Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
04 Человеческий тип как форма для.doc
Скачиваний:
14
Добавлен:
19.11.2019
Размер:
726.02 Кб
Скачать

1. Решающий момент во время речи

Я прошу проводить различие между звуками, издаваемыми животными, формальной и неформальной речью. Вопрос «Как мне перейти через этот ручей?», колыбельная песня и уменьшительные имена «Тони» и «Ганс» не принадлежат ни к языку животных, ни к формальному языку. Для первого они слишком точны, для второго - слишком небрежны. В Соединенных Штатах Америки каждый старается выражаться столь не­брежно, как будто он пас свиней вместе с президентом. Так, охотно го­ворят о г-не Кеннеди как о Джеке. Эйзенхауэра нежно звали «Айк». Но необходимо подлинное усилие для того, чтобы быть таким неформаль­ным. Поэтому то, что люди ведут себя так, будто они вправе похлопать президента по плечу, не имеет ничего общего со звуками животных, еще не получившими формы, или с детским лепетом. Ибо пикантность не­формальности заключается в Том, что мы хорошо знаем ту самую форму, от использования которой отказываемся. Лишь поэтому восстание про­тив формальностей доставляет удовольствие. Быть неформальным озна­чает пренебрегать уже существующими формами. Нельзя пренебрегать тем, чего не существует. Таким образом, тот, кто хочет жить и говорить без формальностей, тем самым отнюдь не объяснил появление этих фор­мальностей. Скорее, он напоминает того знаменитого атеиста, который привел своего сына на урок закона Божия к православному священнику (1). Священник спросил отца о том, не произошла ли ошибка. «Нет,- сказал отец,- для меня важно, чтобы у моего сына было что-то такое, о чем он мог бы размышлять свободно. Религия для этого как раз подхо­дит!». Таким образом, именно существующие формальности объясняют нашу склонность к неформальному, а не наоборот. Поэтому никто не может сказать: «Боже мой, какой прекрасный день», если прежде кто-то не пел: «Небеса поют Славу Господу». Никто не может говорить «мама» или «папа», если кто-то прежде не сказал благоговейно «отец» и «мать». Однако лингвистика, сжившаяся со своей идиллической руссоистской грезой, считает милое дитятко изобретателем корней слов «папа» и «мама» (2).

Наше различение разделяет все виды речи на две половины, которые непрерывно взаимно дополняют друг друга: формальный и неформаль­ный язык. Логически и исторически формальный язык предшествует неформальному; в свою очередь, формальный язык следует за звуками животных. Мы различаем, во-первых, неартикулированные, так сказать, предшествующие оформленности звуки животных, во-вторых, формаль­ный человеческий язык, и в-третьих, неформальную, неофициальную речь, и эта неформальная речь живет за счет обоих видов языка - еще не получившего формы и формального; она представляет собой смесь их обоих. Наше различение прокладывает путь к новому пониманию язы­ка: определенная разновидность речи существует и у животных. Истори­кам человечества не нужно его объяснять - он является дочеловеческим. Другая разновидность языка существует только у людей. Это должно быть четко понято, поскольку в противном случае человеческая история оста­нется тайной.

Представленный выше перечень некоторых актов формального язы­ка - от хорала до заключения мира - обосновывает человеческое нача­ло в нас в отличие от животных. Но человечество склонно к небрежнос­ти и расслабленности. Поэтому формальный язык испытывает постоян­ное воздействие до тех пор, пока он не превратится в бесформенный язык, переходящий из крайности в крайность - от «кошки» к «собаке», от «брата» к «свинье», как в детской комнате или казарме. Из этого сле­дует, что использование нами формального языка в качестве средства информирования, передачи неформальных сообщений и простого наме­ка не может служить для того, чтобы объяснить формальный язык. На самом деле обнаруживается тенденция поглощения, изглаживания, раз­дробления формального языка. Тенденция движения к шутливому, по­верхностному, небрежному сильна, поэтому мы должны забыть обо всех наших склонностях к шутливому взгляду на вещи, если мы хотим понять величие, возвышенность, ликование, достоинство и рассудительность, предполагаемые формальным языком.

