Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
ответы. экзамен по ОЯ.docx
Скачиваний:
7
Добавлен:
19.09.2019
Размер:
341.14 Кб
Скачать

Вопрос №11 языковая картина мира

ЯЗЫКОВАЯ КАРТИНА МИРА, исторически сложившаяся в обыденном сознании данного языкового коллектива и отраженная в языке совокупность представлений о мире, определенный способ концептуализации действительности. Понятие языковой картины мира восходит к идеям В. фон Гумбольдта и неогумбольдтианцев (Вайсгербер и др.) о внутренней форме языка, с одной стороны, и к идеям американской этнолингвистики, в частности так называемой гипотезе лингвистической относительности Сепира – Уорфа, – с другой.

Современные представления о языковой картине мира в изложении акад. Ю. Д. Апресяна выглядят следующим образом.

Каждый естественный язык отражает определенный способ восприятия и организации (= концептуализации) мира. Выражаемые в нем значения складываются в некую единую систему взглядов, своего рода коллективную философию, которая навязывается в качестве обязательной всем носителям языка. Свойственный данному языку способ концептуализации действительности отчасти универсален, отчасти национально специфичен, так что носители разных языков могут видеть мир немного по-разному, через призму своих языков. С другой стороны, языковая картина мира является «наивной» в том смысле, что во многих существенных отношениях она отличается от «научной» картины. При этом отраженные в языке наивные представления отнюдь не примитивны: во многих случаях они не менее сложны и интересны, чем научные. Таковы, например, представления о внутреннем мире человека, которые отражают опыт интроспекции десятков поколений на протяжении многих тысячелетий и способны служить надежным проводником в этот мир. В наивной картине мира можно выделить наивную геометрию, наивную физику пространства и времени, наивную этику, психологию и т.д.

Так, например, заповеди наивной этики реконструируются на основании сравнения пар слов, близких по смыслу, одно из которых нейтрально, а другое несет какую-либо оценку, например: хвалить и льститьобещатьи сулитьсмотреть и подсматриватьсвидетель и соглядатай,добиваться и домогатьсягордиться и кичитьсяжаловаться иябедничать и т.п. Анализ подобных пар позволяет составить представление об основополагающих заповедях русской наивно-языковой этики: «нехорошо преследовать узкокорыстные цели»; «нехорошо вторгаться в частную жизнь других людей»; «нехорошо преувеличивать свои достоинства и чужие недостатки». Характерной особенностью русской наивной этики является концептуальная конфигурация, заключенная в слове попрекать (попрек): «нехорошо, сделав человеку добро, потом ставить это ему в вину». Такие слова, как дерзитьгрубитьхамить,прекословитьзабыватьсянепочтительныйгалантный и т.п., позволяют выявить также систему статусных правил поведения, предполагающих существование определенных иерархий (возрастную, социально-административную, светскую): так, сын может надерзить(нагрубитьнахамить) отцу, но не наоборот и т.п.

Итак, понятие языковой картины мира включает две связанные между собой, но различные идеи: 1) что картина мира, предлагаемая языком, отличается от «научной» (в этом смысле употребляется также термин «наивная картина мира») и 2) что каждый язык «рисует» свою картину, изображающую действительность несколько иначе, чем это делают другие языки. Реконструкция языковой картины мира составляет одну из важнейших задач современной лингвистической семантики. Исследование языковой картины мира ведется в двух направлениях, в соответствии с названными двумя составляющими этого понятия. С одной стороны, на основании системного семантического анализа лексики определенного языка производится реконструкция цельной системы представлений, отраженной в данном языке, безотносительно к тому, является она специфичной для данного языка или универсальной, отражающей «наивный» взгляд на мир в противоположность «научному». С другой стороны, исследуются отдельные характерные для данного языка (= лингвоспецифичные) концепты, обладающие двумя свойствами: они являются «ключевыми» для данной культуры (в том смысле, что дают «ключ» к ее пониманию) и одновременно соответствующие слова плохо переводятся на другие языки: переводной эквивалент либо вообще отсутствует (как, например, для русских слов тосканадрывавосьудаль,волянеприкаянныйзадушевность, совестно, обидно, неудобно), либо такой эквивалент в принципе имеется, но он не содержит именно тех компонентов значения, которые являются для данного слова специфичными (таковы, например, русские слова душасудьбасчастье,справедливостьпошлостьразлукаобидажалостьутрособираться,добираться, как бы). В последние годы в отечественной семантике развивается направление, интегрирующее оба подхода; его целью является воссоздание русской языковой картины мира на основании комплексного (лингвистического, культурологического, семиотического) анализа лингвоспецифических концептов русского языка в межкультурной перспективе (работы Ю.Д.Апресяна, Н.Д.Арутюновой, А.Вежбицкой, Анны А.Зализняк, И.Б.Левонтиной, Е.В.Рахилиной, Е.В.Урысон, А.Д.Шмелева, Е.С.Яковлевой и др.).

Начало формы

                 СТРУКТУРА И СИСТЕМА ЯЗЫКА

Конец формы

А.А. Реформатский

ПРИНЦИПЫ СИНХРОННОГО ОПИСАНИЯ ЯЗЫКА

(Реформатский А.А. Лингвистика и поэтика. - М.,1987. - С. 20-40)

1

Вопрос о том, как подходить к изучению и научному описанию языка, требует тех или иных фолософских и методологических предпосылок понимания природы и роли языка среди явлений действительности, его места в онтологических рядах. Эти предпосылки имеются у каждого пишущего о языке, будь они логически обработаны и сформулированы или нет, так как в зародышевом, эмбриональном виде они присутствуют в каждой строчке, написанной о языке. Предпосылки эти определяют "что" и "как". Но есть еще один важный и, может быть, самый важный аспект - "зачем?". Этот аспект и может служить компасом целенаправленности лингвиста.

На открытии РЕФа в 1929 г. В.В. Маяковский сказал: "Все споры наши и с врагами и с друзьями о том, что важнее - "Как делать" или "Что делать" - мы покрываем теперь основным нашим литературным лозунгом - "Для чего делать", т. е. мы устанавливаем примат цели и над содержанием и над формой" [1].

Слова В.В. Маяковского относились в литературе, но выдвинутый им лозунг сохраняет свое значение и для науки, где в наше время пассивная созерцательность должна уступать действенности и целеустремленности. Этот "поворот координат" стоит перед всеми науками до логики и математики включительно. Лингвистика находится в том же кругу. Это не определяет каких-то "вулканических" изменений в самой лингвистической онтологии, это просто - устремление найти в этой онтологии то, что отвечает данной общей или частной целенаправленности нашего времени - "для чего делать", как говорил Маяковский.

Данная точка зрения ничего общего не имеет с прагматизмом. Наоборот, это одно из здоровых устремлений структурализма - в хорошем смысле этого слова. Ведь структурализм ищет реальности, через преодоление эмпирического Schein выискивая подлинное Sein. Так, по крайней мере, я понимаю настоящий, положительный и плодотворный структурализм. Прагматизм же не ищет истины, а довольствуется "полуистинами" - удобными, как комфорт и бизнес. Все это абсолютно чуждо подлинным дерзаниям и самоограничениям науки. Вопрос же "для чего?" - нужный компас научного исследования, который может вывести исследователя из контроверзы - беспредметное "созерцание" и сугубо предметное "делячество" - на путь теоретического знания, адекватного своей онтологии. По сравнению с обычной эмпирической регистрацией такой путь является не только теоретически, но и практически более высокой ступенью познания.

2

Если мы признаем, что язык есть "важнейшее средство человеческого общения", что он нужен всем людям, образующим данный коллектив, то именно эти качества - "важнейшее" и "всем" - должны быть первыми показателями упомянутого нами выше "компаса" лингвиста.

Поскольку мы считаем, что язык - не идеология, а орудие и притом орудие особого рода, обладающее не конструкцией, как любое материальное орудие (топор, плуг, комбайн), а структурой и системной организацией, то для всех говорящих первая задача состоит в том, чтобы практически владеть этим орудием в данном его состоянии.

Прав был Ф. де Соссюр, когда он писал: "Вполне ясно, что синхронический аспект важнее диахронического, так как для говорящей массы только он - подлинная и единственная реальность" [2].

Указанная целеустремленность языка (язык - практическое орудие общения) является первой и всеобщей, охватывающей всех соприкасающихся с языком. Если не стоять на точке зрения Канта, гласящей, что наука определяется методом, а не объектом, а полагать, что именно объективно-онтологические характеристики самого предмета, в данном случае - языка, должны определять и науку о языке, то следует признать, что первой целенаправленностью научного рассмотрения и описания языка должна быть целенаправленность синхроническая, отвечающая синхроническим интересам "говорящей массы" и позволяющая подвести теоретическую базу под практические описательные очерки о языке, будь то школьный учебник, или "очерк" в словаре, или сводка правил произношения и т. п.

Чем более такое описание будет адекватным своему объекту по всей реальности его структуры и системной организации, тем полезнее это окажется и практически. Конечно, указанное положение отнюдь не отрицает и не исключает иные аспекты, связанные с другой целенаправленностью, но эти аспекты не могут претендовать на то, чтобы быть первыми.

Следует разобраться в том, что же является непосредственным, доступным исследованию лингвиста объектом? Были ли правы А.А. Шахматов, И.А. Бодуэн де Куртене, Дж. Бонфанте, В. Пизани и другие, говоря: "... реальное бытие имеет язык каждого индивидуума; язык села, города, области, народа оказывается известною научною фикцией, ибо он слагается из фактов языка, входящих в состав тех или иных территориальных или племенных единиц индивидуумов" [3].

Или: "Конечно, так называемый русский язык представляет из себя чистейшую фикцию. Никакой русский язык, точно так же как и никакой другой племенной или национальный язык, вовсе не существует. Существуют, как психические реальности, одни только индивидуальные языки, точнее: индивидуальные языковые мышления. Письменный же или же национальный язык представляет из себя средний вывод из известного количества индивидуальных языков" [4].

Или: "Неолингвисты считают, что только данный наш собеседник является конкретным и реальным - в конкретном и индивидуальном акте его речи. Английский язык, итальянский язык - это абстракции; не существует никаких "типичных" потребителей английской или итальянской речи, точно так же как не существует "среднего человека" [5].

Или: "Язык как исторический феномен не существует в действительности; он является такой же чистой абстракцией, как, например, итальянская литература. И подобно тому, как существуют произведения, которые в их совокупности мы называем итальянской литературой, так в действительности существуют только индивидуальные языковые акты, устные или письменные, из которых мы извлекаем понятие о языке итальянском, французском и латинском" [6].

Первый ответ, который мы, однако, все же даем на эти высказывания, - "нет" - конечно, верен, но вопрос, как оказывается при более глубоком рассмотрении, сложнее. Он, во-первых, упирается в проблему "язык и речь" и, во-вторых, в проблему прямой и непрямой данности, что является предметом философской методологии и феноменологии.

В данной статье нет места для подробного анализа этих проблем. Это могло бы служить темой специального исследования и даже специальной дискуссии.

3

О языке и речи много (хотя и во многом противоречиво) сказано (В. Гумбольдт, Ф. де Соссюр, Ш. Балли, К. Бюлер, Н.С. Трубецкой, а у нас Г.О. Винокур, А.И. Смирницкий и мн. др.).

В лингвистическом плане я не буду останавливаться на рассмотрении этой проблемы, а сошлюсь на последнюю прижизненно изданную работу А.И. Смирницкого "Объективность существования языка" (изд. МРУ, 1954), с основными положениями которой по вопросу о соотношении языка и речи я согласен.

Совершанно ясно, что в речевом общении "фактом" является "речь". И здесь "речь" - процесс, движимая во времени лента или цепь, то, что можно фиксировать магнитофоном с дальнейшей препарацией речевых "следов" магнитофонной пленки путем кимографии, осциллографии, спектрографии и иных технико-экспериментальных методов. Первично лингвисту дана речь, это его первый непосредственный объект [7].

Но лингвист должен помнить, что та "реальность", о которой говорили И.А. Бодуэн де Куртене, А.А. Шахматов, Дж. Бонфанте и другие, - лишь один из аспектов реальности наряду с другими и что любая "речь" всего лишь частичная манифестация языка как коллективного достояния, как "сокровищницы" (Thesaurus!), обладателем которой являются не "я", не "ты", а "все". Имея перед собой "обладателя", манифестирующего какую-то часть этой "сокровищницы" в данный момент, лингвист должен думать об иных "обладателях", с иными манифестациями, и ... отвлечься от данной манифестации.

Поэтому наука о языке (а не наука о речи!) должна прежде всего уметь остановить данный ей в непосредственном наблюдении процесс речи - будь то изустный рассказ или печатный текст, понять "остановленное" (речь) как систему и структуру (язык), определить все единицы этой структуры в их тожествах и различиях, в их отношениях, соотношениях и взаимоотношениях, в их функциях и в их взаимосвязи, - раздельно по ярусам структуры и совокупно как членов системы. Тогда лингвист получает реальность "второй ступени" - опосредствованную данность. Тем самым тезы о "языке" отдельного индивидуума, которые приведены выше, имеют под собой основание - это факт первой данности, но не подлинный объект лингвиста, который должен в любой речевой экземплификации прозреть язык.

