Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Поршнев "О начале человеческой истории"

.pdf
Скачиваний:
183
Добавлен:
08.02.2016
Размер:
3.77 Mб
Скачать

посредством инверсии. Иными словами, мы лишь свели до минимума тот участок перехода от первой сигнальной системы ко второй (тем самым от животного к человеку), который, вероятно, поколения специалистов будут исследовать.

Ниже предлагается все же рабочая модель этого метаморфоза интердикции, превращения ее из одного качества в другое, противоположное. Интердикция I: генерализованный тормоз, т.е. некий единственный сигнал (не обязательно думать, что он звуковой: вероятнее, что это движение руки), тормозящий у другой особи, вернее, у других особей, любое иное поведение, кроме имитации этого сигнала. Интердикция II: некий сигнал, специально тормозящий этот генерализованный тормоз («интердикцию I»), вызывая имитацию на себя, т.е. провоцируя ту деятельность, которая служит тормозной доминантой для действия «интердикция I». Однако это не может мыслиться просто как движение по кругу, как повторение начальной схемы. Это спираль, выход на новый уровень. Так, правдоподобно, что этот новый сигнал сам был полиморфным: звуковым, но не каким-либо отдифференцированным звуком, а любыми издаваемыми звуками, т.е. адресованным звуком вообще. В таком случае его адресованность состояла в том, что он был действенным, только если кто-то осуществлял «интердикцию I».

Иначе говоря, мы допускаем гипотезу, что «интердикция II» представляла собою звукоиспускание более или менее генерализованное по физиологической природе и диффузное с точки зрения лингвистической. Конечно, выражение «любой звук» на деле, вероятно, требовало бы ограничения, так как возможно, что те или иные звуки, очень специализированные по механизму испускания (скажем, свист), могли оставаться вполне сепаратными в отношении данного комплекса. С другой стороны, мы можем предположить, что троглодитиды относятся к числу тех нечеловеческих приматов, которые располагали бедным набором звуков; как известно, среди обезьян есть и очень богатые различными звуками (в том числе особенно среди низших), и очень бедные. Мы навряд ли ошибемся, сказав, что ближайшие предки людей принадлежали к числу последних, и даже в крайней степени.

Это диффузное звукоиспускание, вызывая неодолимым (роковым) образом имитацию, парировало «интердикцию I». Оно не имело никакого иного биологического назначения. Оно лишь освобождало какое-либо действие от примитивного «нельзя» — снимало запрещение. Можно сказать: оно запрещало запрещать — что и было самым первым проблеском гоминизации животного.

Следующим шагом не могло быть ничто иное, кроме отрицания и этого отрицания. Диффузный комплекс звуков теперь делится на два, составляющих оппозицию друг другу по характеру артикуляции, или звукоиспускания. Каждый из двух остается внутри в высокой мере диффузным. Однако дифференциация между ними настолько определенна, что один способен служить тормозной доминантой и сигналом интердикции, т.е. неким физиологическим «наоборот» в отношении другого. Мы не можем пока знать, обеспечена ли эта бинарная оппозиция физиологической противоположностью звуков при вдыхании (инспирации) и выдыхании (экспирации) или достигнутой несовместимостью некоторых приемов артикуляции согласных. Так или иначе, в этом раздвоении «противная сторона» обрела средство парализовать, затормаживать то самое («интердикцию II»), чем на предыдущем этапе парализовали ее собственное тормозящее устройство — «интердикцию I». Если угодно, пусть назовут это

средство «интердикция III», однако такой новый термин был бы излишен, так как мы лишь раскрыли теперь генетическое содержание понятия «суггестия ».