Формальный язык не мог возникнуть внутри групп, все стремления которых сводятся к тому, чтобы жить неформальной жизнью. Например, отношения между матерью и ребенком должны быть исключены из той области, в которой мог возникнуть формальный язык. Сборище или тол­па молодых парней, солдат или охотников столь же мало является той средой, в которой когда-либо родился человеческий формальный язык. Но наука обращалась именно к таким группам. Из их изучения она не извлекла никаких результатов. В этой среде всякий артикулированный язык деградирует. Напряжение ослабляется там, где мы говорим без умолку. Небрежность уничтожает, например, грамматические окончания и обходится простыми восклицаниями и пожатием плечами. Она разру­шает даже лучший язык. Что за странное предположение, будто богат­ство грамматических и синтаксических форм должно восходить к той среде, которая так враждебно настроена по отношению к формам! Спо­собен ли химический растворитель служить для того, чтобы объяснить процесс кристаллизации? Но именно такого рода попытки все снова и снова предпринимаются лингвистами и философами языка.

При этом преобладали два направления мысли. Одно из них сложи­лось под впечатлением мнимого факта, согласно которому и животные «говорят». Это впечатление превратило бездны между языком животных и человеческим языком в канавки пренебрежимо малой глубины. Либо объявлялось о согласии с тем, что язык можно объяснить, исходя из со­бытий человеческой повседневности. Но если бы это было исходной точ­кой, то, как представляется, проще всего было бы сосредоточиться на изучении детей. Между тем, именно дети и их матери, равно как и ватаги мальчишек - это, прежде всего, доисторические формы человеческого существования; если мы обратимся к этим группам, ближе всего среди нас стоящим к природе, то мы возложим на них задачу создания вещи, дальше всего в мире отстоящей от природы - артикулированного и грамматически оформленного языка. К счастью, если мы хотим понять происхождение формального языка, мы можем взглянуть в противопо­ложную сторону, отвернувшись от обезьян, от грудных детей, от мальчи­ков и девочек. Формальный язык должен быть созданием серьезных му­жей и старцев. Гёте, Бисмарк и Лютер сделали для немецкого языка больше, чем весь Союз немецких матерей.

Поскольку мы радикально изменяем направление нашего исследо­вания и бросаем взгляд в доселе неизвестном направлении, то есть опасность чересчур забежать вперед. Ведь психология детского возра­ста и социология животных достигли у нас столь значительных успехов лишь потому, что они могут рассчитывать на постоянно возрастающие вложения капитала, поставки оборудования и предоставление сотруд­ников. Эту помощь еще долгое время нельзя будет использовать для проведения соответствующих изысканий в области артикулированного языка, тем более что предшествующая практика финансирования не подготовила инвесторов к мысли об осуществлении такого рода иссле­дований применительно к религии, языку, политике, праву, литерату­ре и ритуалу. Кредиторы находят несомненно предосудительным утвер­ждение, что ребенок не может служить средством объяснения мужчи­ны, но, вероятно, мужчина может служить средством объяснения ре­бенка. Лишь успех позволит вынести решение, какой метод является наиболее подходящим. Эта глава всего лишь призывает читателя обра­тить внимание на черты зрелого, взрослого и ответственного человека в нас самих и внимательно присмотреться к линии поведения великих душ всех времен в связи с вопросом о происхождении формального языка. Результаты будут простыми, но они придут в противоречие с распространенными предрассудками. Язык - это нечто большее, чем простое орудие и простая игрушка нашего сознания. Он пришел к нам как нечто глубоко серьезное с тем, чтобы мы могли следовать своему чело­веческому призванию. Говорить - означает войти в сверхчеловеческую область и руководствоваться, постоянно руководствоваться ею. Теперь мы можем подвести итоги. Мы можем установить последовательность трех видов социальных звуков:

1. Еще не получивший формы доисторический язык.

2. Формальный или исторический язык.

3. Неформальный обиходный язык.

Звуки, издаваемые животными, являются выразительными, но до-грамматическими. Язык взрослых является артикулированным и литера­турным. Дети говорят неформально, используя диалект или жаргон. Исходя из этого, мы можем продвигаться дальше. Язык человека направлен на то, чего не домогаются обезьяны или соловьи: он стремится к превра­щению слушающего в такое существо, которого не было до того, как к нему обратились. Человеческий язык строго формален, и по этой причи­не он стал оформленным и грамматически определенным. Грамматичес­кие формы и отношения надлежит понимать в качестве симптомов, до­казывающих, что язык животных надстроен артикулированным челове­ческим языком. Этот язык может назвать некоторое место в Ирландии Типперэри, а ребенка - Доротеей, т.е. даром Божьим. Животные на это не способны. Величайшая форма человеческого языка - это имена. В язы­ке животных они, очевидно, отсутствуют. Чего бы общего ни имел чело­век с обезьянами тогда, когда он говорит, но обезьяна не может призы­вать Бога. Собственное имя Бога означает «Тот, который говорит» или «Тот, который одухотворяет людей таким образом, что они говорят». Формальный язык требует имен, к которым человек должен прислуши­ваться и силою которых он должен быть поименован.