4

Кто же ограничивает свой объект только процессом речи? Пожалуй, никто. Но есть науки, которые не должны выходить за пределы речи, хотя и могут соотносить факты речи с чем-либо иным, находящимся за пределами языка. Я думаю, что как психофизиологический процесс речь является предметом психологии, логопедии, невропатологии, а в плане "воспитательном" - областью, которой ведают педагоги и ревнители культуры речи, теоретики "художественного слова" и т. п. Но "речь" для физиологов и "речь" для "ревнителей культуры речи" - предметы разного порядка, хотя объект и остается один и тот же. Этого требует достигнутое еще в XIX в. разделение наук, часто, правда, понимавшееся как размежевание по эмпирически данным объектам. Здоровая идея искать контуры науки в онтологии ее предмета позитивистски подменялась эмпирическим удовлетворением первой попавшейся данностью.

Идеи XX века, в целом явно антипозитивистские, несмотря на многообразие теоретических направлений в языкознании, привели к тому, что псевдоистины позитивистского Schein стало возможным перевести в реалистический Sein. В XX веке, когда науки "прочно" размежевались, возникла обратная тенденция: синтезирование наук, имевшее своим следствием такие дисциплины, как физическая химия, биофизика, биохимия и т. д.

Значит ли это, что надо, как иногда пытаются делать, создавать психолингвистику, биолингвистику и т. п.? Думаю, что никаких оснований к этому нет. Лингвистика должна быть верна своему предмету и его онтологии, хотя бы она вступала в любые соотношения с посторонними ей, но смежными по пересечению объектов науками.

Поэтому лингвист, непосредственно наблюдая речь как процесс" должен его остановить и прийти к языку, как к второй данности, уже не непосредственной. И эту данность лингвист обязан понять как целое, существующее в данное время для данного коллектива" т. е. осмыслить ее синхронно как структуру и систему и, лишь сделав этот когитациальный акт и доведя его до полной ясности подлинного Sein, затем включить его в новый процесс - исторический.

5

Итак, если вспомнить о "первой целенаправленности" лингвиста, окажется абсолютно необходимым освободиться от всякого "процессного" аспекта: а) остановить процесс речи и б) не включаться в исторический процесс развития языка. Иначе говоря, в словах и формулах науки отразить объективно существующий для "говорящей массы" статус языка как орудия. Это и есть чистая синхрония. Так поступает каждый опытный диалектолог, когда он слушает и провоцирует на ответы какую-нибудь "бабусю".

Такой естественный и практически продуктивный аспект был чужд младограмматикам, пытавшимся оперировать квазифилософией наивного позитивизма, еще не столкнувшегося с физикой и математикой, но тесно сомкнутого с механической и атомистической психологией И. Гербарта [8].

Сомнения в единственно возможном аспекте для лингвистики - в аспекте Sprachgeschichte Г. Пауля - были и у тех представителей лингвистической науки, которые являлись сверстниками младограмматиков, - я имею в виду И.А. Бодуэна де Куртене (1845-1929) и Ф.Ф. Фортунатова (1848-1914), - и у несколько более молодых лингвистов, например у Ф. де Соссюра (1857-1913).

И.А. Бодуэн де Куртене и в своих ранних работах (польского и казанского периодов), и - в наиболее отточенном виде - в замечательном, но мало известном труде "Versuch einer Theorie phonetischer Alternstionen" (Strassburg, 1895) декларативно, но и аналитически убедительно показал различие явлений Nebeneinender (статической лингвистики) и Nacheinander (динамической лингвистики) и то, как эти аспекты взаимодействуют в языке и в отражающей судьбы языка науке о языке. Это стало в XX в. основным знаменем передовой науки о языке. '' Ф.Ф. Фортунатов, наряду с классическими трудами по сравнительному языковедению, дал образцы чисто синхронного анализа в своих работах об основах описательной грамматики [9].

Но наиболее четкая постановка вопроса об эволюционном и описательном аспектах заключается в замечательном труде Ф. де Соссюра "Курс общей лингвистики", книге, которую автор никогда не писал, но которая принадлежит всецело ему и только ему. Переходя к анализу основополагающих тезисов Соссюра о синхронии и диахронии, еще и еще раз хочется подчеркнуть, что осуждать его в непоследовательности, в неполноте, в диспропорции частей - нельзя. Соссюр не написал этой книги! На то, что на страницах этой книги есть, позволяет и обязывает думать дальше и даже спорить и предлагать иные решения. Известный анализ Соссюром оси одновременности, касающейся "отношений между существующими вещами, откуда исключено всякое вмешательство времени", носи последовательности, "на которой никогда нельзя увидеть больше одной вещи зараз и по которой располагаются все явления первой оси со всеми их изменениями" [10], не вызывает возражений: здесь все очевидно и убедительно.

Может ли быть "единство" этих двух антагонистических аспектов, так изложенных? Думаю, что не только не может быть, но и не должно быть; такие попытки обречены на неудачу и могут только повредить делу. Смазывать противоречия, и при этом объективно-онтологические, - значит во имя "метода" насиловать "объект". И вряд ли нужно при синхронном описании - будь то "современный язык" или его прошлый "статус" - вводить "третье измерение". Думаю, что Ф. де Соссюр здесь прав, и перспективно прав. Но в рассуждении Соссюра даны лишь ростки, которые нужно не только дорастить, но и просто продолжить.

Это прежде всего касается теории тожеств и нетожеств, различительных и неразличительных элементов, а также отношений и единиц, которые вступают в эти отношения.

Для того чтобы продолжить анализ Ф. де Соссюра и довести его до полезного применения, нужно выяснить понятия: а) знак, б) структура, в) система. Начнем с понятия "знак".

6

Это "слово" фигурирует в самых различных текстах, у различных авторов - от мистиков до материалистов, но должного обоснования почти нигде не находит. Думаю, что причина здесь в том, что внимание писавших сосредоточено главным образом, на том, что знак обозначает, т.е. на онтологической характеристике знака, это естественно, но не утешительно, так как понятие "знак" требует своей точной двусторонней дефиниции. О "знаке" говорили в лингвистике давно и много, но ясности от этого не было. Я не буду полемизировать с теми, кто вообще не признает этого термина и не употребляет этого понятия. Приведу некоторые высказывания, которые я готов и поддержать, и ... преодолеть.

Термином "знак" охотно пользовался Ф.Ф. Фортунатов, который писал: "Язык представляет ... совокупность знаков главным образом для мысли и для выражений мысли в речи, а кроме того, в языке существуют также и знаки для выражения чувствований" [11]. Далее к назначению языковых знаков выражать мысли и чувствования присоединяется еще функция выражения отношений: "... звуки слов являются знаками для мысли, именно знаками как того, что дается для мышления (т. е. знаками предметов мысли), так и того, что вносится мышлением (т. е. знаками тех отношений, которые открываются в мышлении между частями ли мысли или между целыми мыслями)" [12]. Интересна мысль Фортунатова о взаимодействии разного типа знаков в языке, что перекликается с его учением о форме: речь идет о таких "принадлежностях звуковой стороны языка, которые сознаются (в представлениях знаков языка) как изменяющие значения тех знаков, с которыми соединяются, и потому, как образующие данные знаки из других знаков, являются, следовательно, сами известного рода знаками в языке, именно знаками с так называемыми формальными значениями: неформальные значения знаков языка в их отношении к формальным значениям языка называют значениями материальными ... или также реальными" [13].

К сожалению, этот интересный анализ, очень близко подводящий к структурно-системному пониманию языка, завуалирован типичными для времени Ф.Ф. Фортунатова психологическими характеристиками о "способности представлений звуковой стороны слов сочетаться между собой в процессе мышления в качестве заместителей, представителей других представлений в мысли" [14], где и "знаки" и "мышление" в целом переходят в область психологии, а "знаки" получают качество "представлений".

В.К. Поржезинский, следуя в несколько упрощенном виде мыслям своего учителя Ф.Ф. Фортунатова, добавляет один важный признак знака - "доступность внешнему восприятию" [15], что многими теоретиками знака не учитывается. И.А. Бодуэн де Куртене сознательно сужал понятие "знака" и потому не вводил его в определения: "Знак это то же, что метка, отличительный, произвольно нанесенный или хотя бы только произвольно отмеченный признак" [16]. Упоминаемое здесь у Бодуэна явление, конечно, относится к области семиотики, но, как мы увидим дальше, явно не применимо к характеристике языкового знака.

Самое существенное для теории знака находится во второй части "Logische Untersuchungen" Э. Гуссерля, в главе "Ausdruck und Bedeutung" [17]. Главные положения Э. Гуссерля состоят в следующем:

1. Всякое выражение (Ausdruck) есть знак (Zeichen).

2. Надо различать настоящие знаки (Zeichen) и "метки" (Anzeichen).

3. Настоящие знаки имеют значение (здесь берется то истолкование знака, которое противопоставляется "приметам", "меткам" типа узелка на платке, "чтобы не забыть").

4. В языковых знаках различаются разные интенции, коррелятивные направленности этих интенций, их "предметности".

5. Отсюда возникает теория того, что в знаке относится к "выражению" говорящего (Kundgabe), к номинативности (gegenstandlische Bezeihung) и собственно к значению (Bedeutung). Эти дистинкции Гуссерля нужны и лексикологам и фонетистам, не говоря уже о грамматистах.

6. Очень важным является различение Гуссерля: а) одно значение - разные предметы, б) один предмет - разные значения.

К первому относятся universalia - "лошадь", "человек"; ко второму - синонимика, которую определял еще В. Гумбольдт [18] довольно точно.

7. Самое важное по Э. Гуссерлю то, что знак направлен на что-то и что между языковым знаком и "меткой" мелом на двери тех, которых должны были убить разбойники в "1000 и одной ночи", есть принципиальное различие, которое Гуссерль обосновывает терминами Bedeutungsintendierend и Bedeutungserfullend.

Онтологически это различие несомненно присутствует. И тем самым язык никогда не может быть идентифицирован с кодом. Дальнейшее развитие мыслей, высказанных Гуссерлем о знаке, мы находим у К. Бюлера в его "Sprachtheorie" (Jenа, 1934), где идея целенаправленности позволяет автору понять различные функции языка:Ausdruckfunktion, Appelfunktion и Darstellungsfunktion и элементы языка, служащие для, Ausdruck Арреl и Darstellung, в частности - понятия симптома и сигнала как разнонаправленных фактов, которые материально могут быть тожественны. Самое важное у К. Бюлера то, что и симптомы и сигналы и еще "что-то" в языке прежде всего материал для Darstellungsfunktion, где язык и может выполнить свою главную функцию - коммуникативную.

Парадоксальным может прозвучать утверждение, что Ф. де Соссюр, выдвинув семиотику и включив в нее теорию знака, самоё теорию знака применительно к языку дал превратно [19]. Вот некоторые его дефиниции:

1. "Языковой знак связывает не вещь и имя, но понятие и акустический образ. Этот последний не есть материальный звук, вещь чисто физическая, но психический отпечаток звука, представление, получаемое нами о нем посредством наших органов чувств: он - чувственный образ, и если нам случается называть его "материальным", то только в этом смысле и из противопоставления второму моменту ассоциации - понятию, в общем более абстрактному" [20].

2. "Именно потому, что слова языка являются для нас акустическими образами, не следует говорить о "фонемах", их составляющих" [21].

3. "Языковой знак есть таким образом двусторонняя психическая сущность" [22].

4. "Языковой знак произволен" [23].

Из этих определений природа лингвистического знака не проясняется. "Чувственный образ" снимается невозможностью говорить. о фонемах, его составляющих; обязательная материальность знака растворяется в "двусторонней психической сущности" [24].

Интересные мысли о природе языкового знака были высказаны А. Соммерфельтом, С.И. Карцевским и другими, но я не могу детально входить в рассмотрение этих работ.

В 30-40-х годах XX в. в различных журналах Европы вновь разгорелась дискуссия о произвольности и непроизвольности языкового знака в связи с определениями, данными в работах Ф. де Соссюра. Дискуссия началась статьей Э. Бенвениста "Природа лингвистического знака" [25], где автор указывал, что отношение языкового знака и называемой вещи "произвольно", но внутри языка связь обозначающего и обозначаемого не произвольна, а "необходима",. так как это соединение представляет собой тесный симбиоз, где понятие является как бы "душой" акустического образа.