Впрочем, в поисках поясняющих слов можно было бы обозначить, хотя и неточно, три описанных ступени тремя терминами из современного языка, следовательно, несущими сейчас существенно иной смысл: I «нельзя», II «можно», III «должно». Последнее и есть прескрипция. В этом случае партнеру («противнику») предписывается, или навязывается, не нечто внутренне неопределенное, каково «звукоиспускание вообще», но нечто имеющее определенность внутри данного качества. Можно расположить эти три явления филогенетически, как относящиеся к истории дивергенции неоантропов с палеоантропами. I. «Интердикция I» есть высший предел нервных взаимодействий между особями еще в мире палеоантропов. II. «Интердикция интердикции» («интердикция II»), т.е. самооборона, есть характерное нервное взаимодействие в механизме самой дивергенции: взаимодействие между Homo sapiens и Troglodytes. III. «Интердикция интердикции интердикции» есть перенесение отношений, характерных для дивергенции, в мир самих неоантропов — в плоскость взаимодействий между особями и группами Homo sapiens. В этом последнем случае потенциал дальнейших осложнений безграничен.

По-видимому, надлежит думать, что два оппозиционных звуковых комплекса вполне реципрокны: каждый может служить тормозной доминантой в отношении другого. Но нет причин думать, что в той или обратной роли один комплекс нейрофизиологически был закреплен лишь за одними особями, второй — за другими. С чисто биологической точки зрения все неоантропы могли бы пользоваться попеременно, т.е. в равной мере, обоими противоположными звуковыми комплексами для обеих противоположных функций. Однако, возможно, это не было так: мы находимся где-то у истоков бинарной, или дуальной, группировки людей, т.е. за частью их закрепляется в активной функции один комплекс, за частью — второй. Это можно уподобить математическим положительному и отрицательному знакам или противоположным электрическим зарядам. Сейчас нам важно лишь то, что у этого закрепления нет ни малейшей биологической, в частности нейрофизиологической, детерминированности: детерминирован лишь сам факт оппозиции, восходящий к полярности возбуждения и торможения. Но в предлагаемой схеме мы уже имеем дело с начатком «языковых», или «культурных», оппозиции, каковые могут быть в дальнейшем сколь угодно обширными и множественными без всякого дальнейшего развития этой нейрофизиологической основы. Следует только помнить, что они никогда не могут существовать без нее.

Кратко описанная исходная бинарность, или дуальность, является лишь мысленной реконструкцией с помощью нейрофизиологии (с помощью теории тормозной доминанты), но она не поддается проверке прямым наблюдением ни над детьми, ни над археологическими древностями, ни над этнологическими или лингвистическими «следами». Н.Я. Марр, создав небывалый инструментарий палеолингвистики, хотя и пробурил историческую толщу, все же смог полуинтуитивно нащупать лишь последующий пласт: членение не на два, а на четыре звуковых комплекса, внутренне диффузных, что, может быть, отвечает бинарности, пересеченной новой бинарностью.

Однако именно поэтому на данном уровне мое изложение может быть прервано. Я призываю читателя обратиться заново к могучим, хоть и недостаточно строгим,

прозрениям Марра. Теперь, когда его выводы о четырех древнейших лингвистических элементах, как и другие палеолингвистические находки, оказались в известном соответствии с результатами, достигнутыми совершенно иным, биологическим, методом, они снова обрели право на внимание. Эта физиологическая опора и проверка едва не пришла еще при его жизни: исследовательская мысль И.П. Павлова и всей «могучей кучки» физиологов сверлила с другого конца тот же тоннель, что лингвистическая, скажем шире, палеопсихологическая мысль Марра. Но оба великих направления советской науки не завершили тогда этого встречного продвижения. И вот только теперь пробивается этот тоннель и воздух устремляется вдоль него.

Вернемся же к своему методу — генетической трактовке морфологии речевых зон коры головного мозга и функциональных корковых нарушений речи. При этом мы остаемся на эволюционном этаже формирования мозга Homo sapiens и суггестивной стадии второй сигнальной системы.