Поскольку центр тяжести оформленного языка заключен в именах, то формальный язык может быть обозначен как номинальный или имен­ной. Это имеет некоторые преимущества. Называя человеческий язык номинальным, мы получаем доступ к одному из наиболее странных фе­номенов нашего языка - к использованию местоимений. Существуют языки без заменителей имен. Данное обстоятельство требует осмысле­ния. Ибо «ты», «я», «мой», «мы», «оно», «это» кажутся нам наиболее ча­сто встречающимися словами. Но они используются вместо имен; мы выражаемся «местоименно», говоря вместо слова «доска» некое «она» либо «это». Мы должны разъяснить различие между именами и место­имениями, поэтому мы хотим теперь заменить ряд «еще не получивший форму», «формальный», «неформальный» язык выражениями «доименной», «именной», «местоименный». Поэтому мы можем рассматривать язык обезьян, птиц и т.д. как доименной, как язык, предшествующий использованию имен. Мы можем обозначить человеческий язык как номи­нальный. Но здесь возникает трудность.

Язык животных, используемый во взаимоотношениях самца и самки, кобылы и жеребенка, в стае волков или стаде серн, отчасти проникает и в наши человеческие отношения. Мать и ее ребенок, любовник и его возлюбленная, офицер и его подчиненные живут в таких ситуациях, ко­торые не вполне отличны от соответствующих ситуаций животного мира. Нельзя из ложной гордости не видеть подобий, существующих в есте­ственных товарищеских отношениях.

Там, где возникает оформленный язык, группы наделенных душой особей, соответствующие группам животных, оказываются под влияни­ем двух сил: одна - это воздействие доименной, неформальной ситуа­ции, характерной для непосредственной, телесно видимой и восприни­маемой группы товарищей, определенной клики, наседки и ее цыплят, а другая - влияние оформленного, грамматически артикулированного языка имен и соподчинений. Семья, товарищество, пара особей прихо­дили и приходят к компромиссу между оформленным и условно-фор­мальным языками: они говорят на деформированном языке, местоимен­но. Мамочка, папа, Ганс - это деформированные языковые образования. Они суть продукты процесса шлифовки между двумя жерновами нашей животной и нашей придающей форму природы. Каждое слово, сказанное в детской комнате, - это компромисс между еще не получив­шим форму и формальным языком: оно логически деформировано; не­формальное является более поздним, чем еще не получившее формы и оформленное. Оно - их синтез или смесь. Из этого следует, что слова «мамочка» и «папа» не могут быть употреблены для того, чтобы раскрыть происхождение языка. Мой жест: «Идите в Типперэри в ту сторону» не­пригоден для объяснения полномочий человека, который на протяжении столетий с успехом называет некое место «Типперэри»; для этого непри­годен и вопрос: «Как туда пройти?». «Где», «их», «это», «оно» - все это суть деформированные местоимения, которые могут использоваться тог­да, когда люди встречаются друг с другом так же непосредственно, как и животные, и в этой непосредственности для них достаточно чуточку меньше оформленного языка, чем обычно. «Где», «их», «что», «оно» со­ответствуют «папе», «маме», «Гансику». Все эти заменители имен того же характера: они суть разменные монеты для кратковременного употребле­ния; это - медные деньги достоинством в один пфенниг по сравнению с важным значением чека или акции Эксперты по финансам понимают деньги, исходя не только из монеты достоинством в один пфенниг. Слишком очевидно, что один пфенниг - это просто доля марки. Мед­ная монета представляет собой компромисс между краткосрочной дого­воренностью, достигнутой в неофициальной ситуации двумя соседями, и долгосрочной и формальной ситуацией, соответствующей федерально­му банку.

