Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

В.Н. Топоров - Миф. Ритуал. Символ. Образ

.pdf
Скачиваний:
730
Добавлен:
30.03.2016
Размер:
18.55 Mб
Скачать

силы, определяющей структуру текста. Уже на этом уровне так закодированный текст обнаруживает состояние известной близости к воплощению, «вот-вот-проявлению» неких «предсмыслов», отсылающих к соответствующим «музыкальным», «энергетическим» структурам, оказывающим определенное — на уровне подсознания — влияние на состояние души и вызывающим чувство угнетенности, беспокойства, страха, страдания или бодрости, легкости, радости, эйфории, а иногда и ощущение близости к некоей последней тайне, способной открыть высшиесмыслы. Именно в этом, между прочим, и можно видеть «сверх-семантичность» Петербургского текста, смыслы которого (или, точнее, смысл) превышают эмпирически-возможное в самом городе и больше суммы этого «эмпирического». Этот высший смысл — стрела, устремленная в новое пространство всевозрастающего смысла, который говорит о жизни и о спасении. Это и делает Петербургский текст самодостаточным и суверенным в н у т р е н н е , хотя эти свойства текста объясняютсяисходным и постоянно возобновляющимся компромиссом-договором «петербургского» с текстом: складывающийся текст ставил городу свои условия — в обмен на поставляемое ему «эмпирическое» текст требовал для себя (и

получил) независимости, проявляющейся в том, ч т 6 он собирался делать с этим «эмпирическим». И в этой сфере текст диктует «петербургскому», а принимающее этот диктат «петербургское» помогает оформить сам этот текст в то, что здесь называется Петербургским текстом.

III. Петербургский текст. «Природно-культурный» синтез. Сфера смыслов

Выше говорилось о конкретных текстах русской литературы, которые выступают как субстратные по отношению к Петербургскому тексту. Вместе с тем целесообразно указать субстратные элементы другого типа, относящиеся к природной, материально-культурной, духовно-культур- ной, исторической сферам. Состав и характер этих элементов определяется и контролируется двояко — реальным присутствием соответствующих особенностей Петербурга и принципами отбора. Ни одна из этих инстанций не обладает абсолютной суверенностью. Компромисс проявляется в своего рода балансировании. Жертва конкретного материала принципам отбора в том, что материал позволяет себя субъективизировать, придать разным, исходно равноправнымего частямнеодинаковую семиотическую ценность. Жертва со стороны принципа отбора в том, что они вынуждены обращаться и к тому материалу, без которого могли бы обойтись и который может быть дан при наличной установке только с некоторым сдвигом. Как бы то ни было, исследователям Петербурга и Петербургского текста необходимо считаться с двумя ограничениями: внеположенная Петербургскому тексту реальность не вполне адекватно отражается в нбм и свобода текста в отношении используемого материала относительна. Из субстратных элементов природной сферы формиру-

281

ются к л и м а т и ч е с к и - м е т е о р о л о г и ч е с к и й (дождь, снег, метель, ветер, холод, жара, наводнение, закаты, белые ночи, цветовая гамма и светопроницаемость и т.п.) и л а н д ш а ф т н ы й (вода, суша /твердь/, зыбь, однообразие местности, ровность, отсутствие природных вертикальных ориентиров, открытость /простор/, незаполненность /пустота/, разъятость частей, крайнее положение и т.п.) аспекты описания Петербурга в Петербургском тексте. Специально подчеркиваются явления специфически петербургские (наводнения, белые ночи, особые закаты, погодные явления)41; делается установка скорее на космологическое, чем на бытовое, скорее на отрицательно-затрудняющее, чем на по- ложительно-благоприятствующее; многое субъективизируется42, элементы антитезируются; наблюдается тенденция к обыгрыванию некото-

рых тонкостей43, знание которых становится иногда своего рода паролем вхождения в Петербургский текст. Среди субстратных элементов, равно относящихся и к природной и к материально-культурной и исторической сферам, особая роль в Петербургском тексте принадлежит к р а й н е м у положению Петербурга, месту на краю света, на распутье (Предо мною распутье народов. I Здесь и море, и земля все мрет [...] I Это крайняя заводь глухая... Коневской). Этот мотив, многократно отра-

