиняется пауза, думал я, то отчего бы не быть и солнечным паузам. [... ] я усомнился, понимаете ли, усомнился в этом желтом диске, врезанном в лазурь. Теперь все знают: солнце в черных пятнах. Номногим ли открыто: само оно лишь черное пятно, черными лучами бьющее по планетам. Мне случалось и раньше замечать, иной раз среди яркого полдня, как бы момент ночи, вдруг выставившейся черным телом своим в день. Испытали ли вы хоть раз это жутко сладкое чувство? Лучи от солнца к земле, будто вдетые в колки струны, натягиваются всё сильнее и сильнее, тончатся и ярчатся и вдруг оборвались: тьма. На миг. А там — всё как было. Опять лучи, лазурь и земля. — Ночь ведь и днем никуда не уходит: разорванная на мириады теней, онатаится здесь же, вдне [... ]Икогда солнце устанет, отовсюду [... ]выползают черные лоскутья и снова срастаются в тьму. И как можно и в сиянии полдня выследить и изловить глазом и чутью вот эту чисто оптическую ночь, ждущую лишь знака, чтобы из тайной стать явной, так и иная ночь, — Ночь, я бы сказал, онтологическая не покидает души и вещи. Ни на миг. Но это уже философия [... ]».

Вдруг, среди рассказа, Лёвеникс насторожился: на аллее, покрытой лунными бликами, возникло двое, покорно ступавших вслед своим черным теням. « — Ведомые тенями, — прошептал Лёвеникс и продолжал: — Тогда я... любил. Теперь не умею». И он вспомнил тот прозрачный, безветренный осенний день, когда он спешил на свидание. «У поворота, шагах в десяти передо мной, сквозистая, но длинная и раскидистая, поперек всей аллеи, тень липы. С чрезвычайной ясностью помню и сейчас тот миг: я был весь, насквозь и сплошь — любовь. До тени десять-пять- три шага: я наступил на нее, и вдруг произошло нечто чудовищное: тень, будто разбуженная ударом подошвы, качнулась, мгновенно густясь в черный ком, и поползла, разворачиваясь с невероятной быстротой —

вверх, вперед, вправо, влево, вниз. Миг, и всё кануло в тень: аллея, деревья, лазурь, солнце? мир, "я". Ничто. Потом — миг — и опять желтая лента песку [... ] Изникнув, всё возникло вновь и было, как до мига, но ч е г о - т о не было. Я ясно ощущал: что-то осталось там: в ничто. [... ]

Ивдруг стало ясно, чего нет. В сердце было до странности пусто и легко.

Явспомнил "ее" всю, от вибрации голоса до дрожи ресниц, мысленно

увидел ее, ждущую там за поворотом аллеи, и не мог понять, зачем мне она: чужая; ненужная, как все. Да, ч е р н а я щ е л ь , сомкнувшись, возвратила всё; кроме одного: оторванное от сердца, брошенное в ночь, вместе с солнцами и землями, оно не нашло пути назад; солнце в лазури, как и до мига, земля на орбите, как и до мига, а этого — нет: щ е л ь ю втянуло». Выйдя из временного забытья, размышляя в,слух,

504

Лёвеникс пытался осмыслить «щелиность» уже не только в жизненном и личном плане, но и метафизически: «Проблема ставилась так: у океана свои отливы, и у бытия — тоже. Чувство бытия может быть дано двояко: как еемь и есть, "Я" знает себя как семь. "Не-я" известноему как некое есть. — Скажите, не были ли вы, хоть раз за всю жизнь, в трех примкнутых друг к другу моментах. Первый: есмь и есть. Второй: есмь. И только. Третий: есть в есмь. Путано? Сейчас поясню: после того как мир раз и еще раз был взят от меня б ы т и й н о й щ е л ь ю , нет-нет да расщепляющейся в бездну, глотающей землю и солнце, — я стал подозрителен к миру и как-то не верю ни в прочность протоптанных его планетами орбитных эллипсов, ни в негасимость его солнц. Правда, провалы в ночь редки и знающие о них редки, но щель, грозящая катаклизмом, никогда не сдвигает вплотную своих краев; каждый миг грозит она их раздвинуть, прозиять мироемлющей бездной; не я один разорван щ е л ь ю надвое. Разве вы не расщеплены ею? Разве Гейне не писал — "через мою душу прошла великая мировая трещина" [... ] — Взгляните. — Уйдя в слушание, я и не заметил: ночь отошла. Заря проступала узкою алою щ е л ь ю меж земли и нёба. [... ] — Мне пора. [... ]— Новы не досказали...»