Если интердикция (в начальном смысле, т.е. «интердикция I») еще чисто органический факт, хотя является аппаратом связи организмов, то суггестия на всем пути своего становления есть противодействие этой связи и новое преодоление этого противодействия и так далее. В этом качестве она совершенно специфична по отношению к собственной органической основе. Ключ ко всей истории второй сигнальной системы, движущая сила ее прогрессирующих трансформаций — перемежающиеся реципрокные усилия воздействовать на поведение другого и противодействовать этому воздействию. Эта пружина, развертываясь, заставляла двигаться с этапа на этап развитие второй сигнальной системы, ибо ни на одной из противоположных друг другу побед невозможно было остановиться.

По первому разу интердикция могла быть отброшена, как мы помним, просто избеганием прямого контакта — отселением, удалением. К числу первичных нейрофизиологических механизмов отбрасывания интердикции, судя по всему, следует отнести механизм персеверации (настаивания, многократного повторения). Он имеет довольно древние филогенетические корни в аппарате центральной нервной системы, наблюдается при некоторых нейродинамических состояниях у всех высших животных*. Нельзя локализовать управление персеверацией у человека в каких-либо зонах коры головного мозга: как патологический симптом персеверация (непроизвольное «подражание себе») наблюдается при поражениях верхних слоев коры разных отделов, в частности, в лобной доле. Но кажется вероятным, что на подступах к возникновению второй сигнальной системы роль персеверации могла быть существенней. Инертное, самовоспроизводящееся «настаивание на своем» могло выгодно послужить как одной, так и противной стороне в отбрасывании или в утверждении и закреплении интердикции, следовательно, в генезе суггестии. Запомним, что последняя должна быть понята не просто как повеление, но как повеление, преодолевающее отказ, — впрочем, в противном случае оно даже и не повеление. Если же последующие исследования и не отведут специального места персеверации в филогенезе второй сигнальной системы, остается уверенность, что на позднейших этапах это довольно элементарное нервное устройство просыпалось снова и снова, становясь опорой всюду, где требовалось повторять, повторять, упорно повторять, — в истории сознания, обобщения, ритуала, ритма.

* Konorski J. The Physiological Mechanism of Perseveration // Neurological Problems. Warszawa, 1967.

Но отчетливое «отбрасывание» мы констатируем на уровне эхолалии. Правда, и этот феномен восходит к филогенетически древней основе — непроизвольной имитации. Как патологический симптом при корковых поражениях у человека она называется эхопраксией, или эхокинезией. Однако применительно к речевой функции эта непроизвольная подражательная двигательная реакция, именуемая эхолалией, напоминает игру в теннис. Это — повторение, но не своих слов, а чужих и в генезе, как говорилось выше и как доказывают обильные факты патологии и онтогенеза, повторение команд, прескрипций, требований. На требование «отдай» субъект отвечает словом «отдай» и тем освобождает себя от необходимости отдать. Иными словами, эхолалическая патология напоминает нам о той эпохе, когда в суггестии момент интердикции через имитацию еще доминировал над моментом конкретного дифференцированного предписания, что именно надлежит сделать. Эхолалическая реакция принимает данную определенную команду за команду вообще, безразличную к содержанию. Однако тут акцент уже не на застывании в моторике всего остального, а на факте общения: эхолалический «ответ» есть все-таки обмен словами, хотя и без обмена смыслами. Вся дальнейшая спираль развития речевого общения и будет перемежающимися уровнями обмена — то обмена тождествами, то обмена нетождествами.

Если эхолалия — обмен тождествами, то естественной защитой от нее являлась возникшая способность такой высокой фонологической дифференцировки звуков, которая при малейшем отклонении, «нарушении правил» приводит к фонологическому «непониманию» — к неповторимости. В ответ на слово либо не последует ничего либо последует нечто не тождественное, тем самым «непонятное», нечто новое для первого партнера. Вот тут-то уже и завязываются наисложнейшие узлы второй сигнальной системы. Исследователь будет иметь дело с категориями «понимание» и «непонимание» — последняя из них до уровня деформированной эхолалии навряд ли может быть применена, но дальше приобретает едва ли не доминирующее значение как психолингвистический феномен*.