На этом основании «где», «их», «что», «оно» называются местоимени­ями. Эти слова заменяют формальные имена точно так же, как размен­ные монеты могут заменять настоящие деньги.

Если мы теперь распространяем название «местоимение» на слова «папа», «мама» и «Фриц», то становится ясной общая связь между обе­зьяной, мужчиной и ребенком. Обезьяна в нас говорит доименно, мужчина в нас говорит с помощью имен, ребенок в нас говорит местоименно, - но после того, как имена уже обрели значение. Язык ребенка, человека во­обще приходит к нему от его отца, а не от обезьяны! Доименной, имен­ной и местоименный языки могут быть четко отделены друг от друга. Где бы люди сообща ни жили, ни ели, ни работали, ни играли, - в одном и том же месте, в одно и то же время, - они находятся в ситуации, еще не получившей формы, а точнее - в доименной ситуации. Поэтому они, как и животные, могут достичь взаимопонимания с помощью знаков и нечленораздельных звуков.

С другой стороны, колыбельные песни, детские стишки, сплетни, болтовня, шепот, пропаганда, шутки, остроты, морские рассказы, сове­ты, уменьшительные имена являются не образованиями, еще не полу­чившими формы, - они возникают позже них. Они являются смешени­ем еще не имеющего формы и оформленного. Они основывают область местоимений; они лишают имена глубины содержания, превращая их в ласкательные названия. Они не являются чем-то, что еще совсем не по­лучило формы. Они лишь неформальны. Они находятся между требова­ниями соблюдения формальностей и «commonsense» (3), само собою разумеющегося, «разрываются» между ними. Они составляют область ме­стоимений. Они лишают имена глубинного смысла с помощью знаков, кивков и гримас. Один из моих друзей времен моего студенчества в Гейдельберге постоянно употреблял выражение «почему-то» для обозначе­ния всех тайн жизни. У нас было впечатление, что он использовал это выражение вместо имени Бога. Так и было на самом деле. Там, где пре­жние поколения говорили о воле или помощи Бога, он удовлетворялся этим неопределенным и сомнительным выражением. Он жил «почему-то» вместо того, чтобы жить - как называл это его отец - благодаря Провидению Божию. Прозвища, краткие формы слов, местоимения, жесты все усекают, опустошают и обесценивают. Несмотря на это, они все же играют и положительную роль. Они предохраняют имена от из­носа. Очень знаменитый Куно Фишер (4), профессор философии, с большой гордостью носил государственный титул «Ваше превосходи­тельство». Но однажды некий молодой студент, придя к нему домой, превзошел самого себя в употреблении этого титула. «Ваше превосходи­тельство» так и сыпалось через каждое слово, на что Фишер в конце кон­цов сказал: «Не так часто, не так часто, мой юный друг. Только время от времени, к слову!» По большей части он удовлетворялся простым место­имением «Вы» вместо полного титула «Ваше превосходительство». Ибо тогда «Ваше превосходительство» сияло куда более ярко.

Местоимения защищают имена там, где их употребление неумест­но: мы, ищущие аутентичное место языка, нашли теперь аутентичное место местоименного языка, поскольку там, где формальный язык не­уместен, появляются местоимения. Кроме того, они что-то добавляют к серьезности титулов и имен. Местоимения не принадлежат к языку жи­вотных. Они находятся в отчетливой связи с великими именами и зва­ниями человеческого языка. «Оно», «он», «меня» - это полные формы; «папа» артикулировано и очевидно связано с «отцом» или «pater». Ме­стоимения менее церемонны, чем имена. В течение последних двух столетий люди, занимавшиеся проблемой происхождения языка, не проводили различия между полнозначной и опустошенной речью. Од­нако если мы относим к одной категории колыбельную песню и указ, болтовню и принесение присяги, то мы возводим неприступную стену, препятствующую нашему пониманию происхождения языка. Поисти­не удивительно, сколько проблем сразу становятся простыми, когда ко­лыбельной песне отводят подобающее ей место в детской комнате, а болтовне оставляют присущее ей место - гостиную. Ни детские ком­наты, ни гостиные не являются областями, где берет начало формаль­ный язык. Величайшей жертвой этого грехопадения было имя самих богов. Люди начали называть Бога идеей, но идеи не могут взывать к богам, это могут только имена. Детская комната и гостиная заступают на место дома для собраний, государева двора и языка, на котором там говорят, формального языка, тогда, когда из президента федерации и Бога-Отца возникает наше «идеология».