женный в Петербургском тексте, впервые со всей основательностью и остротой был сформулирован Карамзинымв уже цитированном фрагменте об «одной блестящей ошибке» Петра, об основанииим столицы в северных пределах страны, где сама природа осуждает все на бесплодие и недостаток, об ужасных результатах этого решения и о том, что «человек не одолеет натуры». Но для Петербургского текста как раз и характерна подобная же игра на переходе от пространственной крайности к жизни на краю, на пороге смерти, в безвыходных-условиях, когда «дальше идти уже некуда» (формула горя-безнадежности, не ограничивающаяся эпизодом, в котором она была явлена впервые в русской литературе [Мармеладов], не раз повторяющаяся [в частности, у Вс.Крестовского ] — и зависимо и независимо — в Петербургском тексте и ставшая своего рода знаком-клише). Собственно говоря, и Петербургскому тексту, инфицированному «пространственной», «социальной», «жизненно-бытовой», «природной» крайностью Петербурга, тоже «дальше уже идти некуда». Как и Петербург, он — вне центра, экс-центричен,на краю, у предела, над бездной, и эта ситуация, принятая как необходимость, дает силы творить, и творчество это интенсивно-напряженно и обращено к бытийственному. Но за это приходится платить, хотя провести границу между платой и наградой, ущербом и прибылью, жертвой и воздаянием в этом случае трудно. Более того, город и его текст связанынекиим единым, но двунаправленным осмотическим процессом, и потому так же трудно решить окончательно, в наиболее сложных и, возможно, ключевых случаях, что в тексте от города и — чаще — что в городе и от его текста. Как бы то ни было в конкретныхтекстах, но Петербургский разделяет сгородом его «умышленность», метафизичность, миражность, фантастичность и фантасмагоричность (в данном случае речь идет не только о не-

282

коей отвлеченной, метафизической характеристике Петербургского текста, но и о вполне конкретной и «реальной» роли «фантастического»

— обилие видений, дивинаций, снов, пророчеств, откровений, прозрений, чудес — в противоречие с известными словами Анненского из стихотворения «Петербург»)44.

Петербургский текст включает в себя в качестве субстратных эле-

ментов и другие особенности

города, относящиеся уже к

м а т е р и а л ь н о - к у л ь т у р н о й

сфере, — планировка, характер за-

стройки, дома, улицы и т.п. Об этом подробнее писалось раньше, и здесь, пожалуй, стоит только отметить значительную степень изоморфности самого города и его природного пространства, когда в описании того и другого используются общие категории (просторность-обозримость, пустота, разъятость частей, ровность и т.п., что не исключает и противоположных характеристик — теснота, скученность и т.д.), и использование в Петербургском тексте этих особенностей для выражения некоторых метафизических реальностей45 (ср. ужас — узость)46. Нонаряду с метафизическим, так сказать, страхом в Петербургском тексте выступает и тот «ужас жизни», который «исходит из ее реальных воздействий и вопиет о своих жертвах» (Анненский. «Господин Прохарчин». — Книга отражений).

Этот «ужас жизни», потрясшийсознаниеи совесть, и вызвал в конечном счете к жизни Петербургский текст как противовес ему и преодоление его. Как субстрат, принадлежащийматериально-культурной, экономической, социально-исторической сферам, он вошел в Петербургский текст, и хорошо известно, как эта тема разыгрывается в нем. Тем не менее масштаб — относительный и абсолютный — этих «ужасов жизни» чаще всего забывают: удовольствия и удобства Петербурга (развеселая жизнь) заставляют обычно смотреть на ситуацию не так безнадежно. Такой «примиряющий» взгляд не имеет опоры в Петербургском тексте, который при любой антитезе все-так» ориентирован на тот полюс, где плохо, где страшно, где страдают. Одна из несомненных функций Пе-

тербургского текста — поминальныйсинодик по погибшимв Петрополе, ставшем для них подлинным Некрополем.