* См.: Поршнев Б.Ф. [Речь и сознание. Выступление] // Сознание. Материалы обсуждения проблем сознания на симпозиуме, состоявшемся 1 - 3 июня 1966 г. в Москве. М., 1967.

По словам психолингвиста Дж.А. Миллера, «нет психологического процесса более важного и в то же время более трудного для понимания, чем понимание, и нигде научная психология не разочаровывала в большей степени тех, кто обращался к ней за помощью»*. В самом деле, даже с первого взгляда можно выделить противоречащие друг другу смыслы этого слова: а) собака «поняла» команду, если в точности ее выполнила; здесь нет предварительного психического понимания — выполнение команды и есть понимание, т.е. стимул и реакция составляют единство; б) человек «понял» слова другого в смысле «распознал», «расслышал», «разобрал»; мы уже знаем, что в основе этого акта лежит повторение (громкое, внутреннее или редуцированное), т.е. идентификация слышимой и произносимой цепочек речевых звуков, — повторение бессмысленное по своей сущности; этот акт «понимания» в чистом виде альтернативен по отношению к предыдущему: врач дает больному команду, а тот

эхолалически повторяет ее вместо выполнения; в) идентификация не звуков речи, а содержания (смысла), т.е. новое повторение, но уже «другими словами»: выявление инварианта, тождественности по существу двух лингвистически явно разных высказываний. Наконец, лишь бегло упомянем не касающийся нас здесь четвертый вариант: г) «понять» другого — подчас значит идентифицировать скрытые мотивы его команды или высказывания и в зависимости от этого реагировать на его речь. Все это не только разные смыслы «понимания», но и альтернативные друг другу. Сейчас нам важна альтернативность «б» и «в».

* Миллер Дж.А. Психолингвисты // Теория речевой деятельности (проблемы психолингвистики). М., 1968, с. 266.

Всякое средство отказа понимать (или быть понятым) можно называть средствами непонимания (или непонятности), а соответствующий уровень эволюции — уровнем непонимания (или непонятности). Хотя этот термин выглядит всего лишь негативным, так как конструируется с помощью приставки «не», он выражает позитивный феномен: не отсутствие понимания, а присутствие некоего — обратного пониманию — отношения и взаимодействия между людьми. Это есть общение посредством дезидентификации: посредством специального разрушения тождественности или сходства знаков. Точнее говоря, если идентификация, отождествление (сигнала с действием, фонемы с фонемой, названия с объектом, смысла со смыслом) служит каналом воздействия, то деструкция таких отождествлений или их запрещение служит преградой, барьером воздействию, что соответствует отношению недоступности, независимости. Чтобы возобновить воздействие, надо найти новый уровень и новый аппарат. Можно перечислить примерно такие этажи: 1) фонологический, 2) номинативный, 3) семантический, 4) синтаксическо-логический, 5) контекстуальносмысловой, 6) формально-символический*. Однако все это продолжение тут нас не касается.

* Поэтому в дискуссии о речеязыковых уровнях (Осгуд, Миллер, Леонтьев и др.) я предлагаю тезис, что таковых уровней существует столько, сколько раз можно констатировать размах маятника между непониманием и пониманием, т.е. их взаимное преодоление. См.: Теория речевой деятельности (проблемы психолингвистики). М.,

1968.

Фонологический этаж, он же эхолалический, преодолевался становящимися людьми разными средствами. Так, сугубо физиологическим является факт наличия внизу коры головного мозга некоторых зон, искусственное возбуждение которых, не нарушая никаких прочих компонентов речевой функции, делает невозможным как раз повторение чужих слов (H.A. Крышова). Видимо, природа пробовала создать такую самооборону, но ведь это было просто шагом вспять. Победили же эволюционные новации. О последних многое рассказывают нам те явления афазии, которые называются литеральными (буквенными) парафазиями: замена фонем противоположными, всяческие деструкции и декомпозиции звукового комплекса (слога, слова), в том числе инверсии и метатезы. Так, кстати, образовалась не только первичная бинарная оппозиция звуков, но и вся последующая множественность разных слов. Каждый раз это было антиэхолалией. Каждый раз новое слово было не только отличным и отличимым от другого, но как бы его опровержением, поэтому они уже не могли слиться обратно. Суть же дела состояла в том, что всякий ответ на слово таким