Теперь, когда мы раз и навсегда убрали с нашего пути детский язык, мы можем с успехом исследовать вопрос о том, когда и где вызывается к жизни формальный язык и что введение языка должно означать для общности, ставшей в наши дни безъязыкой. Аутентичное место и легитимный момент времени для рождения языка теперь могут быть охарак­теризованы подробно.

Пока мы не рассмотрим ситуацию человеческого общества, в кото­ром недостает языка, мы не сможем понять второй вопрос - вопрос о том, почему вспомогательные средства языка были отлиты в грамма­тические формы.

Вопрос о происхождении языка получает смысл в качестве следствия двух вопросов. Прежде всего - где, в соответствии с нашим собственным опытом, оказывается необходимым новый язык? И далее - когда язык вследствие этого становится необходимым?

Конечно, если у нас не будет определенного собственного опыта по­стижения того, как прямо на наших глазах рождаются новые элементы языка, мы не будем знать, с какой мерой нам подходить к прошлому.

Скептики скажут, что это делает вопросы бессмысленными Сегодня не может быть никакого нового языка. Искусственно созданные языки, дескать, ничего не дают для решения нашей проблемы. Эсперанто, оче­видно, не может объяснить греческий язык. «Basic English» (5) не в состо­янии объяснить англосаксонский язык.

Вполне очевидно, что скептики правы. То, что закладывает основы языка, не проявляет своего действия в этих произвольных планах созда­телей искусственных языков. Но скептики правы не во всех смыслах. История - это не просто то, что произошло 10 000 лет назад, с нами про­исходят и доисторические процессы. Хотя искусственные языки ничего не дают для понимания происхождения языка, в самом средоточии нашей жизни существуют доязыковые ситуации. Эти доязыковые или доисто­рические ситуации в известной степени отражают то силовое поле, в ко­тором и возник первый язык. Вакуум и прежде, и теперь определяется аналогичными полюсами. В обоих случаях доязыковая ситуация требу­ет и взывает к тому, чтобы быть артикулированной. Человеческие суще­ства, точно так же как и социальные отношения, ждут того, чтобы сде­латься артикулированными Меж нас воцаряется молчание, ждущее того, чтобы стать языком. Если мы спросим себя о том, когда мы не говорим или не в состоянии говорить, хотя должны были бы говорить, то мы мо­жем открыть ту функцию, которая действительно выполняется языком. Здесь мы выйдем за рамки простой теории, и мы не будем, руководству­ясь своими скромными познаниями в английском, немецком или латин­ском языках, пытаться достичь абстрактного понимания сути языка. Мы попробуем добиться этого понимания, изучая болезнь человеческой группы, которой недостает языка, хотя ее здоровье зависит от возникно­вения внутри нее нового языка.

До того как мы изучим сам язык, мы исследуем то поле - и слово «поле» поможет нам во многих отношениях, - в котором возникает ис­кра языка. Это попятное движение в сторону самого языка поставит наше исследование его происхождения на почетное основание нашего собственного повседневного опыта. Если определенная область жизни невозможна без языка, то в восстановлении или создании этой особой области язык и должен иметь свой исток. Сравнение с другими научны­ми дисциплинами поддерживает нас в использовании такого метода. Экономика стала наукой лишь тогда, когда она начала изучать кризисы, в результате которых разрушался порядок экономической деятельности. Вечное «происхождение» хозяйства, его постоянное развитие в качестве действенного разделения труда становятся понятными, если мы обратим внимание на тот беспорядок, который проистекает из недостатка дей­ственного разделения труда. Медицина является наукой лишь постоль­ку, поскольку она проникает в тайну болезни. Социология становится наукой только потому, что научается объяснять суть войн и революций. Отсутствие привычного порядка, беспорядок, служит тому, чтобы объяс­нить происхождение подлинного порядка. Если мы осознали, почему данное положение вещей является плохим, а не хорошим, то мы начи­наем понимать происхождение самого блага.