Для того чтобы слово Некрополь в данном случае приобрело свое подлинное значение, нужно напомнить некоторые факты. Прежде всего по смертности Петербург в его благополучные первые два века не знал себе соперников ни в России, ни за ее пределами (разумеется, речь идет о крупных городах, сопоставимых, хотя бы относительно, с Петербургом, для которых к тому же есть статистические данные), несмотряна то, что подлинная смертность населения города была сильно затушевана тем фактом, что масса приезжих, живших в Петербурге, умирать уезжали к себе на родину, будучи уже, как правило, неизлечимобольными людьми. «Ротация» населения этого Некрополя, собственно, заполнение одной и той же кладбищенской площади, происходила быстрее, чем, например, в Москве, чему способствовали почвенно-климатические условия в Петербурге (процесс разложения, гниения и полного распада со-

283

вершался в более короткий период времени, и «оборачиваемость» в использовании одного могило-места была тоже существенно большей). Наконец, следует напомнить, что,несмотря на последовательное расширение с течением времени почти всех петербургских кладбищ, могилы на них располагались гораздо теснее, с чем отчасти была связана и установка на членение кладбищ на участки, ограничиваемые дорожками, мостиками, рвами, значительную часть времени заполненными водой. Пушкин, хорошо знавший сельские кладбища и московские, сильно отличавшиеся от петербургских, не раз подчеркивал невыгодные особенности последних:

Когда за городом, задумчив, я брожу И на публичное кладбище захожу,

Решетка, столбики, нарядныегробницы, Под коимигниют все мертвецы столицы,

В б о л о т е к о е - к а к с т е с н е н н ы е р я д к о м , Как гости жадные за нищенскимстолом.

Могилы склизкие, которы также тут Зеваючи жильцов к себе наутро ждут, — Такие смутные мне мысли всенаводит, Что злое на меня уныние находит.

Хоть плюнуть да бежать...

Но как же любо мне Осеннею порой, в вечерней тишине,

В деревне посещать кладбище родовое, Где дремлют мертвые в торжественномпокое .

Статистические данные по петербургским кладбищам характеризуют город как гигантскую и споро работающую фабрику по переработке покойников и приему новых. Так,в XIX веке число погребенных на площадях, сопоставимых с московскими, было огромным. На Волковом Православном кладбище в третьей четверти века в день хоронили по 10—20 покойников (а в 1846 и 1848гг. — по 30—40). К 1884г. на Волковом кладбище был погребен 574 781 покойник (следует напомнить, что миллионным Петербург стал лишь в 1890 г.48). Примерно та же картина и по другим большим петербургским кладбищам, для которых известны соответствующие данные. Роль климатических условий в изживании жизни человека в Петербурге была очень значительной (опять-такине в пример Москве): многие приезжавшие в город так и не смоглиадаптироваться к погодно-климатическим условиям и погибали от простудных заболеваний, воспаления легких, чахотки, а то и от обморожения, о чем свидетельствует петербургская пресса. «В общем климат Петербурга нельзя назвать благоприятным для здоровья, он повышает процент заболеваемости и смертности, сокращает продолжительность жизнии несом-

284

ненно отрицательно отражается на характере петербуржцев», — пишет исследователь петербургского климата49, а в сноске к приведенному абзацу добавляет: «Столица и Санкт-Петербургская губерния принадлежат к тем немногим местностям России, где, благодаря главным образом климатическим условиям, ч и с л о у м и р а ю щ и х п р е в ы ш а е т ч и с л о р о ж д а ю щ и х с я , и будь оноизолировано, население ее вме-

с т окакого-либо прироста д о л ж н о б ы п о с т е п е н н о в ы м и р а т ь , хотя, конечно, число умирающих потому так велико, что велик наплыв населения пришлого, трудно акклиматизирующегося, а коренное население более жизненно». О том же говорится и в книге Статистического Комитета, выпущенной в начале 70-х годов XIX в., и у В.Михневича (не говоря уж о ряде более поздних источников): «Можно сказать без преувеличения, что значительный процент этого люда [речь идет о переселенцах в Петербург извне, за счет непрерывного и все воз-

растающего

наплыва которых росло население города. — В.Т.]

п р и х о д и т

т о л ь к о у м и р а т ь в П е т е р б у р г » . Следовательно,

и сам Петербург метафорически тоже может быть обозначен как фабрика смерти. Перевес смертности над рождаемостью, как правило, был громаден (так, в 1872 г. умерло 29 912, а родилось 20 791 человек, то есть число умерших на треть превышало число родившихся). Эта метафора