И хотя всего не доскажешь, Лёвеникс все-таки согласился поставить как бы последние акценты в своей «щелиной» метафизике — «Вот суть: если нет единой нити времени, если бытие не непрерывно,если "мир не цел", расколот щелями на розные, чужие друг другу куски, — то все эти книжные этики, построенные на принципе ответственности, связанности моего завтра с моим вчера, отпадают и замещаются одной, я бы сказал, щелиной этикой. Формулу? Вот: за всёоставленное позади щели я, переступивший щель, неотвечаю. Я — здесь, поступок там: назади. Свершенное мной и я — в разных мирах; а из миров в миры — нет окон. О,это-то я давно постиг. Вы поняли? — Да. — Ведь та, что ждала тогда за поворотом аллеи, помните, не дождалась. Я оборвал без слов. Письма отсылал нераспечатанными. Как-то случайно, в газете попалось в глаза — ее имя (еезвали София, да, — София): "...выбросилась в окно. Причина неизвест..."—но к чему это я вам?» И Лёвеникс ушел. «Пора было и мне. Но я медлил: какое-то странное недоверие и к солнцу, и к земле, и к себе самому связывало мне мускулы: казалось, вот — сделаю шаг и всё — от солнца до искр подкопытами, от земли, подостланной под всю нашу суету до крохотных пылинок, растревоженных подошвами, — всё вдруг канет в ночь и обещанного зарей дня не будет».

И всё-таки это еще не было концом. При расставании рассказчик вручил Лёвениксу свою рукопись и ждал ответа. Его не было. Рассказчик разыскал каморку, где жил Лёвеникс: она была пуста. Удалось узнать, что он уехал из Москвы в какой-то заштатный городок. На всякий случай туда было послано письмо. Когда уже не было надеждыполучить ответ, он пришел. В нем были высказаныважные соображения — в развитие гипотезы, о которой говорилось выше, — о тайне циферблатов26. Рассказчик немедля написал Лёвениксу другое письмо, и тот ответил («мысль его, Лёвеникса, пройдя сквозь формулы физики и максимы эти-

505

ки, вступила в новую фазу»). «Только теперь, — писал он, — оправдана для меня онтологическая канва Вашей сказки. Вам, поэтам, то, что дается, дается смутно, не сразу. Нам, философам, — ясно, но в постепенности. Перечитываю Декартовы Meditatisas [так в тексте! — имеютсяв виду "Meditationes de prima philosophia de Dei existentia et animae immortalitate", 1641; второе издание 1642 г. имеет несколько отличное название. — В.Т. ]: его мысли о "промышлении миром" — удивительны: "Промысел, — дедуцирует он, — не бережь бытия, а длящееся в веках творение мира, который в каждую долю мига [...] срывается в ничто,но срздается вновь и вновь, из мига в миг, весь, от солнц до песчинки, мощью творческой воли". Но ясно, что меж двух Декартовых "вновь" возможны и перерывы — мертвые точки : в их пунктири уперлось мертвое дьяволово царство, меж-мирие, черная Страна Щ е л е й . — Один из вас, поэтов, давно это было, вошел в провалы Царства мертвых. Дблжно и метафизику сойти туда же. [... ]время медитаций прошло.Пора стать "ушельцем в щель"».