Э. Бенвениста в дальнейшем поддержали Э. Лерх в статье "О сущности языкового знака" [26], где автор рассматривает звукоподражания и ономатопеи и еще раз возвращается (вслед за Соссюром) к различию знака и символа, и А. Гардинер в статье "Анализ языкового знака у Ф. де Соссюра" [27], где высказана мысль, интерпретирующая данную дискуссию в античных терминах physei и thesei; автор также указывал, что Ф. де Соссюр и Э. Бенвенист понимают термин "произвольный" по-разному.

В защиту соссюровского тезиса о произвольности знака выступили Ш. Балли [28], П. Наэр [29] и особенно Н. Эйе [30].

Нам кажется, что прав был А. Гардинер, сопоставивший эту дискуссию с античным спором о physei и thesei, что подменяет проблему знака проблемой соотношения языка и действительности.

Таким образом, ни тезы Ф. де Соссюра о знаке, ни дальнейшая полемика вокруг его тез не приводят к уточнению понятия знака. Нам представляется, что мысли Ф.Ф. Фортунатова, Э. Гуссерля и К. Бюлера вернее фиксируют объект и дают более конструктивные положения.

Понятие знака обязательно для понимания языка вообще и синхронии в частности, и данное понятие требует от лингвиста точной дефиниции. Эти дефиниции можно, с точки зрения лингвистики, свести к пяти пунктам:

1. Знак должен быть доступен чувственному восприятию, как и любая вещь.

2. Знак не имеет значения, но направлен на значение в интенции, чем не обладает, например, слог.

3. Содержание знака не совпадает с его материальной характеристикой.

4. Содержание знака определяется его различительными признаками, аналитически выделяемыми и отделяемыми от неразличительных (дифференциальными от недифференциальных).

5. Знак и его содержание определяются местом и ролью данного знака в данной системе знаков аналогичного порядка.

7

Для уяснения соотношений синхронии и диахронии и для понимания самой синхронии необходимо также уточнить значение терминов "система" и "структура" (единства мнений здесь тоже нет). Эти два термина часто синонимируют, и некоторые языковеды даже предлагают иногда "обойтись одним"; думаю, что это неправильно. Я неоднократно в устных выступлениях и в печати предлагал сохранить эти два термина и размежевать их значения. Для меня система - это связь и взаимосвязь по горизонтали, а структура - это связь и взаимосвязанность по вертикали.

Система - единство (на основании взаимотожеств и взаиморазличий) однородных элементов, что объединяет фонетические, морфологические, лексические и синтаксические системы в пределах каждого яруса языковой структуры. Структура - это вертикальная ось, связывающая в единство различные ярусы целого. Отдельные детали в освещении данной проблемы приводятся ниже.

Многие "структуралисты" и даже "неструктуралисты" употребляют термин "структура" по аналогии с естественными науками. Аналогия (вещь, вообще говоря, хотя и полезная, но опасная) идет здесь от органической химии, геологии, чуть-чуть от физики и даже металлургии [31]. Структуры кристаллов и тому подобных материальных ценностей ничего общего не имеют с тем, что можно и должно называть "структура языка".

В языке есть периферия и внутреннее ядро. Принцип структуры позволяет вертикальной осью "просверлить" системные ярусы и создать новое единство: язык en bloc! В связи со сказанным выше представляется неверным также отожествление структуры-системы языка (и его "ярусов") с "механическим упорядочением".

В книге А.С. Чикобавы "Введение в языкознание" как раз имеется такое пояснение системы через "механическую упорядоченность" [32]. Думаю, что это не так. "Ни в коем случае нельзя подменять понятие системы понятием внешней механической упорядоченности ...; при внешней упорядоченности качество каждого элемента не зависит от целого (поставим ли мы стулья по четыре или по восемь в ряд и будет ли их 32 или 64 - от этого каждый из стульев останется таким же, как если бы он стоял один)" [33].

Сложнее вопрос о взгляде на "систему" в языке у американских ученых, следующих принципам прагматизма-бихейвиоризма. Остановимся на определении Л. Блумфилдом грамматики: "значимое устройство форм в языке". Можно ли понятие "система" подменить понятием "устройство", вытекающим из бихейвиористских установок Блумфилда?

Новые работы американских ученых как будто бы дают повод для оправдания бихейвиористского подхода к языку. Но можно ли "живую" спектрограмму или даже осциллограмму сразу сделать "лингвистической характеристикой"? Вряд ли. Интерпретация спектрограммы и осциллограммы требует большого лингвистического анализа и чисто лингвистической интерпретации. Иначе исследователь попадает из желаемого Sein в примитивный Schein и окажется во власти эмпирической "ленточки речи", которую можно резать ножницами, невзирая на структурные швы и характеристики, способные превратить Schein в Sein [34].

Примером такого подхода может служить также статья А.Н. Гвоздева по поводу случая к Ире и Кире [35].

На основании анализа, приведенного в моей статье "Фонологические заметки" [36], я считаю возможным утверждать, что не только фонемы, но и позиции соотнесены со смыслоразличением [37], а фонемы в языке существуют не только как элемент подвижного во времени ряда, как звено линейности, но как локализованный компонент морфем и слов.

Поэтому для определения и фонем, и позиций, и систем вариативности фонем в связи с разными позициями необходимо понимать исследуемый язык [38], а не полагаться на статистический критерий "встречаемости" (occurence) и "распределения" (distribution), чем готовы удовлетвориться некоторые представители американской дискриптивной лингвистики. Под каким бы обличьем ни проявлялась "механическая упорядоченность" или "устройство форм" - это лишь механическая регистрация связей структурно невзвешенных явлений.

8

Структура и структурность - общее свойство языков как особого явления действительности, варьирующееся лишь в зависимости от конкретного типа этой структуры (например, немецкий и китайский языки, арабский и тюркские и т. п.), но системность специфична не только для каждой группы родственных языков, но и для каждого индивидуального языка в отдельности (например, болгарский и русский, английский и немецкий - каждый раз в пределах близкородственной группы). Из этого положения следует, что такие "общие" для разных языков явления, как "родительный падеж" или "фонема t" в двух языках, каковы бы ни были их генеалогические отношения, никогда не являются тожествами (например, в русском и немецком), так как каждое такое явление имеет свой парадигматический ряд в своей системе и лишь через него получает характеристику единицы. Так, для характеристики русского родительного падежа необходимо понимать его связи с винительным, а в пределах самого родительного - возможности генитива и партитива, что не входит в характеристику немецкого, морфологически наиболее стойкого падежа - чистого генитива [39].

Фонема /t/ в русском коррелятивно противопоставлена, с одной стороны, фонеме /d/ (дифференциалу глухости - звонкости), тогда как эта же корреляция в немецком разыгрывается на оппозиции fortis - lenis, а с другой стороны, фонеме /t'/ (по дифференциалу твердости-мягкости), чего немецкая фонологическая система вообще не знает. Остальные корреляции, а также и некоррелятивные оппозиции у русского и немецкого /t/ могут и совпадать: /t/ - /ts/, /t/ - /s/, /t/ - /p/ и /t/ - /k/; ср. еще некоррелятивные оппозиции /t/ - /n/, /t/ - /x/ и т.п.

Не только фонетическая и грамматическая система каждого языка индивидуальна. Аналогичные свойства, хотя и несколько в другой мере и степени, проявляет и лексика. Это касается даже и интернациональной лексики, благодаря тому, что лексика существует не "сама по себе", а в структуре языка, т. е. она подчинена фонетическим и грамматическим нормам данной синхронии, независимо от своего происхождения; индивидуальность лексических систем разных языков обусловлена и разными путями развития переносных значений в каждом отдельном языке.

Системная характеристика слов через синонимию и омонимию, распределение смысловой "нагрузки" слов, что уже ясно показал Ф. де Соссюр на примере русского баран - баранина и французского mouton [40], - все это доказательства того, что языки как структурные совокупности систем и индивидуальны, и идиоматичны.

9

Проблема синхронических тожеств верно намечена Ф. де Соссюром в плане системы и в аспекте значимости (valeur). Однако структурной интерпретации синхронических тожеств мы у Соссюра не находим, а именно структурная интерпретация синхронических данных, выявляющая язык как целое, иерархически расчлененное, и является наиболее важным звеном в самом синхроническом аспекте.

Здесь мы можем встретиться с двумя понятиями: "ярус" и "уровень". Сейчас есть тенденция их синонимировать, однако это вряд ли целесообразно. Ярусы определяются через свои основные единицы - это ярусы синтаксический, лексический, морфологический, фонетический. Установление ярусов - первый акт иерархического расчленения целостной структуры языка, чем и обосновывается единство разнородных элементов структуры, так как высшая единица низшего яруса становится низшей единицей высшего яруса; при этом структурное качество этих единиц каждый раз меняется в связи с принадлежностью их к системе того или другого структурного яруса; и то, что не было тожеством в пределах низшего яруса, приобретает качество тожества в следующем, высшем ярусе.

Второй акт иерархического расчленения - это расчленение ярусов по уровням. В этом случае сохраняются единство и тожество единицы, но наличествует различие вариативных возможностей. Так, в фонологическом ярусе возможно различать фонемный уровень (состав фонем и их группировка) и фонетический уровень (систему варьирования фонем в связи с различием позиций). Это отнюдь не означает, что фонология и фонетика - две разные науки, как это утверждали К. Бюлер, Н.C. Трубецкой, С.K. Шаумян и некоторые другие фонологи. Наоборот, такой вывод нам представляется непринципиальным компромиссом нового и старого [41].

Поясним сказанное примером. Отдельные вариативы (т. е. вариации и варианты позиционного уровня фонологического яруса, как, например, в системе русского вокализма вариации и варианты типа: a, а, ae, …) не являются на данном уровне тожествами, но на фонемном уровне они образуют тожество фонемы /a/. Для следующего яруса - морфологического (учитывая и морфонологиче-ский уровень) - нужно только это тожество, так как для определения морфемы нужен только ее фонемный состав, взятый без учета позиций.

На уровне морфологического яруса флексия родительного падежа жены, зори, кости - тожество: флексия -и (в любой фонетической вариативности), а флексия тоже родительного падежа стола, коня, толя, края - другое тожество: флексия -а (опять же с любой фонетической вариативностью), но между собой эти две флексии на данном уровне не образуют тожества (так же, как нет тожества флексии -а в толя - род. пад. и Толя - им. пад.).

Следует оговорить, что на морфологическом уровне такие вариативы, как аффиксальные сверч-ок - сверч-к-а, волнен-и-j-э - вол-нен-j-а или корневые сон - сн-а, пек-у - печ-от и т. п., уже не тожества, так как состав фонем этих экземпляров морфем не тожествен, и совокупность всех вариантов данной морфемы лишь на следующем уровне морфологического яруса может быть приведена к тожеству [42]. На более высоком уровне морфологического яруса такие флексии, как -и и -а (род. над.), могут оказаться тожеством, что не касается флексии -а в толя и флексии -а в Толя, не сводимых к морфологическому тожеству, хотя фонематически - это как раз тожество.

Таким образом, благодаря системности и парадигматичности языковых явлений может возникать и обратное отношение, когда тожество низшего яруса или уровня перестает быть тожеством в высшем ярусе или на высшем уровне. Так, фонетическое тожество предударного гласного в форме взяла владимиро-поволжских и рязанских говоров при фонематическом анализе парадигматически разъясняется как нетожество, так как во владимиро-поволжских говорах наряду с взяла имеется несла и река (различение после мягких согласных (а), (о), (э) в предударном слоге), а в рязанских: взяла, нясла, ряка, где этого различительного противопоставления нет. Данный пример относится к уровням [43].

Наряду с этим в пределах одного языка (или диалекта) могут быть случаи, неразличимые на низшем уровне или в низшем ярусе и различимые в высшем: таково, например, произносительное совпадение двухморфемной формы жоще (образованной по модели прост - проще с чередованием [ст] - [щ]) и трехморфемной формы жостче (образованной по модели крепок - крепче с чередованием [ок] - [ч], что с предшествующим [ст] дает фонетически [щ], почему обе формы жоще и жостче произносительно совпадают в звучании [жощи] [44].

10

Вопрос о тожествах в диахронии не только не разработан у Ф. де Соссюра, но по существу даже и не намечен. Этот вопрос сложнее, чем тожество и нетожество применительно к синхронии, однако в его решении, в определении особой специфики диахронических тожеств и нетожеств, может быть, и кроется единственное оправдание диахронии в том виде, как она мыслилась де Соссюру, исходя из соотношений оси последовательности (см. выше).

Действительно, если мы, следуя мыслью по векам, элиминируем для рассматриваемого объекта горизонтальную ось и все внимание обратим на вертикальную ось (что было элиминировано в свою очередь в синхронии), то мы встретим целый ряд особых явлений, которым присуща историческая реальность и которые можно обработать в виде схем, где встретятся разные случаи. Я ограничусь примерами фонетического яруса, учитывая, однако, морфемы и слова:

1) полное диахроническое тожество, например древнерусское РЫБА и современное русское рыба;

2) диахроническое нетожество или неполное тожество, которое позднее как раз можно разъяснить как тожество и ... как нетожество: ГЫБЕЛЬ - гибель, ДУБЪ - дуб, где нет фактического совпадения древних ГЫ, У, и современных ги, у, но первые для эпохи А "стоят на месте" вторых эпохи Б.