приобретает особенно грозное значение, если вспомнить, что города Западной Европы и многие города в России растут «изнутри», за счет перевеса рождаемости над смертностью, тогда как в Петербурге процент пришлого населения был неправдоподобно огромным (так, в 1900 г. 69% населения Петербурга составлял пришлый элемент)50. Эти данные выглядят тем более удручающими, что в начале XX в. уровень заработной платы в Петербурге в полтора раза превышал среднюю величину ее по России (уступал этот уровень только уровню заработной платы в Бакинской и Екатеринославской губерниях), а среднее потребление мяса на душу населения было очень высоким — 5 пудов в год, то есть более чем по 200 граммов в день (практически же, считая посты и учитывая вегетарианцев, существенно больше). Другой аномалией Петербурга была необыкновенная с к у ч е н н о с т ь населения. На 15 декабря 1910 г. на один дом в Петербурге в среднем приходилось 70 человек (в Лондоне — 8/!/, в Париже — 35, в Берлине — 48, в Вене — 50)51. В 1897 г. в Петербурге было 12 000 «углов» (угловых квартир), а перед Первой Мировой войной их стало значительно больше52. Третьей петербургской аномалией было большое (по началу огромное), устойчивое,сохранявшееся, во всяком случае, до войны и революции преобладание мужского населения над женским. В год смерти Пушкина женщины в Петербурге составляли лишь 30% населения (в 1906 г. на 791 716 мужчин приходилось 666 663 женщины, то есть на каждую тысячу мужчин — 843 женщины, тогда как в европейских столицах, наоборот, женское население заметно преобладало над мужским). Следствием такого соотношения населения был огромный процент безбрачных и бездетных мужчин (на пятеро приходилось четверо холостых) в низшем, а отчасти и в среднем

285

сословии (бедный чиновник русской литературы обычно бессемеен), с одной стороны, и, с другой, сильное развитие проституции и предшествующих ей форм (институт «душенек» и «кум»), «камелий» («Сашек» и «Катек», «Минн» и «Луиз»), что еще более уменьшало процент женщин жен и матерей, а следовательно, и процент браков и семейных людей. Еще одним следствием этого было огромное количество незаконнорожденных детей (в 70-е годы XIX в. они составляли четверть всех рождавшихся в городе детей), среди которых смертность была особенно высока; выжившие становились объектами «питомнической» индустрии^: их отдавали в Воспитательный дом, а потом раздавали по деревням (прежде всего Псковщины) кормилицам, и судьба их чаще всего тоже была горькой. Выделялся Петербург и в других отношениях. Он шел впереди всей России по венерическим заболеваниям, по чахотке, по алкоголизму, по числу душевнобольных и по числу самоубийств. В 70-е годы XIX в. ежегодно кончало самоубийством по 140 — 170 человек, причем — редчайшее для России явление — среди самоубийц наблюдался очень высокий процент женщин (в некоторые годы — до 30%)^4. Нищенствои бродяжничество, представители преступного мира также были одной из язв Петербурга, и как литература — художественная,публицистическая, этнографическая, социально-экономическая и т.п., — так и полицейские и судебные акты широко развертывают всю типологию этого явления^. «Беспачпортность» тоже имела в Петербурге самое широкоераспространение, несмотря на контроль властей (особую категорию составляли евреи, в своем подавляющем большинстве не имевшие «вида на жительство», более или менее регулярно высылавшиеся из Петербурга и снова в него в обход закона возвращавшиеся). Иностранцы в Петербурге — особая тема, здесь не рассматриваемая. Уместно лишь напомнить, что ни в одном русском городе их процент не был так высок и они не играли столь видную роль в структурах власти, начиная с царского двора, администрации, в армии, науке и искусстве, в сфере обслуживания, промышленности, медицине и т.п. Народное сознание понимало этот парадокс «нерусскости» русского города, и во время народных гуляний на Марсовом поле, а потом и в других местах охотно потешались над этой ситуацией

А это Питер, I Которому еврей нос вытер..., см. об этом выше [ср. ахматовское А вокруг старый город Питер, I Что народу бока повытер Г (Как тогда народ говорил) ], ср. в Петербурге и «петербургской» литературе роль поддразниваний, насмешек над русской речью иностранцев (особенно немцев), юмористических имитаций и т.п.^6 (особый вариант этой темы — «финско-чухонский» Петербург—«Фино- полис»).