В последних фразах своего письма Лёвеникс говорит о главном — о методе, о жизни, о смерти: «Особенность моего метода такова: людям неведомо даже то, о чем знают все уличные циферблаты. Почему? Потому что щель, рас щ е п л я я бытие, поглощает вместе с ними их сознания, бытие отражающие. Выброшенныеназад в бытие, беднякии не подозревают, что за миг дотого их не было, — итолько отдельные, какбыутаенные вновь сросшейся щелью вещи и люди, не возвращенные вместес ними назад, под солнце, возбуждают некоторый страх и недобрыепредчувствия. О затерявшихся говорят: "умерли-погибли неизвестногде". И не знают, что каждыймиг грозит нам "неизвестно где": всему ивсем.

Но узнать внутреннее бездны может лишь тот, кто не отдаст расщепившейся щели своего сознания; тот, кто, исчислив точно час и миг катаклизма, властью воления и веры — останется быть один среди небытия, войдет живым в самую смерть. Тут мало Дантовых терцин; нужны цифры и формулы; и то, что поэт мог делать лишь с образами и подобиями вещей, метафизику должно уметь сделать с самими вещами. — Числа меня не обманут. Вера — тоже. День опыта близок [... ]».

Письмо взволновало рассказчика. Он бросился на вокзал, «утренний поезд мчал его [собств. — меня ] к разгадке». Когда он вошел вкомнату, увидел — «в кресле — Лёвеникс; головой в стол, с руками, странно обвисшими до полу». Голова, лежавшая на рукописи,была еще теплой, но взгляд был «мертвый, остеклившийся». Через час рассказчик уже сидел в поезде. «Я не понял всех цифр и формул, вписанных в тетради Лёвеникса. Одно мне понятно: с моей сказкой покончено. Покоряюсь. Но цифры Лёвеникса хотят большего: им нужны все вымыслы, мои и не мои, писанные и не писанные. Они требуют отдать им все допоследнего фантазма. Нет, вчера я бросил щ е л и н о е наследие — в огонь. Вымыслы и домыслы — сочлись. Фантазм — отмщен».

Это отступление о щели важно не только в связи с тем, что сам принцип щ е л и н о с т и глубоко и достаточно полно вводит вметафизику пространства в творчестве Кржижановского и очерчивает некий более

506

обширный круг связей — пространство, Я, сознание, бытие, но и потому, что щелиность непосредственно связана с двумя основными предикатами пространства как субъекта — о п у с т о ш а т ь с е б я (т.е. пус-

теть, изникать, изживать

себя,

уничтожаться и т.п.) и

з а п о л н я т ь , н а п о л н я т ь

с е б я

(т.е. возникать, уплотняться и

т.п.)27, реализующими разные степени полноты пространства — от нуля (отсутствовать, не быть) до максимального предела (преизбыточествовать), который — в определенной перспективе — тоже есть нуль; оба предела-полюса полноты влекут за собой один и тот же результат — изъятие пространства (пространство без заполнения и пространство, заполненное до предела, абсолютно, равно мертвы и выпадают из игры), небытие, знаки которого — тишь, молчь, пусть (: пустота), мертвь.

Чувство небытия было изведано писателем не раз, хотя его интенции были всегда направлены в противоположную сторону: «Всю мою трудную жизнь я был литературным небытием, честно работавшим на бытие», — признается он в своих «Записных тетрадях». В обеих названных операциях человек их объект: он подлинный patiens, постоянно терпящий поражение после длинного ряда страданий: тоска, страх, боль — основные знаки-индексы этого состояния, возникающего у человека и в слишком тесном, сильно заполненном и в слишкомразреженно-простор- ном пространстве, перед лицом бесконечности. В одном случае — страх «конечного», узость-ужас, теснота-тошнота-тоска (как у Достоевского),

в другом — страх «бесконечного», безопорного, безосновного (как у Пас-

каля — «Le silence eternel de ces e s p а с e s i n f i n i. s m'effraie»).