преобразованным словом типа литеральной парафазии был одновременно и речеподражательным актом и, наоборот, актом не вполне речеподражательным, и эхолалией и неэхолалией — отказом от эхолалической реакции и тем самым нейрофизиологическим прообразом ответа на вопрос или возражения на высказывание. Впрочем, только прообразом: не забудем, что речь идет о стадии, когда звукоиспускание было еще не связано со смыслами, а всего лишь тормозило нечто или высвобождало из-под торможения.

Из сказанного с необходимостью надлежит сделать вывод, что сама реакция эхолалического типа прошла две разные фазы: некогда она была самообороной от чьих-либо интердиктивных сигналов, но в дальнейшем сама превратилась в канал воздействия; видимо, даже чисто фонологическое «понимание» теперь стало вредным, или опасным, поэтому-то и пришлось изыскивать механизм, когда такое «понимание» хотя и есть (как голосовая подражательная реакция), но все же его одновременно и нет (ибо это деформированное подражание, наподобие передразнивания). В деталях переход от первой фазы ко второй неясен, но мы не рискуем ошибиться, сказав, что эхолалическая реакция стала сопровождаться какими-то ассоциируемыми с нею раздражениями и побуждениями в нервной системе. Следовательно, она тем самым эволюционировала навстречу собственно суггестии. Мы подойдем к этому факту с иной стороны в следующем разделе. Пока же отмечаем важный виток спирали «понимание — непонимание»: появление в акте эхолалии элементов действия «наоборот», т.е. подмена фонем противоположными по местоположению или по артикуляции создает очередной уровень «непонимания», или «нетождественного обмена».

Наконец, вот еще один механизм того же, восходящий, вероятно, к той же ранней поре — к финалу чисто суггестивной стадии эволюции второй сигнальной системы. Это — ответ молчанием.

Молчание может быть двоякого рода. Одно отвечает доречевому уровню. Это животное молчание. Другое — перерыв, тормоз в речевом общении. Такое молчание второго рода было гигантским приобретением человечества. Оно тоже принадлежит к механизмам отказа от непосредственного выполнения суггестии, но и от парирования ее эхолалией или квазиэхолалией. Молчание — генерализованное торможение речевой функции: тут уж нет подобия даже «неэквивалентного обмена», ибо в обмен не дается вообще ничего. Но это «ничего» весьма весомо. Во-первых, оно есть пауза — разграничитель звуковых комплексов и тем самым фактор превращения неопределенно длительных звучаний в слова. Во-вторых, молчание в ответ на словесный раздражитель есть промежуточное звено к ответу действием, движением, но теперь предварительно пропущенным сквозь нейродинамическое сито дифференцирования словесных раздражителей. В-третьих, ответ молчанием есть первый шаг становления «внутреннего мира». Пока длится молчание, оно составляет оболочку для интериоризованных, внешне не проявляющихся реакций, будь то по речевому или неречевому типу. Следовательно, молчание — это ворота к мышлению.

Но пока мы еще не вышли из мира суггестии. Мы только обозрели те барьеры, которые суггестия на этапе своей зрелости должна преодолевать, чтобы оставаться фактором принуждения в человеческом общении. Эти барьеры — ее закалка. Суггестия вполне находит себя, когда она властна не над беззащитным, а над защищенным перечисленными средствами, т.е. преодолевает их.