Пока мы смотрим на эти явления с точки зрения соссюровской диахронии, следует поставить точку. Этот аспект, действительно, абсолютно противоположен и противопоставлен синхроническому, и ни о каком единстве синхронии и диахронии при таком аспекте речи быть не может. Всякое искусственное и насильственное их соединение оказалось бы элементарной логической ошибкой, а теоретическое провозглашение единства синхронии и диахронии осталось бы пустой декларацией, не подтверждаемой действительностью.

Возможен ли все же диахронический аспект в науке о языке? Возможен. Это допустимо теоретически, хотя бы исходя из рассуждений Ф. де Соссюра, и подтверждено давней практикой лингвистических исследований XIX в.

Однако сразу же надо сказать, что тезис Ф. де Соссюра о том, что синхроническая и диахроническая лингвистика - две разные науки, ни в какой мере не оправдан, если стоять на той точке зрения, что наука в ее автономности и специфичности определяется не методом, а онтологическими свойствами предмета.

Если же исходить при разграничении наук из примата метода, придется, очевидно, признать, что не только синхроническая и диахроническая лингвистика, но и сравнительно-историческое и описательное языковедение - разные науки.

11

Но главное для нас не в этом ошибочном выводе Ф. де Соссюра, а в том, достаточно ли ограничиться раздельностью синхронического и диахронического аспекта для построения истории языка или недостаточно. Думаю, что синхрония и диахрония в их антагонистическом отношении не исчерпывают проблематики данного вопроса. Здесь нужно что-то третье, чего де Соссюр не видел и не хотел видеть [45]. Это отнюдь не означает, что надо "примешивать" диахронию к синхронии: синхрония исчерпывается собой и ни в чем не нуждается. А история языка отнюдь не исчерпывается диахронией.

Проиллюстрируем поиски этого "третьего" примером из исторической фонетики русского языка. Если мы установим вертикальную ось от фактов "а" эпохи А до фактов "а1" эпохи Б, то здесь можно обнаружить разные решения "а1":

1) в качестве "а1" может оставаться "а": РЫБА - рыба;

2) "а" может действительно "превратиться" в "а1": ГЫБЕЛЬ - гибель;

3) "а" может "превратиться" в нуль: КЪНИГА - книга,

4) нуль может "превратиться" в "а": СРЕТАТИ - встретить.

Но все это еще очень далеко от истории языка и даже от исторической фонетики. Я думаю, что для того, чтобы подойти к истории языка (даже хотя бы на участке одного яруса языковой структуры, допустим, фонетического), необходимо каждый тип диахронического тожества два раза проверить по горизонтали: в эпоху А и в эпоху Б. Тогда диахронические тожества превратятся в историко-синхронические, и эти два момента очень и очень могут разойтись.

Так, соотношение РЫБА - рыба, полное диахроническое тожество при системно-фонематической интерпретации, даст уже не тожество, так как [ы] эпохи А было самостоятельной единицей, а [ы] эпохи Б - вариацией (и) (в связи с изменением отношений твердых и мягких согласных в системе русской фонетики) [46].

Таким же образом обратную интерпретацию получает отношение ГЫБЕЛЬ - гибель, т. е. можно установить фонематическое тожество этих произносительно разных фактов эпохи А и эпохи Б: в современном русском языке нет фонематической противопоставленности ни для звуков [г] и [г'], ни для звуков [ы] и [и], и если в эпоху А могло быть только сочетание [гы] и не могло быть сочетания [г'и], то в эпоху Б, как раз наоборот, возможно сочетание [г'и] и невозможно сочетание [гы].

На этих примерах мы видим, что неподвижное как диахроническое тожество РЫБА - рыба "пришло в движение" при синхронной проверке, и, наоборот, явно "двигавшееся" ГЫБЕЛЬ - гибель при синхронном анализе "останавливается" и получает качество большего исторического тожества, чем это было понятно из диахронии.

Для таких фактов, как диахроническое нетожество юса большого и у или ять и е, синхронический анализ даст новые понятия конвергенции, т. е. совпадения двух единиц эпохи А в одной единице эпохи Б, наряду с возможностью и дивергенции, т. е. с расщеплением одной единицы эпохи А на две единицы эпохи Б - например, для [u] английского и его "расщепления" на [u] и [a]: put и but "по большому передвижению гласных".

Понятия конвергенции и дивергенции при чистом диахроническом сопоставлении тожеств точек вертикальной оси, "на которой никогда нельзя увидеть больше одной вещи зараз" [47], не могут быть установлены, так как здесь надо видеть "больше одной вещи зараз".

И не диахронией, а последовательными синхроническими "горизонтами" диахронических фиксаций мы можем определить, что произошло в истории языка, когда субституируется только наполнение элементов модели (германский Lautverschibung), когда происходит смещение самой модели great vowel shift в английском или перестройка фонематической модели русского консонантизма и вокализма после "падения глухих" и т. п.). Это касается всех структурных ярусов языка: и фонологического, и грамматического, и даже лексического. При подобней точке зрения не возникает единства синхронии и диахронии, а обе они по-разному служат для построения истории языка.

Таким образом, решающий в описательной лингвистике синхронический аспект, вводимый сразу и непосредственно, является решающим и в исторической лингвистике, где он вводится не сразу, а через посредство предшествующей диахронии, которая сама по себе не может быть ни решающей, ни полноценно противопоставленной синхронии.

Думаю, что так и только так можно преодолеть пресловутую, чисто диахроническую Sprachgeschichte младограмматиков, которая не является подлинной историей языка и которую никак нельзя декларативно и механически сопрягать с системностью и структурностью, что, к сожалению, все еще часто имеет место в различного типа лингвистических сочинениях [48].

12

Отмеченная выше общая синхроническая целеустремленность лингвистики, вытекающая как из основной функции языка - быть орудием общения для тех, кто не собирается исследовать язык, его изменять или переделывать, а хочет, может и должен им пользоваться, чтобы быть членом данного общества, - так и из системно-структурных свойств самого языка в его данности и его онтологической сущности, в описательной лингвистике может иметь различное направление в зависимости от непосредственного объекта целенаправленности.

Так, обучение родному языку в школе ("овладение нормами синхронии своего языка"), где учатся и не будущие лингвисты, не лингвотехники, не лингвотерапевты, а просто говорящие люди - "языконосцы" (в чем существенно отличие преподавания родного языка в школе от преподавания физики, химии, биологии, не говоря уже о технике, где налицо иная телеология), не то же самое, что обучение "иностранному языку", где очень большую роль играет сопоставительный метод, базирующийся на двуплановости двух синхроний: "свое" - "чужое". Так же как и принципы составления синхронного описания языка в двуязычном словаре ("Очерк грамматики такого-то языка" - жанр весьма нужный и плодотворно прогрессирующий в советских изданиях, чего, как правило, не было в изданиях дореволюционных) не то же самое, что принципы составления практического учебника данного языка, учитывая опять же, является ли данный учебник учебником родного языка или учебником чужого языка.

По-разному используется синхрония:

1) для алфавитного строительства и для рационализации орфографии (в основе - фонетика и морфология);

2) для решения вопросов практической транскрипции в картографии, библиографии, практике переводческой работы и т. п. (в основе - лексикология и фонетика);

3) для препарирования языка применительно к задачам машинного перевода - с дифференциацией письменной и устной формы перевода (в основе всегда лексика, но только через грамматику с преобладанием то морфологии, то синтаксиса, в зависимости от строя языка, и либо графической подачи текста, либо фонетического членения речи);

4) лингвистическое осмысление искусственных языков не только теоретически связано с чистой синхронией, но и практически не может расшириться за пределы синхронии, так как эти языки лишены "естественного" развития. Это - языки-нормы, они могут обогащаться лексически, регулироваться и реформироваться грамматически и фонетически, но не могут развиваться. Если и бывает якобы "диалектное" дробление искусственного языка, как это, например, случилось с "эсперанто" ('надеющийся') в 1907-1908 гг., когда один из его пропагандистов - де Бофрон - стал отступником и прокламировал первоначально язык "аджуванто" ('вспомогательный'), позднее "идо" ('потомок'), то это одна видимость. Здесь нет элементов, связанных с историей языка: звуковых законов, конвергенции и дивергенции, изменения позиций, закономерных противоречивых сочетаний и борьбы в грамматике синтетических и аналитических способов и их "естественного преодоления" и т. п., а также явлений аналогии, переносов значений и сдвигов лексических пластов.

Я упомянул далеко не все соприкасания синхронии с реальными нуждами действительности, как, например, звукопроводимость трактов (телефония, радио, звуковое общение в условиях воздушных или подводных "шумов" и т. д.). Все это может представить сюжет особой статьи. Ясно здесь лишь одно: во всех указанных частных целенаправленностях, при всех различных ее "поворотах" возможен только лишь один аспект - чистая синхрония.

13

Приведенные утверждения как об общей целенаправленности лингвистики, так и о частных "поворотах" этой целенаправленности (что само по себе не нуждается в снисходительных извинениях, что-де "разве это подлинная наука?", "разве для того сделали свой великий вклад в нашу науку Бопп, Гримм, Гумбольдт...?", "разве в этом прогресс?" и т. п.) отнюдь не исключают иных целенаправленностей, которые - в том числе и сравнительно-исторический метод - все же всегда будут вторичными по отношению к языку как прямому предмету науки. Такие ненужные "говорящей массе" явления, как "передвижение согласных", "сдвиги гласных", "судьба юса или ятя", "возникновение славянских или романских аффрикат", "смена временного разнообразия видовыми парадигмами", "сокращение именной парадигмы" или выход из употребления дательного самостоятельного и, наоборот, развитие относительного подчинения, - могут и должны занять исследователя языка. Но решающим для правильного исторического понимания будет, как это указывалось выше, синхронический аспект диахронически найденных явлений.

14

Можно ли лингвистам на основании всего сказанного либо "снять" время вообще и встать на путь "ахронизма", либо всегда подчеркивать власть времени и перестать различать сосуществующее в системе и следующее одно на смену другого, т. е. встать на точку зрения "анахронизма" в том смысле, как этот термин употреблял А.И. Смирницкий? [49] Нет. Сознательный отход в известных аспектах лингвистического исследования от "хроноса" не означает вообще исключение "хроноса". Поэтому-то и неправы те, кто проповедует, с одной стороны, "панхронию", а с другой - "ахронию".

Панхронисты готовы снять "хронос" во имя якобы общих, все-временных и всеместных законов, управляющих "жизнью языка", т. е. по существу игнорировать любое время и любое место как условия существования языков... Это относится и к М. Граммону с его "законом более сильного звука", и к Дж. Бонфанте с его утверждением, что переход х в з предпочтительнее, чем переход з в х (что опровергается хотя бы исторической фонетикой славянских языков), а в целом это возврат к Ф. Боппу и А. Шлейхеру. "Ахронисты" готовы вообще изъять язык из любого времени и видеть в нем только "код", определяемый встречаемостью и распределением.

На все это может быть только один ответ: не только "диахрония", но и "синхрония" - все-таки всегда "хрония".

Любая "синхрония" исторична, исторически реальна и идиоматична данному индивидуальному языку для данного места и времени; только при лингвистическом анализе момент времени в ней приводится с нулевым показателем.

То, что изложено у Соссюра как "диахрония", требует дальнейших разъяснений и прежде всего, как это ни парадоксально, своего синхронического осмысления, так как история языка не может быть изложена как сюита диспаратных фактов ("история а", "история родительного падежа", "история слова М" и т. п.), потому что в любой "хронии" язык всегда остается системой и структурой и "факты" языка обладают подлинной исторической реальностью лишь как члены системы и структуры. И это понимание нужно не только лингвистам-теоретикам в их спорах, но и каждодневной практике языка, без чего мы, лингвисты, не сможем быть строителями подлинной жизни: "жизни всем и для всех".

 

Примечания

1. Речь В.В. Маяковского на открытии РЕФа, 8.Х.1929 г. По отчету "Литературной газеты", опубликованному П.И. Лавутом в статье "Маяковский едет по Союзу" (Знамя. 1940. № 6-7. С. 300).

2. Соссюр Ф. де. Курс общей лингвистики. М., 1933. С. 95; см. также: Реформатский А.А. Введение в языкознание. М., 1960. С. 31-32.

3. Шахматов А.А. Очерк современного русского литературного языка. 4-е изд. М., 1941. С. 59.

4. Бодуэн де Куртене И.А. Введение в языкознание. 4-е изд. (литографир.). СПб. 1914. С. 41.

5. Бонфанте Дж. Позиция неолингвистики. - В кн.: Звегинцев В.А. [сост.]. Хрестоматия по истории языкознания XIX-XX веков. М., 1956. С. 303.