О том, как заполняется и переполняется пространство, как оно усложняется и, борясь с усложнением, начинает члениться, как оно делится на части, выступающие как образы замкнутости-обуженности, всётаки не преодоленной этим членением, или, напротив, как оно расширяется, распространяется, уходит на периферию, удлиняя взгляд находящегося в центре автора, открывая это возрастающее пространство для легкого обозрения до тех пор, пока субъект пространства не почувствует, что он потерялся в его обширности, и не будет охвачен страхом этого само по себе живущего пространства, как оно развеществляется,опустошается, становится небытием, вовлекающим в себя, в это «минус»-про- странство, и человека, — обо всем этом неоднократнопишет Кржижановский. Это — его главная тема — от глубин подсознания до высей ме-

тафизической рефлексии.

Из текста в текст повторяющиеся образы «тесной» заполненности

пространства — дом, куб (дома или комнаты), комната, квадрат (комнаты), шкаф, коробка, ящик, кузов, корзина, портфель, саркофаг, гроб, могила («от плеча до плеча»), яма, окоп и даже мозг — меж черепных костей, «от виска до виска». За этими образами угадывается некая неорганическая, но замышленная против человека «нечеловекосообразная» принудительно-принуждающая п о д е л е н н о с т ь некогда идеального пространства, его обуженность, замкнутость, «непроходимость», приговоренность человека к этому деформированному пространству несвободы, злая плененность им. Прикованный к этому узкому и несвободному

507

пространству, человек, тем не менее, не может с чистым сердцем считать его своим или назвать его — мое, так как мое всегда предполагает стоящее за ним Я, которое, однако, в этих условиях оказывается так же поделенным на части, изолированным, зажатым иовеществляющимся, как и то светлое гармоническое пространство, которое только и соприродно подлинному Я.

Когда пространство человекосообразно и антропоцентрично, когда оно наполняется тем, что радостно принимает человека, открываясьему навстречу, или тем, что свободно и творчески произведено человеком для своих подлинных нужд и принято им в общение, — б ы т и е цветет . Нокогда мера наполнения нарушена и пространство переполняется сверх всякой меры, начинается хаос, та «давка» бытия, вкоторой оно гибнет . Но у пространства есть и другой полюс, другая мера. Когда оно просторно, открыто человеку, позволяет осуществить ему свой выбор, свою свободу, — достигается полнота бытия. Но если мера гармонической соотнесенности человека и пространства нарушаетсяиз-за того, что оно неконтролируемо и необратимо «разъехалось» по сторонам, порвав связь со своим «человеческим» центром, наступает та пустота-

опустошенность, которая губительна для человека, как если бы он оказался в безвоздушном (опустошенном от воздушного «наполнения»)

пространстве, а значит, и для подлинного бытия. Об этой пустоте-опу- стошенности, о беспросветном одиночестве как сознаниисвоей «последней» затерянности-заброшенности в пространстве, когда первыеледенящие дуновения небытия уже начинают шевелить волосы нанепокрытой голове, — многочисленные свидетельства на страницах, оставленных нам писателем. Прежде чем исчезнуть в небытии — страдание одиночества, сознание, что ты еще человек, но что «человек человеку — призрак», что — еще хуже — ты для людей не только не д р у г о й , до которого нет дела, но даже и не призрак: ты вычеркнутиз жизни, из сознания, навек забыт, и это забвение тебя мучительноболезненно:

«Всем дано забыть. Одному не дано — забытому. Это во мне давно:от виска к виску. Знаю: выключен из всех глаз; из всех памятей; скоро даже стекла и лужи перестанут отражать меня: я не нужен и им. Меня нет — настолько, что никто даже не сказал и не.скажет обо мне: нет. И вот оттого мне и не дано: забыть. [... ] Но и уйти не дано, потому что как уйти тому, кого нет. Я не надевал на себя шапки-невидимки [... ]: и все же, даже глядя на меня, меня не видят [... ] Я лишь смутно помню, что это такое — рукопожатие, ладонь, притиснувшаяся к ладони. И только редко-редко, когда шаги заведут меня на окраинное кладбище, к могильным камням [... ] я вижу слова, зовущие меня: "Прохожий" и "Остановись". И я останавливаюсь, иной раз даже присаживаюсь у креста и решетки и беседую с теми, которые не отвечают. В сущности, мы одина-

ковые — и они и я. Смотрю, как над ними растет крапива и спутывает пыльные стебли трава, — и думаю: мы» («Швы»)28.

Таких свидетельств много, и они разбросаны по разным текстам, начиная с самых ранних. Пустота, одиночество,выпадение изпространства человеческого общения характеризуют эту ситуациюопускания в небы-

508

тие — «Всю ночь я пробродил по п у с т е ю щ и м улицам. Чувствовал: пустею исам [...]»,см. ниже («Чуть-чути», 1922); — «Иконечно, город

наиболее город [,.. ]в полночь [... ]когда ониз тишины иснов:объясняет город до конца лишь о б е з л ю д е в ш а я п у с т а я улица29 с м е р т в ы м и потухшими окнами и рядами дверей, сомкнувших створы.

Да, мы умеем лишь жить — спина к спине [... ]»; — «Забавно, что самая оптимистическая философия, измышленная Лейбницем, только и умела увидеть мир несочетанных монад, то есть онтологических о д и н о- ч е с т в, из которых "ни единое не имеет окон". И если попробовать быть

оптимистичнее оптимиста и признать у душ окна, способностьраскрытия их вовне, то уж конечно и окна эти, и способность наглухо заколочены и забиты, как в нежилых домах30. Иомонадах-людях ходит дурная слава: в них водятся призраки. Самый страшный из них — человек. — Да, блаженны волки, ибо они уверовали — хотя бы в кровь. Все против всех — это то, до чего нам надо долго и трудно идти, и только когда... ну вот мысли и спутались и карандаш стал: будто увяз... в шве» («Швы»).

Опустошение и его результат — пустота — образуют важную илидаже главную тему ряда текстов уже в 20-е годы. Внимание концентрируется на исчезновении как чего-то «реального», конкретного, привычного, так и того, что до исчезновения не замечается, но оно присутствует как некая conditio sine qua поп, во всяком случае по «усредненному» человеческому мнению. И когда на месте привычноговозникаетпустота и человек приходит в смятение, тогда-то и возникаютте парадоксы полно- ты-пустоты, заполнения-опустошения, которые взывают к человеку, требуя своего решения или, поменьшей мере, признания того, что здесь — на ровном гладком месте, сложные, остро поставленные проблемы, взрывающие поверхностную ровность и нейтральность. Писатель «разыгрывает» и самые простые, элементарные ситуации,представляющиеся, однако, наиболее нелепыми и фантастическими. «Две тысячи ушных раковин повернулись к пианисту Генриху Дорну [... ] Фалды фрака свисли с вертушки, а п а л ь ц ы прыгнули к черному ящику рояля — и мерным бегом по прямой мощенной костяным клавишем дороге. Сначала они направились [... ] от С большой октавы к крайним стекли- сто-звенящим костяшкам дисканта. Там ждала черная доска — край клавиатурной коробки: пальцам хотелось дальше, — оничетко и дробно затопали по двум крайним костяшкам [... ], — и вдруг, круто повернувшись на острых, обутых в тонкую эпидерму кончиках, опрометью, прыгая друг через друга,, бросились назад». И снова «пальцы стремительным пассажем неслись к краю клавиатуры. Правая рука пианиста тянула назад, к медиуму, но расскакавшиеся пальцы не хотели: в бешеном разбеге они мчались вперед и вперед», и так повторялось не раз, пока вдругони, отчаянно рванувшись, не «выдернулись вместе с кистью из-подманжеты пианиста и прыгнули [... ]вниз [...] Одниммастерским прыжком пальцы перемахнули через порог и очутились на улице. [... ] Вокруг молчала [... ] ночная безлюдная площадь» («Сбежавшие пальцы», 1922). В этом рассказе внимание автора не на опустошенном пианисте, точнее — его руке, но на том, что «опустошило» ее, на возжелавшем уйти из целого и