Оставаясь еще в мире суггестии, мы тем самым исследуем только и исключительно систему материальных нейрофизиологических воздействий людей на поведение людей. Это поначалу просто своеобразное проявление тормозной доминанты, ее инверсия, вернее, целая серия инверсий в общении первобытнейших людей эпохи их отпочкования от троглодитов. На уровне суггестии вторая сигнальная система не имела никакого отношения к тому, что философия называет сознанием, как и познанием. Но она не только интериндивидуальный феномен, ибо все настойчивее затрагивала и то, что индивид делает в окружающей природной среде: сначала тормозила его действия, затем уже и требовала какого-то действия. Да и самые простые тормозящие команды, если они тормозят лишь определенное действие, ставят перед побуждаемым организмом немало задач конкретного осуществления: «иди сюда» или «пошел вон» могут требовать преодоления каких-либо препятствий, осуществления каких-либо предваряющих поступков; «отдай», «брось» могут потребовать отчленения или иных операций с предметами. Одним словом, если индивид не прибегает к попыткам не выполнить предписываемое, парируя суггестию, а подчиняется ему, то он оказывается перед вопросом: как его выполнить? Следовательно, чем более суггестия расчленяется, тем многообразнее и тоньше операционные задачи, возникающие перед человеком.

Мы помним, что суггестия по своему физиологическому генезису противостоит и противоречит первой сигнальной системе, а именно тому, что подсказывает и диктует организму его собственная сенсорная сфера. Теперь, с развитием суггестии, вся задняя надобласть коры мозга, включающая височную, теменную и затылочную области, должна приспосабливаться, пристраиваться к необходимости находить во внешней среде пути к выполнению заданий. Это требовало развития корковых анализаторов, развития перцептивной и ассоциативной систем особого, нового качества. Функции и органы гнозиса и праксиса приобрели у нас человеческую специфику вместе с развитием суггестии.

Таким образом, не тот «труд» каждого по отдельности, на который делает упор индивидуалистическая концепция антропогенеза, усовершенствовал мозг Homo sapiens, не та «деятельность» каждого одиночки перед лицом природы, а выполнение императивного задания, т.е. специфическое общение (суггестия). Другое дело, что тем самым суггестия несет в себе противоречие: зачинает согласование двух сигнальных систем, из противопоставления которых она изошла. Это противоречие окажется продуктивным: оно приведет к контрсуггестии. Однако это произойдет на более позднем этапе эволюции.

Здесь остается внести одно разъяснение к сказанному в настоящем разделе о суггестии. Могло создаться впечатление, что ранние неоантропы состояли из внушающих (суггесторов) и внушаемых (суггестентов); вторые то поддавались, то пытались противиться, то снова поддавались воздействующему влиянию (инфлюации) первых. Однако я просто рассматривал явление и его осложнения сами по себе, отвлекаясь от вопроса, кто именно состоял в данном отношении, т.е. всегда ли та же роль исполнялась той же особью. Теперь, дабы выпятить, что это была абстракция и в противовес возможному недоразумению, повторим противоположную модель: каждая особь играла то одну роль, то обратную и нимало не срасталась с ними. Но видимо, обе модели неистинны, во всяком случае есть еще одна, гораздо более интересная для исследователя.

Мы все время оперировали двумя партнерами, вернее, двумя сторонами (ибо каждый «партнер» мог быть и множественным). Представим себе теперь, что перед нами три действующих лица, т.е. три соучаствующих стороны. В таком случае инициатором или соучастником всякой «непонятности», всякого «барьера» может быть и сам суггестор, если он не намерен воздействовать на поведение некоторых реципиентов, — именно тех, которые владеют «кодом» самозащиты, или же, напротив, намерен воздействовать только на них, минуя остальных. Кстати, мы тем самым возвращаем слову «код» его настоящее значение, утраченное современной кибернетикой: «код» может быть только укрытием чегото от кого-то, т.е. необходимо подразумевает трех соучастников — кодирующего, декодирующего и аудирующего (не владеющего кодом). В противном случае связь первых двух звеньев столь же бессмысленно величать «кодом», как величают «запоминающим устройством» депо или склад чего-либо.