6. Пизани В. Этимология. История - проблемы - метод. М., 1956. С. 43.

7. Jakobson R., Halle M. Fundamentals of language. The Hague, 1956. Здесь сделана попытка перенести спектрографическую регистрацию внешних показателей речи для определения фонологической системы языка.

8. Данное замечание о младограмматиках касается в основном работ общетеоретического характера и не относится к тем работам, которые посвящены конкретным вопросам описания диалектов или установления соответствий между родственными языками в сравнительно-историческом плане.

9. Я имею в виду прежде всего лекцию Ф.Ф. Фортунатова "О преподавании грамматики русского языка в средней школе". См.: Фортунатов Ф.Ф. Избр. тр. М., 1957. Т. 2

10. Соссюр Ф. де. Указ. соч. С. 88.

11. Фортунатов Ф.Ф. Сравнительное языковедение. - Избр. тр. М., 1956. Т. 1. С. 111.

12. Там же. С. 117.

13. Там же. С. 124.

14. Там же. С. 117.

15. Пoржезичский В.К. Введение в языковедение. 4-е изд. М., 1915. С. 7.

16. Бодуэн де Куртене И.А. Указ. соч. С. 17.

17. Работы Э. Гуссерля здесь используются только с точки зрения анализа знака: феноменологическую и гносеологическую проблематику Э. Гуссерля автор не рассматривает.

18. См.: Гумбольдт В. О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человеческого рода. В кн.: Звегинцев В.А. Хрестоматия... С. 85.

19. Ф. де Соссюр никак не пользовался анализами Э. Гуссерля; полагают, что он и не был с ними знаком.

20. Соссюр Ф. де. Указ. соч. С. 77-78.

21. Там же. С. 78.

22. Там же.

23. Там же. С. 79.

24. Критику этого "панпсихизма" см. в кн.: Смирницкий А.И. Объективность существования языка. М.: Изд. МГУ, 1954.

25. Benveniste E. Nature du signe linguistique // Acta linguistica. Copenhague, 1939. Vol. 1. Fasc. 1.

26. Lehr E. Vom Wesen des sprachlichten Zeichens // Acta linguistica. Copenhague, 1939. Vol. 1. Fasc. 1

27. Gardiner A. De Saussure's Analysis of sign // Acta linguistica. Copenhague, 1940. Vol. IV. Fasc. 3.

28. См.: Ваllу Ch. Sur la motivation de signes linguistique // Bulletin de la Societe de linguistique de Paris, 1940-1941. Vol. 41. № 121.

29. См.: Naert P. Arbitraire et necessaire en linguistique // Studia linguistica. Lund. Copenhague, 1947. № 1.

30. Ege N. Le signe linguistique est arbitraire // Travaux de cercle linguistique de Copenhague, 1949. Vol. V.

31. См., например: Брёндаль В. Структуральная лингвистика // 3вегинцев В.А. Хрестоматия... С. 415.

32. См.: Чикобава А.С. Введение в языкознание. М., 1952. Ч. I. С. 55.

33. Реформатский А.А. Введение в языкознание. С. 26.

34. Именно в этом отношении вызывают сомнения многие положения в работах: Jakobson R., Fant C.G.M. , Halle M. Preliminaries to speech analysis. Massachusetts, 1952; Jakobson R., Halle M. Op. cit.

35. См.: Гвоздев А.Н. О фонологии смешанных фонем // Изв. ОЛЯ АН СССР. 1953. Вып. I. С. 51-52.

36. ВЯ. 1957. № 2.

37. См. интересные мысли Н.С. Трубецкого о "пограничных сигналах как одной из функций фонем" в его работе "Grundzugе der Phonologie" (ТСL.Р, 7. 1939).

38. Как это понимать, подсказывает Б. Трнка, который совершенно правильно считает, что "фонемный анализ любого языка можно в конце концов проводить и без помощи лексического значения слов, зная, конечно, разделение речи на слова и морфемы" (см.: Trnka B. Urcovani fonemu 1954. № 7. С. 21), т. е. совершенно ясно, что для определения фонем в таком-то языке неважно, называется ли дуб - дубом, а дурак - дураком, а важно, что первичные элементы фонемы, не имеющие своего значения, ко в отличие от слогов имеющие интенцию на значение, являются "первоэлементами" морфемы, единицы, обладающей значением и принятой уже в синедрион "семасиологии", что не свойственно фонеме. А для этого надо знать не только чисто фонетические позиции, но и морфематические, т. е. где, в каких морфемах, на каких местах и как и зачем "стоит" данная фонема. Лексическое же значение здесь, действительно, ни при чем.

39. См.: Jakobson R. Beitrag zur allgemeinen Kasuslehre // TCLP, 6 , 1936.

40. См.: Соссюр Ф. де. Указ. соч. С. 115. В русском переводе соотношения французского mouton сопоставляются с русскими баран - баранина, тогда как в подлиннике имеется сопоставление с английскими mutton - beef, но это не изменяет тему разговора. Это - те же отношения.

41. См. по этому поводу статьи: Аванесов Р.И. К вопросу о фонеме // Изв. ОЛЯ АН СССР. 1952. Вып. 5; Реформатский А.А. К проблеме фонемы и фонологии // Там же.

42. Сравним в связи с этим неправильную трактовку данного вопроса у некоторых американских структуралистов. Так, 3.С. Харрис, Д. Трегер и другие последователи Л. Блумфилда безоговорочно отожествляют флексию -еn в охеnи флексию -s в cows, а Ю.А. Найда отожествляет префикс ех- (ех-рresident) с флексией глаголов прошедшего времени -ed (turned), исходя из положения, что а) они имеют то же значение, б) никогда не встречаются в одном и том же лингвистическом окружении и в) по диапазону совпадают с противопоставленной им альтернантой. См. подробнее об этом в ст.: Реформатский А.А. О соотношении фонетики и грамматики (морфологии) // Вопросы грамматического строя. М., 1955. С. 110-111.

43. За уточнение примеров приношу благодарность О.Н. Мораховской, выступавшей в прениях по моему докладу на дискуссии.

44. См. подробнее в ст.: Реформатский А.А. Согласные, противопоставленные по способу и месту образования, и их варьирование в современном русском литературном языке // Докл. и сообщ. Ин-та языкознания АН СССР. 1955. Вып. 8. С. 18-19. Форма жоще имеется у Н.С. Лескова в рассказе "Штопальщик" (гл. 8) .

45. См.: Соссюр Ф. де. Указ, соч. С. 95-103.

46. См. подробнее: Аванесов Р.И. Из истории русского вокализма. Звуки i и у // Вестн. МГУ. 1947. № 1.

47. Соссюр Ф. де. Указ. соч. С. 88.

48. В связи с этим мне кажется правильным высказывание Р.О. Якобсона: "Таким образом, синхронические анализы должны быть компасом для языковых изменений, и, наоборот, языковые изменения могут быть поняты только в свете синхронических анализов" (см.: Jakobson R., Halle M. Op. cit. Р. 51).

49. Смирницкий А.И. Так называемая конверсия и чередование звуков в английском языке // Иностр. яз. в шк. 1954. № 5. С. 25.

Итак, каждое слово связано двоякого рода узами: бесчислен­ными связями сходства со своими родичами по звукам, структуре и значению и столь же бесчисленными связями смежности с раз­ными своими спутниками во всевозможных фразах; оно всегда член известных гнезд или систем слов и в то же время член извест­ных рядов слов...

...Указав связи, которыми соединены друг с другом слова, связи двух порядков — порядка сосуществования (сходство) и по­рядка последовательности (смежность), мы не исчерпали еще всех тех средств, которыми располагает наш ум для того, чтобы спло­тить всю массу разнородных слов в одно стройное целое.

Указанные нами связи суть только непосредственные связи слов : слова связаны с другими или потому, что они на них похожи, как слова, или потому, что мы имеем привычку употреблять их рядом с этими словами.

Но мы не должны никогда терять из виду основной характер языка: слово есть знак вещи. Представление о вещи и представле­ние о слове, обозначающем эту вещь, связываются законом ассо­циации в неразлучную пару . Это будет, конечно, ассоциация по смежности. Только немногочисленный в каждом языке класс слов звукоподражательных связан с соответствующими вещами еще ассоциацией по сходству , например «шушукать» и т. п. Если представление о вещи неразлучно с пред­ставлением о соответствующем слове, то что же из этого следует? Слова должны классифицироваться в нашем уме в те же группы, что и обозначаемые ими вещи.

Представления наши будут представлениями о предметах и их Действиях или состояниях, о качествах этих предметов, их количе­ствах и отношениях, о качествах их действий или состояний. В языке мы имеем те же группы: имена существительные с место­имениями и числительными, глаголы, имена прилагательные, наречия.

Это будут посредственные связи слов.

Л.В. Щерба

О ТРОЯКОМ АСПЕКТЕ ЯЗЫКОВЫХ ЯВЛЕНИЙ И ОБ ЭКСПЕРИМЕНТЕ В ЯЗЫКОЗНАНИИ [1]

(Щерба Л.В. Языковая система и речевая деятельность. - Л., 1974. - С. 24-39)

Памяти учителя И.А. Бодуэна де Куртенэ

 

Nihil est in dicendo, quod non inhaereat grammaticae vel hominum actioni. Nihil est in grammatica, quod non fuerit in dicto.

 

Совершенно очевидно, что хотя при процессах говорения мы часто просто повторяем нами ранее говорившееся (или слышанное) в аналогичных условиях, однако нельзя этого утверждать про все нами говоримое. Несомненно, что при говорении мы часто употребляем формы, которые никогда не слышали от данных слов, производим слова, не предусмотренные никакими словарями, и, что главное и в чем, я думаю, никто не сомневается, сочетаем слова хотя и по определенным законам их сочетания [2], но зачастую самым неожиданным образом, и во всяком случае не только употребляем слышанные сочетания, но постоянно делаем новые. Некоторые наивные эксперименты с выдуманными словами убеждают в правильности сказанного с полной несомненностью. То же самое справедливо и относительно процессов понимания, и это настолько очевидно, что не требует доказательств: мы постоянно читаем о вещах, которые не знали; мы часто лишь с затратой незначительных усилий добиваемся понимания какого-либо трудного текста при помощи тех или иных приемов.

В дальнейшем я буду называть процессы говорения и понимания "речевой деятельностью" (первый аспект языковых явлений), всячески подчеркивая при этом, что процессы понимания, интерпретации знаков языка являются не менее активными и не менее важными в совокупности того явления, которое мы называем "языком", и что они обуславливаются тем же, чем обуславливается возможность и процессов говорения.

Обо всем этом неоднократно говорилось лингвистами, и я хотел бы только подчеркнуть то обстоятельство, что поскольку мы знаем из опыта, что говорящий совершенно не различает форм слов и сочетаний слов, никогда не слышанных им и употребляемых им впервые, от форм слов и сочетаний слов, им много раз употреблявшихся, [3], постольку мы имеем полное право сказать, что вообще все формы слов и все сочетания слов нормально создаются нами в процессе речи, в результате весьма сложной игры сложного речевого механизма человека в условиях конкретной обстановки данного момента. Из этого с полной очевидностью следует, что этот механизм, эта речевая организация человека никак не может просто равняться сумме речевого опыта (подразумеваю при этом и говорение и понимание) данного индивида, а должна быть какой-то своеобразной переработкой этого опыта. Эта речевая организация человека может быть только физиологической или, лучше сказать, психофизиологической, чтобы этим термином указать на то, что при этом имеются в виду такие процессы, которые частично (и только частично) могут себя обнаруживать при психологическом самонаблюдении. Но, само собой разумеется, что сама эта психофизиологическая речевая организация индивида вместе с обусловленной ею речевой деятельностью является социальным продуктом, как это будет ближе разъяснено на стр. 27 и сл. Об этой организации мы можем умозаключить лишь на основании речевой деятельности данного индивида.

Человечество в области языкознания искони и занималось подобными умозаключениями, делаемыми, однако, не на основании актов говорения и понимания какого-либо одного индивида, а на основании всех (в теории) актов говорения и понимания, имевших место в определенную эпоху жизни той или иной общественной группы. В результате подобных умозаключений создавались словари и грамматики языков, которые могли бы называться просто "языками", но которые мы будем называть "языковыми системами" (второй аспект языковых явлений), оставляя за словом "язык" его общее значение. Правильно составленные словарь и грамматика должны исчерпывать знание данного языка. Мы, конечно, далеки от этого идеала; но я полагаю, что достоинство словаря и грамматики должно измеряться возможностью при их посредстве составлять любые правильные фразы во всех случаях жизни и вполне понимать все говоримое на данном языке.

Словарь и грамматика, т.е. языковая система данного языка, обыкновенно отождествлялись с психофизиологической организацией человека, которая рассматривалась как система потенциальных языковых представлений. В силу этого язык считался психофизиологическим явлением, подлежащим ведению психологии и физиологии.