И еще одно типичнопетербургское явление — г о л о д: онбыл и уносил множество жизней, пока город строился, он был во время революции, гражданской войны и разрухи, но на фоне других бедствий остался малозамеченным событием, хотя и он стоил, кажется, тысячам жизни (страшным свидетельством этого голода стал семеновский «Голод», отчасти замятинская «Пещера» и некоторые другие малочисленные, раз-

286

розненные и, видимо, не привлекшие к себе внимания тексты. Среди них и недавно опубликованные письма Л.Н.Андреева к Н.К.Рериху; так, в письме от 28 ноября 1918 г. сообщается: «Большевики дышат на ладан [... ], и голод в городе ужасный, вымирают целые семьи. Последнее достоверно [... ]» // De visu 1993, №4, 33; мемуарная литература последних лет тогда же не раз возвращается к теме голода тех лет — ср.: «в Петербурге очень плохо, недостаток продовольствия становится настоящим голодом» [из письма В.Юнгера Б.Садовскому ]; «На Петербург надвига-' ется голод»; — «Голод уже прочно завладел Петроградом» и т.п. — Е.Юнгер — «Все это было» и др.), голодали и в годы коллективизации; наконец, самый страшный голод— вплоть до каннибализма — был во время блокады. О нем есть ряд ценных источников, но эта трагедия все еще не только не осмыслена во всей ее глубине и ее последствиях, но и — приходится признать — не описана с той полнотой, которой она заслуживает. Вся правда о нем все еще не сказана57, и ее последствия, живо ощущаемые и сегодня, несомненно, продолжатся и в следующем веке (уместно напомнить, что трехсполовиномиллионный город к сентябрю 1945 г., уже после возвращения значительной части эвакуированных, насчитывал лишь 36,6% прежнего населения и даже десять лет спустя, несмотря на все преимущества «сытого» Ленинграда перед голодной провинцией, население составляло лишь 85% от довоенного). Несомненно, что и в этом отношении первенство Петербурга среди большихгородов России не вызывает сомнений (впрочем, и голод — не самое страшное, и об этом узнали, а иногда и написали перенесшие блокаду; собственно, это было известно в Петербурге и в первые послереволюционные годы. «Я поняла, — пишет в "Петербургских дневниках" З.Гиппиус, — что холод хуже голода, а тьма хуже и того и другого вместе. Нои голод, и холод, и тьма — вздор! Пустяки! Ничто — перед одним, еще худшим, непереносимым, кажется в самом деле не-вы-носимым... Нонельзя, не могу, потом! после!»).

Петербург в России был и родиной хулиганства. Москва еще не знала этого слова, когда в Петербурге уже было и слово и обозначаемоеим новое и достаточно интересное явление, свидетельствующееостановлении нового социального типа. В 1914 г. об этом явлении говорили еще как о возникающем, но в семнадцатом — и чем далее тем более в течение полутора десятка лет оно, выплеснувшись наружу, стало непременным элементом петербургской, а затем и вообще российскойгородскойжизни. Одно из первых описаний этого явления, сопровождаемоевдумчивым анализом, принадлежит А.Свирскому58.

Эта особая чуткость Петербурга к «неблагоприятному»и как бы легкая готовность принять его проявилась и в наше время: так, более чем

пятимиллионное население города (к началу 90-х годов) уже в 1992 г. снизило заметно свою численность и теперь не доходит до этого рубежа.

Особое значение для Петербургского текста имеет субстрат

ду х о в н о - к у л ь т у р н о й сферы — мифы и предания59,дивинации

ипророчества, литературные произведенияи памятникиискусств,фи-

287

лософские, социальные и религиозные идеи, фигуры петербургского периода русской истории и литературные персонажи, все варианты спири-