Итак, метаморфозы суггестии, намеченные выше, вполне согласуются с такой антропогенетической канвой: три соучастника — это три градации, которые мы выше наметили в неустойчивом переходном мире ранних (ископаемых) неоантропов, а именно: 1) еще весьма близкие к палеоантропам, т.е. полунеандерталоидный тип, 2) средний тип, 3) наиболее продвинутые в сторону сапиентации. Все вместе они, или по крайней мере второй и третий тип, стояли в биологическом противоречии, каковому противоречию и соответствует первоначальная завязь суггестии. Она достигает все большей зрелости внутри этого мира ранних неоантропов, причем наиболее элементарные формы суггестии действительны по отношению к более примитивному типу, а более сапиентные варианты неоантропов избегают воздействия суггестии благодаря вырабатывающимся предохранительным ограждениям. Чем более усложненный вариант суггестии мы рассматриваем, тем более он отвечает отношениям уже между сапиентными формами, становясь «непонятным» для отставших. Естественный отбор весьма энергично закреплял формирование соответствующих устройств (эхолалических, парафазических и др.) в мозге неоантропов и размывал средний тип; все дальше в стороне от эволюции суггестии оставался неандерталоидный тип. Полная зрелость суггестии отвечает завершению дивергенции. Но к этому времени среди самих Homo sapiens уже распространилось взаимное обособление общностей по принципу «кодирования» своей общности от чужих побуждений, т.е. самозащиты «непониманием» от повелений, действительных лишь среди соседей.

III. Вторжение вещей

Знакомство с феноменом суггестии и с ее развитием раскрыло, что во времена начальных ступеней второй сигнальной системы функция отражения предметной среды оставалась в полной мере за первой сигнальной системой. Последняя продолжала ведать всей самостоятельной предметной деятельностью каждого индивида. Как уже говорилось, с психологической и философской точки зрения вторая сигнальная система на своих ранних стадиях не имеет связи с проблемами познания, мышления, взаимной информации.

Но тем самым со всей силой встает вопрос: когда же и как возникла эта связь? Как попали вещи*, предметы, объекты в сферу звукоиспусканий и звуковосприятий? Если угодно, наоборот: как проникли эти

нейрофизиологические вокализационные механизмы взаимодействия особей в сферу обращения с объектами, предметами, вещами?

* Слово «вещи» автор употребляет в общефилософском смысле как обозначение всех явлений окружающего материального мира.

Не мною первым так поставлен вопрос. А. Валлон настаивал на отсутствии континуитета (непрерывности) при развитии мышления ребенка из его индивидуально унаследованного сенсомоторного аппарата: вместе с усвоением речи в его поведение врываются принципиально иные детерминаторы*. Л.С. Выготский выдвинул идею о «двух корнях»: о наличии у речи своей предыстории, прежде чем она в онтогенезе и в филогенезе сочетается с предысторией интеллекта — с предметным мышлением, породив новое явление — речемыслительную функцию человеческой психики**.

*См.: Валлон А. От действия к мысли. М., 1956, с. 89-90.

**См.: Выготский Л.C. Мышление и речь // Выготский Л.С. Собрание сочинений в 6 томах. Т. 2. М., 1982. См. также новейшее

издание: Выготский Л.С. Мышление и речь. 5-е издание, исправленное. М., 1999.

Рассмотрим подробнее результаты одного менее известного автора. Лингвист А.П. Поцелуевский в поисках методов реконструкции древнейших форм и ступеней человеческой звуковой речи обратился к собиранию и анализу специфических обращений людей к домашним животным — в основном на материале туркменского языка, но с привлечением некоторых сравнительных данных и из других языков*. Он исходил из мысли, что «человек и животные одомашнивались вместе» (по Н.Я. Марру), но отношения людей с домашними животными с тех пор мало эволюционировали, поэтому и речевые формы современных обращений к животным могут послужить источником познания некоторых свойств и черт древнейшей речи. На мой взгляд, эта аргументация примененного метода исследования уязвима (одомашнивание животных в основном относится лишь к неолиту) и лучше было бы заменить ее другой: на обращения к животным перенесено кое-что из характерных черт былого обращения к палеоантропам или к низшим типам неоантропов. Но так или иначе, исследование оказалось плодотворным. Обращение к животным делится на два комплекса: 1) приманить (более древний) или 2) прогнать, а также заставить быстрее идти и т.п. (более поздний). Осложнение этих обращений происходило посредством дупликации и мультипликации, сложения двух разных основ, а дифференцирование также и посредством интонаций.