Однако при этом прежде всего забывали то, что все языковые величины, с которыми мы оперируем в словаре и грамматике, будучи концептами, в непосредственном опыте (ни в психологическом, ни в физиологическом) нам вовсе не даны, а могут выводиться нами лишь из процессов говорения и понимания, которые я называю в такой их функции "языковым материалом" (третий аспект языковых явлений). Под этим последним я понимаю, следовательно, не деятельность отдельных индивидов, а совокупность всего говоримого и понимаемого в определенной конкретной обстановке в ту или другую эпоху жизни данной общественной группы. На языке лингвистов это "тексты" (которые, к сожалению, обыкновенно бывают лишены вышеупомянутой обстановки); в представлении старого филолога это "литература, рукописи, книги".

Само собой разумеется, что все это - несколько искусственные разграничения, так как очевидно, что языковая система и языковой материал - это лишь разные аспекты единственно данной в опыте речевой деятельности, и так как не менее очевидно, что языковой материал вне процессов понимания будет мертвым, само же понимание вне как-то организованного языкового материала (т.е. языковой системы) невозможно. Здесь мы упираемся в громадную и мало исследованную проблему понимания, которая лежит вне рамок настоящей статьи. Скажу только, что понимание при отсутствии переводов может начинаться лишь с того, что два человека с одинаковым социальным прошлым, естественно или искусственно (научно) созданным, будучи поставлены в одинаковые условия деятельности и момента, возымеют одну и ту же мысль (я имею в виду реальное столкновение двух людей, лишенных каких бы то ни было средств взаимного непосредственного понимания и перевода, например европейского исследователя и, скажем, южноамериканского примитива в естественных условиях жизни этого последнего).

Далее, что еще важнее, система языковых представлений, хотя бы и общих, с которой обыкновенно отождествляют языковую систему, уже по самому определению своему является чем-то индивидуальным, тогда как в языковой системе мы, очевидно, имеем что-то иное, некую социальную ценность, нечто единое и общеобязательное для всех членов данной общественной группы, объективно данное в условиях жизни этой группы (ср. ниже, стр. 28 и сл.).

Вундт как-то умалчивает об этом затруднении, и его "Volkerpsychologie" в конце концов ничем не отличается от простой психологии. Бодуэн пытается выйти из него, создавая понятие "собирательно-индивидуального" (см. "O "prawach" glosowych", отд. оттиск из "Rocznik slawistyczny" [Krakow, 1910, t. III], стр. 3 оттиска), что несколько напоминает "среднего человека" Дильтея [4]. Однако, по-моему, это понятие не разрешает затруднений. Принять выход, предлагаемый идеалистами, т.е. признать существование языковой системы как какой-то надындивидуальной сущности, некой "живой объективной идеи", чего-то "идеал-реального" (ср. например: [С.Л.] Франк. Очерк методологии общественных наук. [М.], 1922, стр. 74 и сл.), для меня невозможно в силу инстинктивного отталкивания от всего сверхчувственного. Не могу согласиться и с чистым номинализмом, считающим, что языковая система, т.е. словарь и грамматика данного языка, являются лишь ученой абстракцией (такое впечатление производят, между прочим, рассуждения Сэпира в первой главе его прекрасной книги "Language" [1921]).

Мне кажется, однако, что разрешение вышеуказанных затруднений можно найти на иных путях. Прежде всего возникает вопрос, в каком отношении находится "психофизиологическая речевая организация" владеющего данным языком индивида к этой выводимой лингвистами из языкового материала языковой системе. Очевидно, что она является ее индивидуальным проявлением. В идеале она может совпадать с ней, но на практике организации отдельных индивидов могут чем-то да отличаться от нее и друг от друга. Их, пожалуй, можно было бы действительно называть "индивидуальными языками", если бы в подобном названии не крылось глубокого внутреннего противоречия, ибо под языком мы разумеем нечто, имеющее прежде всего социальную ценность. И действительно, если индивидуальные отличия речевой организации того или иного индивида оказываются слишком большими, то уж этим самим данный индивид выводится из общества, как например мы это видим у сильно косноязычных [5], некоторых умалишенных и т. п. Терминологически, может быть, лучше всего было бы говорить поэтому об "индивидуальных речевых системах".

Что же такое сама языковая система? По-моему, это есть то, что объективно заложено в данном языковом материале и что проявляется в индивидуальных речевых системах, возникающих под влиянием этого языкового материала. Следовательно, в языковом материале и надо искать источник единства языка внутри данной общественной группы.

Может ли языковой материал быть фактически единым внутри той или иной группы? Поскольку данная группа сама представляет из себя полное единство, т.е. поскольку условия существования и деятельности всех ее членов будут одинаковыми и поскольку все они будут находиться в постоянном взаимном общении друг с другом, постольку для всех них языковой материал будет фактически един: ведь каждая фраза каждого члена группы при таких обстоятельствах осуществляется одновременно для всех ее членов. Для единства грамматики достаточно частичного фактического единства языкового материала. Поэтому грамматически мы имеем единый язык в довольно широких группировках; в области же словаря для единства языка должно быть более полное единство материала, а поэтому мы видим, что с точки зрения словаря язык дробится на очень маленькие ячейки вплоть до семьи (единство так называемого "общего языка" в высококультурной среде поддерживается в значительной степени единством читаемого литературного материала). При оценке сказанного надо иметь в виду, что языки, с которыми мы в большинстве случаев имеем дело, не являются языками какой-либо элементарной общественной ячейки, а языками весьма сложной структуры общества, функцией которого они являются (об этом см. ниже).

Каким образом происходят изменения языка и чем объясняется их единство внутри данной социальной группы? Очевидно прежде всего, что языковые изменения обнаруживаются в речевой деятельности. Каковы же факторы этой последней? С одной стороны, единая языковая система, социально обоснованная в прошлом, объективно заложенная в языковом материале данной социальной группы и реализованная в индивидуальных речевых системах; с другой - содержание жизни данной социальной группы. Единство языковой системы обеспечивает единство реакций на это содержание. Все подлинно индивидуальное, не вытекающее из языковой системы, не заложенное в ней потенциально, не находя себе отклика и даже понимания, безвозвратно гибнет. Единство содержания обеспечивает в этих условиях единство языка, и поскольку это содержание внутри группы остается тем же, язык может не изменяться (чего, конечно, никогда не бывает: практически можно говорить лишь о замедлениях и ускорениях процесса).

Но малейшее изменение в содержании, т.е. в условиях существования данной социальной группы, как то: иные формы труда, переселение, а следовательно и иное окружение и т. п., немедленно отражается на изменении речевой деятельности данной группы и причем одинаковым образом, поскольку новые условия касаются всех членов данной группы. Речевая деятельность, являясь в то же время и языковым материалом, несет в себе и изменение языковой системы. Обыкновенно говорят, что изменение языковой системы происходит при смене поколений. Это отчасти так; но опыт нашей революции показал, что резкое изменение языкового материала неминуемо влечет изменение речевых норм даже у пожилых людей: масса слов и оборотов, несколько лет тому назад казавшихся дикими и неприемлемыми, теперь вошла в повседневное употребление. Поэтому правильнее будет сказать, что языковая система находится все время в непрерывном изменении.

Наконец, всякая социальная дифференциация внутри группы, вызывая дифференциацию речевой деятельности, а следовательно и языкового материала,

Я не могу здесь останавливаться на подробном рассмотрении всех факторов, изменяющих речевую деятельность. Укажу кое-что лишь для примера.

Поскольку речевая деятельность, протекая не иначе как в социальных условиях, имеет своей целью сообщение и, следовательно, понимание, постольку говорящие вынуждены заботиться о том, чтобы у слушающих не было недоразумений, происходящих от смешения знаков речи, и этим объясняются, например, многие диссимиляции, особенно диссимиляции (вплоть до устранения) омонимов, что так наглядно было показано Жильероном (Gillieron) и его школой. Поскольку возможность смешения объективно заложена в определенных местах самой языковой системы, постольку эти тенденции к устранению омонимичности будут общи всем членам данной языковой группы и будут реализовываться одинаковым образом.

В языковой системе данной группы объективно заложены в определенных местах ее и те или другие возможности ассимиляции (в фонетике, морфологии, синтаксисе, словаре). Поэтому, в силу присущей (в пределах исторического опыта) людям тенденции к экономии труда (не касаюсь здесь генезиса этой тенденции, так как это завело бы меня слишком далеко), эти возможности реализуются одинаковым образом у всех членов группы или по крайней мере могут так реализовываться, а потому во всяком случае ни у кого не вызывают протеста (факты так общеизвестны, что на них нечего настаивать).

Можно сказать, что интересы понимания и говорения прямо противоположны, и историю языка можно представить как постоянное возникновение этих противоречий и их преодоление.

Наконец, капитальнейшим фактором языковых изменений являются столкновения двух общественных групп, а следовательно и двух языковых систем, иначе - смешение языков. Процесс сводится в данном случае к тому, что люди начинают говорить на языке, который они еще не знают. Языковой материал, которому они стремятся подражать, един; языковая система, которая определяет их языковую деятельность, едина. Поэтому они одинаковым образом искажают в своей речевой деятельности то, чему подражают. Если со стороны другой группы по тем или иным социальным причинам нет достаточного сопротивления, то результаты одинаковым образом "искаженной" речевой деятельности, являясь в то же время и языковым материалом, обуславливают резкое изменение языковой системы.

Так как процессы смешения происходят не только между разными языками, но и между разными групповыми языками внутри одного языка, то можно сказать, что эти процессы являются кардинальными и постоянными в жизни языков, как это - полнее всего относительно семантики - и было показано Мейе.

При восприятии одной группой языка другой группы может иметь место не только неполное им овладение, но и изменение и переосмысление его в целях приспособления к иному или новому социальному содержанию. Таковы многие языковые изменения нашей эпохи, особенно ярким примером которых может служить переосмысление хотя бы таких слов, как "господин", "товарищ".

Выше было сказано, что изменения языка всего заметнее при смене поколений. Но само собой понятно, что все изменения, подготовленные в речевой деятельности, обнаруживаются легче всего при столкновении двух групп. Поэтому историю языка можно в сущности представить как ряд катастроф, происходящих от столкновения социальных групп (ср. мою статью "Sur la notion du melange des langues" в Яфетическом сборнике, IV, 1925, стр. 7).

На этом я остановлюсь, указав лишь еще раз, что в реальной действительности вся картина сильно усложняется и затемняется тем, что некоторые группы населения могут входить в несколько социальных группировок и иметь, таким образом, отношение к нескольким языковым системам. От степени изолированности разных групп друг от друга зависит способ сосуществования этих систем и влияния их друг на друга (об этом см. мою вышеупомянутую статью, стр. 10 и сл.). Некоторые из этих сосуществующих систем могут считаться для их носителей иностранными языками. Таковым, между прочим, для большинства групп является так называемый "общий язык", "langue commune" [6]. Этот последний, конечно, не надо смешивать с "литературным языком", который, хотя и находится с "общим" в определенных функциональных отношениях, имеет, однако, свою собственную сложную структуру. Общий язык всегда и изучается как иностранный, с большим или меньшим успехом в зависимости от разных условий. Таких общих языков может быть несколько в каждом данном обществе, соответственно его структуре, и они могут иметь разную степень развитости. Само собой разумеется, что субъективно общий "иностранный" язык зачастую квалифицируется как родной, а родной - как групповой. Это, впрочем, и отвечает структуре развитых языков, где все групповые языки, в них входящие, считаются "жаргонами" по отношению к некоторой норме - "общему языку", который, целиком отражая, конечно, социальный уклад данной эпохи, исторически сам восходит через процессы смешения к какому-то групповому языку.

Таким образом, лингвисты совершенно правы, когда выводят языковую систему, т.е. словарь и грамматику данного языка, из соответственных "текстов", т.е. из соответственного языкового материала. Между прочим, совершенно очевидно, что никакого иного метода не существует и не может существовать в применении к мертвым языкам.

Дело обстоит несколько иначе по отношению к живым языкам, и здесь и лежит заслуга Бодуэна, всегда подчеркивавшего принципиальную, теоретическую важность их изучения. Большинство лингвистов обыкновенно и к живым языкам подходит, однако, так же, как к мертвым, т.е. накопляют языковой материал, иначе говоря - записывает тексты, а потом их обрабатывает по принципам мертвых языков. Я утверждаю, что при этом получаются мертвые словари и грамматики. Исследователь живых языков должен поступать иначе. Конечно, он тоже должен исходить из так или иначе понятого языкового материала. Но, построив из фактов этого материала некую отвлеченную систему, необходимо проверять ее на новых фактах, т.е. смотреть, отвечают ли выводимые из нее факты действительности. Таким образом, в языкознание вводится принцип эксперимента. Сделав какое-нибудь предположение о смысле того или иного слова, той или иной формы, о том или ином правиле словообразования или формообразования и т. п., следует пробовать, можно ли сказать ряд разнообразных фраз (который можно бесконечно множить), применяя это правило. Утвердительный результат подтверждает правильность постулата и, что любопытно, сопровождается чувством большого удовлетворения, если подвергшийся эксперименту сознательно участвует в нем.