туализации и очеловечивания города (Тень моя на стенах твоих, I Отраженье мое в каналах, I Звук шагов в Эрмитажных залах*®). Собственно, именно наличие этих элементов образует из Петербургского текста особый класс текстов, не представленный в русской традиции каки- ми-либо другими примерами (анализ этого аспекта Петербургского текста нуждается в специальном исследовании), и формирует внутри него ту атмосферу повышенной, даже гипертрофированной знаковости, которая, с одной стороны, связывает все воедино, уединоображивает текст, минимализирует случайность, а с другой стороны, толкает его к осознанию некоторых более глубоких структур и уровней — и самого города, и этот город воспринимающего собственного сознания. К знаковой перенасыщенности города присоединяется таковая текста, и тот, для кого Петербургский текст реальность, должен усвоить совершенно иную степень детализации, дифференциации, взаимосвязанности, сложнейшей игры, в которую вступают различное и тождественное, реальное и мнимое, временные и пространственные планы. Особого внимания заслуживает принципиальная установка «резонантного» Петербургского текста на отсылку к уже описанному прецеденту, к цитате, аллюзии, пародии (в этом отношении пример был задан «МеднымВсадником»), ксложным композициям центонного типа, к склеиванию литературных персонажей (или повышению их знакового ранга в целом Петербургского текста, ср. Германна, Голядкина и др.), к переодеванию, переименованиюи иного рода камуфляжу (Петербург как Венеция, Рим, Афины1 у Мандельштама [«в 1920 г. Мандельштам увидел Петербург как полу-Вене- цию, полу-театр»''1, — по словам Ахматовой], Вагинова [«Козлиная песнь», тема филострата ] и ряда других писателей; ср. также самообыгрывание и удвоение Петербурга в декоративно-театральных опытах — от Гонзага до Бакста и позже), в отдельных случаях к анаграммированию ключевых слов (Петербург Петроград, Нева и т.п.), причем Нева особенно открыта для многочисленных анаграмматических опытов.

Здесь можно кратко очертить лишь один вопрос в связи с той более глубокой структурой, которую можно назвать с а к р а л ь н о й в том смысле, что она задает новое по сравнениюс обычным (профаническим) опытом членения пространства, времени, новые типы соотношения между причиной и следствием и т.п. Эта структура, лежащая в основе Петербурга как результата синтеза природы и культуры и имплицитно содержащаяся в Петербургском тексте, принципиально у с л о ж н е н а , г г т е р о г е н н а и п о л я р н а; разные ее звенья не только обладают разными ценностями, но способны к перемене и к обмену этими ценностями. Усложненность и гетерогенность проявляются, в частности, в ом. что нет единых правил ориентации в разных узлах этой структуры. Эти правила определяются в контексте соотношенийэлементов в большей степени, чем субстанционально. Сложность определяется тем, что каждый элемент принципиально обладает всей суммой возникающих в

288

разных ситуациях значений. Отсюда — предельная неопределенность каждого элемента, особенно с точки зрения воспринимающего его «петербургского» сознания, которое также может быть «сдвинутым». Полярность этой петербургской структуры в том, что п р и р о д а , противопоставленная к у л ь т у р е , не только входит в эту структуру (сам этот факт, обычно упускаемый из виду, весьма показателен), но и р а в н о ц е н н а культуре. Таким образом, Петербург как великий город оказывается не результатом победы, полного торжества культуры над природой, а местом, где воплощается, разыгрывается, реализуется д в о е в л а с т и е природы и культуры (ср. идеи Н.П.Анциферова). Этот природно-культурный кондоминиум не внешняя черта Петербурга, а са-

ма его суть, нечто имманентно присущееему.

Типология отношений природы и культуры в Петербурге предельно

разнообразна. Один полюс образуют описания, построенные на противопоставлении п р и р о д ы , б о л о т а , д о ж д я , в е т р а , т у м а н а , м у т и , с ы р о с т и , мглы, м р а к а , ночи, т ь м ы и т.п.(природа) и ш п и л я , ш п и ц а , иглы , к р е с т а , к у п о л а (обычноосвещенных или — более энергично — зажженных лучом, ударом луча солн-. ца)62, л и н и и , п р о с п е к т а , п л о щ а д и , н а б е р е ж н о й , д в о р ц а , к р е п о с т и и т.п. (культура). Природа тяготеет к г о р и з о н т а л ь н о й плоскости, к разным видам а м о р ф н о с т и , к р и в и з н ы и косвенности, к связи с н и з о м (земля и вода); культура — к в е р т и к а л и , ч е т к о й о ф о р м л е н н о с т и , п р я м и з н е , устремленности в в е р х (к небу, к солнцу). Переход от природы к культуре (как один из вариантов спасения) нередко становится возможным лишь тогда,'когда удается установить зрительную связь со шпилем или куполом (обычно-золотыми, реже просто светлыми, ср. темно-серые характеристики природных стихий или белый [мертвенно ] снег)63.