* См.: Поцелуевский А.П. К вопросу о древнейшем типе звуковой речи. Ашхабад, 1944.

Вот кое-что из выводов А.П. Поцелуевского. Древнейшим типом звуковой речи являлось «слово-монолит», недифференцированное ни в семантическом, ни в формальном отношении и неразложимое на отдельные элементы. Основным назначением таких слов-монолитов было сообщение говорящим своей потребности, воли или желания другому, поэтому можно предположить, что их первоначальная функция была аналогичной нынешней повелительной форме

глагола. Последняя является, таким образом, «древнейшим фактом звуковой речи человека». «Употребление предками человека нерасчлененных словмонолитов не было связано с необходимостью сообщения тех или иных умозаключений или суждений. Слово-монолит являлось выразителем не суждения, но воли или желания говорящего, и само высказывание словамонолита диктовалось лишь конкретными потребностями текущего момента. Поэтому во внутреннем содержании слов-монолитов нельзя вскрыть никаких элементов логического суждения»*.

* Поцелуевский А.П. К вопросу о древнейшем типе звуковой речи...

С. 48 - 49.

Как видим, автор своим собственным путем пришел к мнению о древнейшей стадии речи, весьма близкому к изложенному выше представлению о суггестии. Тем самым автор должен был представить как качественно иную, последующую стадию появление у слов номинативно-семантической функции (иначе, коммуникативно-информационной) .

Действительно, Поцелуевский так продолжает изложение своих выводов: «Номинально-номинативная функция слова-монолита явилась позднейшей надстройкой над его первоначальной вербально-императивной функцией. Словамонолиты стали употребляться для обозначения отдельных элементов действительности... Из знаков воли они превратились в знаки представлений, в знаки предметов мысли... Появление у слова-монолита зачатков новой (интеллектуальной) функции (как знака представления или понятия) дало ему возможность стать орудием примитивной мысли... Слово-монолит, не теряя своей недифференцированности и нерасчлененности, впервые стало орудием мысли в качестве словесного выразителя предиката суждений восприятия...»*.

* Там же, с. 50.

Все это так, и очень глубоко схвачено. Но тем более очевидным становится, что сам переход остался необъясненным. Выражение, что новая функция явилась «позднейшей надстройкой» над первоначальной функцией, лишь требует ответа на вопрос: откуда же взялась эта новая функция, столь радикально отличная от прежней? Как она могла присоединиться к прежней?

Ниже излагается, видимо, единственная мыслимая разгадка.

Слова еще не обозначали вещей, когда вещи были привлечены для обозначения слов, а именно для их дифференцирования. Нужно думать, что потребность в различении звуковых суггестивных комплексов — обособлении таких, на которые «не надо» отвечать требуемым действием, от тех, на какие «все-таки надо» отвечать, — с некоторой поры более и более обгоняла наличные речевые средства. Для умножения числа этих внутренне аморфных и диффузных звуковых комплексов надо было бы создавать все новые тормозные фонологические оппозиции или новые сочетания из уже наличных комплексов, а возможности к тому были крайне бедными. Неограниченные языковые средства возникнут только много позже — с появления синтаксиса (синтагматики, парадигматики). Однако гораздо раньше было использовано другое средство: если один и тот же звук («слово») сопровождается двумя явно различными движениями говорящего, т.е. двумя его отчетливо дифференцируемыми адресатом действиями, это уже два