Но особенно поучительны бывают отрицательные результаты: они указывают или на неверность постулированного правила, или на необходимость каких-то его ограничений, или на то, что правила уже больше нет, а есть только факты словаря, и т. п. Полная законность и громадное значение этого метода иллюстрируются тем, что когда ребенок учится говорить (или взрослый человек учится иностранному языку), то исправление окружающими его ошибок ("так никто не говорит"), которые являются следствием или невыработанности у него, или нетвердости правил (конечно, бессознательных), играет громадную роль в усвоении языка. Особенно плодотворен метод экспериментирования в синтаксисе и лексикографии и, конечно, в стилистике. Не ожидая того, что какой-то писатель употребит тот или иной оборот, то или иное сочетание, можно произвольно сочетать слова и, систематически заменяя одно другим, меняя их порядок, интонацию, и т. п., наблюдать получающиеся при этом смысловые различия, что мы постоянно и делаем, когда что-нибудь пишем. Я бы сказал, что без эксперимента почти невозможно заниматься этими отраслями языкознания. Люди, занимающиеся ими на материале мертвых языков, вынуждены для доказательства своих положений прибегать к поразительным ухищрениям, а многого и просто не могут сделать за отсутствием материала (примеры лингвистического эксперимента даны в особом экскурсе в конце статьи).

В возможности применения эксперимента и кроется громадное преимущество - с теоретической точки зрения - изучения живых языков. Только с его помощью мы можем действительно надеяться подойти в будущем к созданию вполне адекватных действительности грамматики и словаря [7]. Ведь надо иметь в виду, что в "текстах" лингвистов обыкновенно отсутствуют неудачные высказывания, между тем как весьма важную составную часть языкового материала образуют именно неудачные высказывания с отметкой "так не говорят", которые я буду называть "отрицательным языковым материалом". Роль этого отрицательного материала громадна и совершенно еще не оценена в языкознании, насколько мне известно.

В сущности то, что я называл раньше "психологическим методом" (или - еще неудачнее - "субъективным"), и было у меня всего методом эксперимента, только недостаточно осознанного. Впервые я стал его осознавать как таковой в эпоху написания моего "Восточнолужицкого наречия" ([т. I, Пгр.], 1915), впервые назвал я его методом экспримента в моей статье "О частях речи в русском языке" (Русская речь, [Новая серия], II, 1928). Об эксперименте в языкознании говорит нынче и Пешковский (статья "Принципы и приемы стилистического анализа художественной прозы" в Ars poetica, [Сборники подсекции теоретической поэтики, I. М.], 1927; см. еще ИРЯС, I, 2, 1928, стр. 451), а раньше Тумб (A. Thumb. Beobachtung und Experiment in der Sprachpsychologie. Festschrift Vietor, Marburg a. d. L., 1910), правда - последний в несколько другом аспекте, впрочем, надо признать, что психологический элемент метода несомненен и заключается в оценочном чувстве правильности или неправильности того или иного речевого высказывания, его возможности или абсолютной невозможности.

Однако чувство это у нормального (см. ниже стр. 36) члена общества социально обосновано, являясь функцией языковой системы (величина социальная), а потому и может служить для исследования этой последней. И именно оно-то и обусловливает преимущество живых языков над мертвыми с исследовательской точки зрения.

В этом - ограничительном - смысле и следует понимать высказывания моих старых работ о важности самонаблюдения в языкознании. Для меня уже давно совершенно очевидно, что путем непосредственного самонаблюдения нельзя констатировать, например, "значений" условной формы глагола в русском языке. Однако, экспериментируя, т.е. создавая разные примеры, ставя исследуемую форму в самые разнообразные условия и наблюдая получающиеся при этом "смыслы", можно сделать несомненные выводы об этих "значениях" и даже об их относительной яркости. При таком понимании дела отпадают все те упреки в "субъективности" получаемых подобным методом лингвистических данных, которые иногда делались мне с разных сторон: "мало ли что исследователю может показаться при самонаблюдении; другому исследователю это может показаться иначе". Как видно из всего вышеизложенного, в основе моих лингвистических утверждений всегда лежал получаемый при эксперименте языковой материал, т.е. факты языка.

С весьма распространенной боязнью, что при таком методе будет исследоваться "индивидуальная речевая система", а не языковая система, надо покончить раз навсегда. Ведь индивидуальная речевая система является лишь конкретным проявлением языковой системы, а потому исследование первой для познания второй вполне законно и требует лишь поправки в виде сравнительного исследования ряда таких "индивидуальных языковых систем". В конце концов, лингвисты, исследующие тексты, не поступают иначе. Готский язык не считается специально языком Ульфилы, ибо справедливо предполагают, что его письменная речевая деятельность была предназначена для понимания широких социальных групп. Говорящий тоже говорит не для себя, а для окружения. Разница, конечно, та, что в первом случае мы имеем дело с литературной речевой деятельностью (с "письменной", по терминологии Виноградова в его работе "О художественной прозе", [М.], 1929, стр. 15), имеющей очень широкую базу потребителей и характеризующейся между прочим, сознательным избеганием "неправильных высказываний" (о чем см. ниже), а во втором - с групповой речевой деятельностью диалогического характера.

Здесь надо устранить одно недоразумение: лингвистически изучая сочинения писателя (или устные высказывания любого человека), мы можем исследовать его речевую деятельность как таковую - получится то, что обыкновенно неправильно называют "языком писателя", но что вовсе не является языковой системой [8]; но мы можем также исследовать ее и как языковой материал для выведения индивидуальной речевой системы данного писателя, имея, однако, в виду, в конечном счете, установление языковой системы того языка, на котором он пишет. Конечно, картина будет неполная из-за недостаточности материала, и прежде всего из-за отсутствия отрицательного языкового материала, но многое можно будет установить с достаточной точностью [9], как показывает многовековой опыт языкознания.

Вообще надо иметь в виду, что то, что часто считается индивидуальными отличиями, на самом деле является групповыми отличиями, т.е. тоже социально обусловленными (семейными, профессиональными, местными и т. п.), и кажется индивидуальными отличиями лишь на фоне "общих языков". Языковые же системы общих языков могут быть весьма различными по своей развитости и полноте, от немного более нуля и до немного менее единицы (считая нуль за отсутствие общего языка, а единицу - за никогда не осуществляемое его полное единство), и дают более или менее широкий простор групповым отличиям.

Строго говоря, мы лишь постулируем индивидуальные отличия индивидуальных речевых систем внутри примарной социальной группы, ибо такие отличия, как ведущие к взаимонепониманию, должны неминуемо исчезать в порядке социального общения, а потому никто на них никогда не обращал внимания, даже если они и встречались. Этим-то и объясняется всегда практиковавшееся отождествление таких теоретически несоизмеримых понятий, как "индивидуальная речевая система" (= психофизиологическая речевая организация индивида) и "языковая система", которым более или менее грешили все лингвисты до самого последнего времени.

В сущности, можно сказать, что работа каждого неофита данного коллектива, усваивающего себе язык этого коллектива, т.е. создающего у себя речевую систему на основании языкового материала этого коллектива (ибо никаких других источников у него не имеется), совершенно тождественна работе ученого исследователя, выводящего из того же языкового материала данного коллектива его языковую систему, только одна протекает бессознательно, а другая - сознательно.

Возвращаясь к эксперименту в языкознании, скажу еще, что его боязнь является пережитком натуралистического понимания языка [10]. При социологическом воззрении на него эта боязнь должна отпасть: в сфере социальной эксперименты всегда производились, производятся и будут производиться. Каждый новый закон, каждое новое распоряжение, каждое новое правило, каждое новое установление с известной точки зрения и в известной мере являются своего рода экспериментами.

Теперь коснусь еще вопроса так называемой "нормы" в языках. Наша устная речевая деятельность на самом деле грешит многочисленными отступлениями от нормы. Если бы ее записать механическими приборами во всей ее неприкосновенности, как это скоро можно будет сделать, мы были бы поражены той массой ошибок в фонетике, морфологии, синтаксисе и словаре, которые мы делаем (об этом см., впрочем, еще: [R.] Meringer und [K.] Meyer. Versprechen und Verlesen. Eine psychologische linguistische Studie. [Stuttgart,] 1895). Не является ли это противоречием всему тому, что здесь говорилось? Нисколько, и причем с двух точек зрения. Во-первых, нужно иметь в виду, что мы нормально этих ошибок не замечаем - ни у себя, ни у других: "неужели я мог так сказать?" - удивляются люди при чтении своей стенограммы; фонетические колебания, легко обнаруживаемые иностранцами, обыкновенно являются открытием для туземцев, даже лингвистически образованных. Этот факт объясняется тем, что все эти ошибки социально обоснованы; их возможности заложены в данной языковой системе, и они, являясь привычными, не останавливают на себе нашего внимания в условиях устной речи. Во-вторых, всякий нормальный член определенной социальной группы, спрошенный в упор по поводу неверной фразы его самого или его окружения, как надо правильно сказать, ответит, что "собственно надо сказать так-то, а это-де сказалось случайно или только так послышалось" и т. п.

Впрочем, ощущение нормы, как и сама норма, может быть и слабее и сильнее в зависимости от разных условий, между прочим - от наличия нескольких сосуществующих норм, недостаточно дифференцированных для их носителей, от присутствия или отсутствия термина для сравнения, т.е. нормы, считаемой за чужую, от которой следует отталкиваться, и, наконец, от практической важности нормы или ее элементов для данной социальной группы [11].

Совершенно очевидно, что при отсутствии осознанной нормы отсутствует отчасти и отрицательный языковой материал [12], что в свою очередь обусловливает крайнюю изменчивость языка. Совершенно очевидно и то, что норма слабеет, а то и вовсе исчезает при смешении языков и, конечно, при смешении групповых языков, причем первое случается относительно редко, а второе - постоянно. Таким образом, мы снова приходим к тому положению, что история каждого данного языка есть история катастроф, происходящих при смешении социальных групп.

Возвращаясь к вопросам нормы, нужно констатировать, что литературная речевая деятельность, т.е. произведения писателей, в принципе свободна от неправильных высказываний, так как писатели сознательно избегают ляпсусов, свойственных устной речевой деятельности, и так как, обращаясь к широкому кругу читателей, они избегают и тех элементов групповых языков, которые не вошли в том или другом виде в структуру литературного языка. Поэтому лингвисты глубоко правы в том, что, разыскивая норму данного языка, обращаются к произведениям хороших писателей, обладающих очевидно в максимальной степени тем оценочным чувством ("чутьем языка"), о котором говорилось выше, на стр. 33. Однако и здесь надо помнить, во-первых, что у многих писателей все же встречаются ляпсусы [13], и, во-вторых, что по существу вещей произведения писателей не содержат в себе отрицательного языкового материала.

* * *

В заключение приведу несколько примеров лингвистического эксперимента (ср. стр. 32).

В качестве примера синтаксического эксперимента возьмем фразу Никакой торговли не было в городе [14]. Эта фраза переводится так: "торговля отсутствовала в городе" (надо иметь в виду, что в устном языке и фраза, и ее перевод могут иметь троякую ритмическую форму, каждая из которых имеет свое значение: "торговля - отсутствовала в городе", "торговля отсутствовала - в городе" и нерасчлененная, которая здесь и имеется в виду). Попробуем переставлять слова в городе. Получим, во-первых, никакой торговли в городе не было и, спросив себя, что это будет значить, переведем так: "торговля в городе отсутствовала" (возможно двоякое ритмическое членение); во-вторых, получим никакой в городе торговли не было, что прежде всего будет значить: "торговля в городе отсутствовала вовсе" (иные ритмические членения могут дать и иные значения); в-третьих, получим в городе не было никакой торговли, что будет значить: "город не имел никакой торговли"; наконец, можно получить никакой торговли не в городе было, что ничего не значит, ибо так сказать нельзя, т.е. получился отрицательный языковой материал (впрочем, первая часть до слова "было" может быть осмыслена - "торговля вне города"). Нужно иметь в виду, что для полной убедительности эксперимента необходимо для каждого изменения мысленно создавать соответственный контекст или ситуацию.