Вместе с

тем и природа и культура сами полярны. Внутри

п р и р о д ы

вода (холодная, гнилая, затхлая, вонючая, грязная,сто-

ячая), дождь, слякоть, мокрота, муть, туман, мгла, холод, духота противопоставлены солнцу, закату, глади воды, взморью (Нам бы только до взморья добраться... у Ахматовой), зелени, прохладе, свежести. Когда приобретают силу элементы первого ряда, наступает беспросветность, безнадежность, тоска (зрительно — н и ч е г о не в и д н о и не различимо; событийно — дурная повторяемость, ориентация на прошлое, отсутствие выхода, безверие). Когда же появляются элементы второго природного ряда, становится в и д н о во все к о н ц ы , с души спадает бремя (свободное, незатрудненное дыхание)64, наступает эйфорическое состояние (и, как правило, мгновенно65, в отличие от депрессии), новая жизнь66, что, собственно говоря, и означает переход к другому измере-

ниювремени. Зрительно — б е с к р а й н я я в и д и м о с т ь

(простор),

чему на более глубоком и внутреннем уровне соответствуют

экстатиче-

ские в и д е н и я б у д у щ е г о , счастливый выход, вера, что, собственно, и является знаком совершившегосяпрорыва в космологическое, почти совпадающее в данном случае с пространством свободы. В этих усло-

103ак.793

289

виях ход событий ускоряется, они являются так, как от них этого ожидают, но и вполне неожиданно и непредсказуемо, или же в самых причудливых и неожиданных конфигурациях (нелишне снова вспомнить —

Всё, что хочешь, может случиться), чаще, однако, благоприятных человеку, но нередко, конечно, и неблагоприятных и даже гибельных.

Этой мистической «духовной» дальновидимости, обретаемой в состоянии эйфории, соответствует и вполне реальная дальновидимость, объясняемая особенностями ландшафта и организации пространства города. Эта черта образует один из очень важных признаков петербургского пространства, и об этом нужно сказать несколько слов. Петербург — город проспектов и, более того, город проспекта (ср. у Андрея Белого: «Есть бесконечность в бесконечности бегущих п р о с п е к т о в с бесконечностью в бесконечность бегущих пересекающихся теней. Весь Петербург б е с к о н е ч н о с т ь п р о с п е к т а , возведенного в энную степень. За Петербургом же ничего нет»), потому что Невский проспект — своего рода идеальный образ города, его идея, взятая в момент ее высшего торжества воплощения. Собственно, подобная идея равным образом отсылает и к городу и к проспекту и обнаруживает дважды свою мотивировку и укорененность в комплексе в и д е н и я , идеального, а значит, если и не бесконечного, то несомненно дальнего: idea — прежде всего 'наружный вид', 'видимость' и лишь потом 'идея' (*et'dov <и.-евр. *ueid- : *uoid-: *uid-, ср. русск. видеть и др.) и pro-specto 'смотреть вдаль', 'созерцать', 'открывать вид' (то есть как бы предуготовлять условия для эпифании), слово, лежащее в основе русск. проспект (перспектива). Мотив легкой «просматриваемое™» Петербурга (человеку, исходящему из «московских норм», она кажется почти идеальной; «Далеко было видно по пустым улицам», — сказано у Толстого, когда он описывает бессумрачную июньскую петербургскую ночь, в которую Пьер возвращался от Андрея Болконского к себе домой), обеспечиваемой прямыми проспектами, широкими площадями, открытыми пространствами вдоль реки и горизонтальной ровностью города, имеет существенные продолжения уже в плане трактовки жителем города своего положения по отношению к опасности. В отличие от Москвы Петербург представляется открытым и просматриваемым. Степень же «просматриваемое™» или дальневидения могла бы определяться количеством идеальных наблюдателей, расставленных в нужных точках города (минимально необходимых) и обладающих «бесконечным» зрением по прямой (до упора или поворота, изгиба), которые в сумме «просматривают» весь город, то есть все проспекты, улицы, переулки, площади, набережные и т.п., иначе го-, воря, see свободное открытое пространство, исключая разного рода постройки, стены, заборы и т.п. Естественно, что такое «петербургско-мос- ковское» сравнение оперировало бы с м и н и м у м о м наблюдателей, способных «просмотреть», увидеть м а к с и м у м пространства (то есть в с ё открытое городское пространство). При таком сравнении, как об этом свидетельствуют обильные выборки, сделанные на материале планов, выяснилось бы, что в сопоставимых размерах пространства количе-

290