Биология сделается наукой о жизни в тот день, когда станет понятной смерть. В том же самом смысле мы можем иметь науку о речи или язы­ке лишь тогда, когда мы проникнем в ад невозможности говорить. Если мы погрузимся в ту тьму, в которой человек еще не способен или уже не может говорить с другим человеком - своим современником, своим бра­том, - то мы наилучшим образом подготовимся к ответу на вопросы: «Что такое язык? Как он возникает? Когда мы говорим?». Эти три вопро­са, несомненно, являются одним и тем же вопросом, взятым в его различ­ных аспектах. При каких условиях современный человек не вступает в беседу со своим братом? Очевидно, это не только лингвистический или филологический вопрос. Если члены одной семьи не разговаривают друг с другом, то с семьей что-то неладно. Здесь затронута сфера морали. Если нации не разговаривают друг с другом, то они находятся в состоянии войны. И это даже не обязательно должна быть война, в ходе которой стреляют. В случае Испании, Аргентины и других стран мы сделали сен­сационное открытие: государству совсем не обязательно стрелять, чтобы находиться в состоянии войны с другим государством, поскольку оно не может вести с ним переговоры. Путь, идя по которому мы ставим воп­рос о происхождении языка, переводит этот вопрос в области политики и истории. Вопрос «Когда человек должен заговорить?» оказывается воп­росом, ответ на который должны дать иные авторитеты, нежели препо­даватели английского, арабского или санскрита. Для последних язык выступает в качестве факта.

Наш вопрос относится к языку как к вопросительному знаку политичес­кой истории. Мы хотели бы предупредить тех читателей, интересы кото­рых связаны только с литературой или грамматикой, чтобы они не чита­ли дальше. Ибо они испытают разочарование, обнаружив, что новый язык создается не мыслителями или поэтами, а огромной и тяжкой по­литической нуждой и религиозными переворотами. Поэтому наши наме­рения являются дофилософскими и долингвистическими. По этой при­чине наша новая постановка вопроса исключает целый ряд ответов, ко­торые вызвали радость или интерес у нынешнего поколения. Эти отве­ты были основаны на изучении детской психологии. Наблюдению под­вергались дети, пытавшиеся начать говорить, а происхождение языка описывалось в выражениях, связанных с этими наблюдениями. Объек­том подобных наблюдений были и слабоумные. Наш способ постановки вопроса исключает эти попытки психологов. Ни один ребенок не создает общности в подлинном смысле этого слова. Он обучается языкам, которые уже существуют и используются. Но это - полная противополож­ность вопросу о том, что происходит, когда язык не функционирует. В этом пункте исследования я не исключаю, что гений детей может обно­вить ту общность, которой недостает живого языка. Enfant terrible (6) яв­ляется столь же реален, как и какой-нибудь гений. А поступки детей иногда бывают так же благотворны, как деяния взрослых. Но моя точка зрения заключается в следующем: всякий раз, когда дети обновляют группу, которая испытывает нехватку языка, они ведут себя как какой-нибудь творец или создатель языка вообще.

В этом отношении не может быть проведено никакого различия меж­ду молодым и старым. Так что даже в случае исцеляющей благодати сло­ва, исходящего от ребенка, происхождение этого слова не может быть объяснено с помощью детской психологии. Это - всеобщая и общече­ловеческая возможность, которая осуществляется здесь в ребенке. Дети сами по себе не изобретают язык, однако они могут вести себя как полноп­равные члены человеческой группы, которые при случае снова упорядочива­ют всю эту группу. Значение этой истины в том и состоит, что мы видим, как на устах детей и младенцев заново рождается язык. Тогда они ведут себя как настоящие люди. И так должны были бы поступать мы все. Итак, где же в нашей жизни мы находимся под угрозой и испытываем огорчения из-за отсутствия языка? Это не просто основная ситуация, в которой люди не ведут беседу. Негативный аспект нехватки языка недо­статочно характеризуется такими утверждениями, как, например: «Пред­ставители молодого поколения белых и чернокожих в южных американ­ских штатах больше не разговаривают друг с другом». Или: «У тебя не может быть никаких дел с Гитлером». Или: «Мои родители так старомод­ны, что они вообще больше ничего не понимают». Или: «Солдаты на фронте не понимают бастующих рабочих на их родине».

Если мы проанализируем утверждения, подобные этим, то негатив­ное выражение «отсутствие языка» расщепится на множество «нет», име­ющих различные значения. Каждое из этих значений оказывается весь­ма поучительным. Каждое из них может добавить элемент истины к на­шим усилиям обнаружить посредством индукции, что же такое язык и как он возникает.