509

стать «самим по себе» — на пальцах (вариант гоголевского «Носа»). Но вне целого они встретили сплошную опасность, которая заставила их осознать свою «частичность» и, надо думать, тосковать по целому. Поэтому возвращение (вполне случайное) пальцев к пианисту было радостным для обеих сторон. Но ничто, в том числе и выход, даже временный, части из целого, не проходит даром. Исполнялся знаменитый концертный цикл Генриха Дорна. «Пианист играл как-то по-иному: не было прежних ослепительных пассажей, молниевых glissando иподчеркнутости мелизма. Пальцы пианиста будто нехотя шли по мощенному костяным клавишем короткому — в семь октав — пути. Но затомгновеньями казалось, будто чьи-то гигантские персты, оторвавшись от иной — из мира в мир — протянутой клавиатуры, роняя солнца с фаланг, идут вдоль куцых пискливых и шатких костяшек рояля: и тогда тысячи ушных раковин придвигались — на обращенных к эстраде шеях. — Но это — лишь мгновеньями. — Специалисты один за другим — на цыпочках — покидали зал». Значит, были не только потери: дыхание иного, дольнего мира и его тревог вошло в исполнение.

Другой текст об опустошении — эскиз 1939 года «Бумага теряет терпение». У бумаги «своя трудная долгая жизнь», сложная судьба, сопря-

женная с множеством испытаний-, прежде чем растущее дерево станет книжной страницей. И не бумагу учить выдержке и терпению. И она — «терпит: и ложь, и гнусь, и опечатки, и грязную совесть, и скверный стиль, и дешевый пафос. Б с ё». Но в одно мутное утро ее терпение истощилось. «Ей надоело нести на своих плоских покорных листах буквы, буквы и снова буквы; мириады бессмыслиц, притворившихся смыслами». Бумага отшвырнула от себя типографские шрифты вместе с буквами и стала «снежно-чистой» и пустой. Буквам надоело, что их ваксят типографской краской, и они решили перестать таскать на своих свинцовых спинах чьи-то дурацкие смыслы. Начался великий исход букв — с книг, вывесок, объявлений, отовсюду, где они были до сих пор, и, уходя, они оставляли после себя пустые места, пустыни, пустоты. Прекратились переписка, законы, указы, распоряжения, расписания, диплома-

тия, "литература: «покорные буквы, послушные тексты, груженные якобы — смыслами, рухнули в небытие [... ] Буквы бежали, предали вели-

кое дело культуры». Молодой поэт зашел в издательство, чтобы получить экземпляры своей только что вышедшей первой книги. Дома, лихорадочно развернув пачку, он раскрывал экземпляр за экземпляром:всюду зияла пустота. «На следующий день, в хронике самоубийц появилась бы, наряду с другими, краткая заметка о... Но на следующее утро никаких газет не было». На пустых бумажных листах в эти дни не появилось ни одной буквы. Жизнь изменилась. Люди ходили понурившись. Что было бы дальше, — об этом можно только гадать. Но выход из положения нашелся просто, хотя и случайно. Мальчик, дежуривший в типографии, лег спать. Вместо подушки он пододвинул под голову кипу бумажных стопок, прижавшись к ней ухом, и тотчас же заснул: ему снилось, что белая бумага пучится и шевелится, хочет ослабить тугой зажим шпагата, что она жалуется на свое бумажное горе и, наконец, что «вот п у с т о -

510