Приведу пример эксперимента в морфологии. Допустим, что иностранный исследователь общерусского языка запишет такие формы 3 л. ед. ч., как несётвезётплетётждётмнёт, ткётжгётжжот. Что он из этого умозаключит, сидя у себя в кабинете? Он решит, очевидно, что форма 3 л. ед. ч. определенного типа глаголов образуется путем смягчения последнего согласного основы и прибавления окончания -ёт (точнее, -от) и что форма жжот является пережитком или диалектизмом. Только дальнейшая проверка на фактах (эксперимент) поможет ему ввести в правило ограничение, состоящее в том, что кг основы не смягчаются, а меняются на чж. Тогда жжот станет у него нормальной формой, а ткётжгёт - диалектизмами. Вполне ли, однако, это будет верно? Если начать образовывать формы (эксперимент) печёт и пекёттечёт и текётсечёт и секёт и т.д., то окажется, что хотя первые формы и будут безусловно правильными, однако и вторые не будут абсолютно невозможными, какими были бы, например, формы пекоттекотсекот (эксперимент). Далее окажется, что форма ткёт предпочтительнее, чем тчёт (эксперимент); если же попробовать образовать форму 3 л. от малоупотребительного (в городе) глагола ску (эксперимент), то скажем, пожалуй, скёт и едва ли щёт=счёт. И вся картина становится совершенно ясной: формы текётсекётжгёт и т. д. - это формы будущего языка. Пока они устанавливаются только там, где чередования к||чг||ж затемняют корень слова: ведь никто не скажет жжа, а жгя всякий поймет (эксперимент), формы же печёттечёт и т. д. существуют лишь по традиции, хотя пока и не только в словарном порядке, но и в грамматическом.

А вот эксперимент в фонетике: возьмем русское сочетание сел=s'el. Спрашивается, какой гласный можно вставить в это сочетание вместо e=e? Пробуем: сялсёлсюлсил - возможно. А можно ли вставить e=e из слова сели=s'el'i, т.е. сказать s'el? Оказывается, что такого сочетания в русском языке нет вовсе и что русский человек, нефонетик, даже не может его и произнести [15]. Следовательно, можно предполагать с большой долей уверенности, что ee являются лишь оттенками единой фонемы, обусловленными лишь фонетическими условиями и не имеющими самостоятельной функции.

Все эти приемы, конечно, хорошо известны людям, на месте изучавшим чужой устный язык с целью его полного грамматического и словарного описания и усвоения (нужно всячески подчеркнуть, что последнее есть необходимое условие первого), и я здесь лишь впервые теоретически обосновываю то, что практически, вероятно, многими делалось.

Примечания

1. Настоящая статья является дальнейшим развитием взглядов, которые намечены были впервые в моем докладе, читанном в Лингвистической секции 27 октября 1927 г.

2. Имею в виду здесь не только правила синтаксиса, но, что гораздо важнее, правила сложения смыслов, дающие не сумму смыслов, а новые смыслы, - правила, к сожалению, учеными до сих пор мало обследованные, хотя интуитивно отлично известные всем хорошим стилистам.

3. Случаи сознательного "выдумывания" слов довольно редки вообще, сознательное группирование слов свойственно лишь письменной речи, которая все же в целом строится тоже автоматически. Сознательность обыденной разговорной (диалогической) речи в общем стремится к нулю.

4. Позиция большинства лингвистов и даже Соссюра, ближе других подошедшего к этому вопросу, неясны. Соссюр хотя и различил четко "parole" (понятие, впрочем, далеко не вполне совпадающее с моим понятием "речевой деятельности") и "langue", однако помещает последний в качестве психологических величин в мозгу (см. его замечательный "Cours de linguistique generale" [Paris, 1922], p. 32).

5. Впрочем, поскольку косноязычный сознает свое косноязычие и знает, как он должен был бы сказать, этот случай не является типичным.

6. А зачастую и для всех групп, как например французский язык для теперешних французов.

7. Я не говорю здесь о технике лингвистического эксперимента: она трудна и требует великого количества всяких предосторожностей. Записывать "тексты" может всякий; хорошо записывать тексты уже гораздо труднее; для того, чтобы быть хорошим экспериментатором, необходим специальный талант.

8. Я не думаю, чтобы такое исследование обязательно должно было совпадать с "психологией творчества" или с "психологией языка" (Sprachpsychologie). Мне кажется, что здесь возможны и чисто лингвистические подходы; но я не могу здесь обосновывать свои воззрения на этот предмет, так как это потребовало бы особого исследования.

9. Само собой разумеется, что в дальнейшем, для дополнения и сравнения, совершенно необходимо привлекать сочинения и других писателей, и чем больше, тем лучше. Стилистику без этого нельзя даже и построить, во всяком случае - полную стилистику.

10. В сущности, это подобный же пережиток, какой можно было наблюдать у Бругмана (и у многих других "младограмматиков"), когда он отрицал возможность искусственного международного языка, называя его вслед за Мейером (G. Meyer) homunculus'ом (Karl Brugmann und August Leskien. Zur Kritik der kunstlichen Weltsprachen. Strassburg, 1907, S. 26). Но не прав был и Бодуэн, который в разгаре обострившихся философских противоречий утверждал, что нет разницы между живым и мертвым языком, между живым и искусственным языком: достаточно кому-нибудь изучить мертвый язык, чтобы он стал живым (J. Baudouin de Courtenay. Zur Kritik der kunstlichen Weltsprachen. Ostwald's Annalen der Naturphilosophie, [Bd.] VI, [Leipzig, 1907]. Этого, конечно, мало: для того, чтобы стать живым, он должен стать хотя бы одним из нормальных орудий общения внутри какой-либо социальной группы, хотя бы минимальной.

11. Очень часто, особенно при смешении диалектов, норма может состоять в отсутствии нормы, т.е. в возможности сказать по-разному. Лингвист должен будет все же определить границы колебаний, которые и явятся нормой.

12. Говорю - отчасти, так как отрицательный языковой материал создается не только непосредственными исправлениями окружающих, но прежде всего фактическим непониманием: всякое речевое высказывание, которое не понимается, или не сразу понимается, или понимается с трудом, а потому не достигает своей цели, является отрицательным языковым материалом. Ребенок научается правильно просить чего-нибудь, так как его непонятные просьбе не выполняются.

13. Приведу примеры: "проникнуть в тайные недопустимые комнаты человеческой души" (Куприн. Штабс-капитан Рыбников); "из двух шагов один раз нога срывалась с вершины кочки и вязла" (Фет. Мои воспоминания) и т. д.

14. Эту и все следующие фразы следует читать без логических акцентов.

В предшествующем изложении неоднократно употреблялся термин «языковая система», однако содержание самого понятия системы не раскрывалось. Известно громадное количество определений этого понятия как вообще, так и применительно к языку. Мы не ставим своей задачей анализ всех этих определений, отметим лишь следующее. Понятие системы предполагает, что имеется некоторая совокупность элементов, которые определенным образом взаимосвязаны. Каждый из этих элементов обнаруживает свою качественную определенность только в составе целого, всей совокупности. Такую совокупность элементов и называют системой.

О существовании особой системы можно говорить тогда, когда элементы вступают в те или иные отношения с другими элементами не каждый сам по себе, но в составе организованного целого. Например, каждый игрок команды «относится» к игрокам другой команды, к зрителям прежде всего не как индивидуум, но как часть организованного целого — своей команды, которая в этом смысле является системой; можно сказать, что «на одном уровне» команда вступает в определенные отношения с другой командой, а не с отдельными ее игроками.

Наиболее важный тип систем — это функциональные системы. Элементы, составляющие такую систему, объединяются в организованное целое для определенной цели, и для достижения цели каждый элемент выполняет ту или иную функцию. Иначе говоря, фактором, объединяющим элементы в систему, выступает результат, цель, которые должны быть достигнуты системой; деятельность системы всегда направляется этой целью. Например, целью объединения игроков-спортсменов в команду, т. е. в систему, является игра с другими командами, где каждый из игроков выполняет определенные функции.

Деятельность системы по достижению заданного результата, ради чего собственно и существует сама система, не следует понимать как непременно сознательные действия. Например, можно говорить о корневой системе растения и о том, что основной целью этой системы является обеспечение растения водой и питательными веществами.

§ 9. Как правило, в системе, особенно функциональной, отношения, связывающие ее элементы, неоднородны: одни из них более тесные, другие — менее. Отличаются эти отношения и качественно. Соответственно в системе выделяются определенные группировки элементов, или подсистемы. Одни подсистемы соотносятся иерархически, т. е. подчиняются друг другу, другие функционируют «параллельно». Подобно тому как вся функциональная система нацелена на достижение некоторого общего /13//14/результата, каждая ее подсистема должна обеспечить получение более частного результата, без которого невозможно в конечном счете выполнение задачи, стоящей перед всей системой в целом (см. также § 24). Например, цехи являются подсистемами по отношению к заводу как системе.

§ 10. Язык, без сомнения, принадлежит к числу очень сложных функциональных систем. Основная задача этой системы состоит в том, чтобы, как говорилось выше, сделать возможным общение между людьми. Все в языке, следовательно, подчинено одной глобальной цели — обеспечению обмена информацией. Подсистемами языковой системы выступают система фонем, система морфологических категорий и т. п., которые, в свою очередь, обладают собственными подсистемами.

Соответственно многие связи и отношения в языке оказываются очень сложными и опосредованными. Систему вообще и языковую систему в частности нередко определяют как совокупность элементов, «где все связано», а такую «всеобщую связь» объясняют следующим образом: если произойдет изменение какого-либо одного элемента, то оно скажется на всех остальных (коль скоро все связано). Однако такое понимание слишком прямолинейно. В силу существования многих подсистем, в свою очередь состоящих из собственных подсистем, которые все соотносятся как целое с целым, изменения могут ограничиваться рамками какой-либо подсистемы (или каких-либо подсистем), не затрагивая других фрагментов системы. Например, устранение двойственного числа из определенной подсистемы морфологической системы языка практически никак не сказывается на его фонологической системе.

§ 11. Наряду с понятием системы в языкознании широко используется понятие структуры. Наиболее оправданными представляются взгляды, согласно которым эти два понятия разграничивают следующим образом: если система есть совокупность элементов, связанных определенными отношениями, то структура есть тип этих отношений, способ организации системы. Структура, таким образом, выступает здесь не как самостоятельная сущность, соотносимая с системой, а как атрибут последней, ее характеристика. Если нам известно строение системы, т. е. известны ее подсистемы и их внутреннее устройство, тип связи между элементами подсистем и самими подсистемами, то можно сказать, что мы знаем структуру данной системы.

Подчеркнем, что в понятие структуры входит известное отвлечение от того, какова материальная природа элементов, образующих систему, поскольку одни и те же отношения могут существовать между элементами, материально весьма различными. Например, одна и та же формула — а формула это и есть способ фиксирования отношений между определенными элемен-/14//15/тами — может описывать колебания упругой среды вне зависимости от того, водная это среда или воздушная. Точно так же в языке можно обнаружить такие структуры, которые оказываются действительными для разных языков, хотя соответствующие отношения материально выражаются по-разному. Так, если в каких-то языках есть только три времени глагола: настоящее, прошедшее и будущее, то с этой точки зрения структура соответствующего фрагмента (подсистемы) морфологии одинакова для всех данных языков, хотя, разумеется, выражаться эти времена могут по-разному.

§ 12. Часто возникают разногласия по поводу того, что первично в системе: структура, т. е. отношения, или материальная субстанция ее элементов. Когда утверждают, что первичной, т. е. определяющей, является структура, то имеют в виду, что только при данном типе отношений элемент системы приобретает свое специфическое качество. Например, в физических свойствах русского звука к ничто не говорит о том, какую функцию он может выполнять. Только будучи включен в систему, данный звук приобретает свою функцию — означающего (см. § 14), предлога или суффикса уменьшительности. Причем существенно, что его материальные свойства в разных системах сохраняются, однако при включении в одну систему, т. е. в один тип отношений, он приобретает одну функцию, одно специфическое качество (предлога), а при включении в другую систему — другую функцию и другое специфическое качество (суффикса уменьшительности).

Указание на определяющую роль структуры для качественной характеристики элементов системы, безусловно, справедливо. Однако не надо забывать при этом, что отношения должны как-то реализоваться материально. Это означает, во-первых, что не всякая материальная субстанция приемлема при реализации тех или иных отношений; во-вторых, для языка из его основной функции, коммуникативной, следует, что материальная природа языковых единиц не может изменяться произвольно, так как иначе нарушится общение. Например, для системы языка и его структуры безразлично, если мы «поменяем местами», скажем, показатели числа в глаголе, если читает будет значить читают, и наоборот. Однако ясно, что это нарушит взаимопонимание (если не будет предварительно закреплено специальным соглашением). Таким же образом должен существовать предел вариативности материального выражения тех или иных единиц языка. Например, для системы фонем французского языка было бы безразлично, если бы фонема /r/ произносилась как [x], фонологическая структура от этого не изменилась бы, од-/15//16/нако, скажем, слово rare, произнесенное как [xax] (пример С. И. Бернштейна), не было бы понятным.

Таким образом, единицы языка следует непременно изучать в их реальных (материальных) реализациях. Вместе с тем столь же непременным требованием является рассмотрение всех явлений языка в системе. Любые, даже наиболее, казалось бы, частные языковые явления получают верную интерпретацию только тогда, когда они рассматриваются не сами по себе, а когда во главу угла ставится вопрос о том, какое место в системе занимают данные явления. Приведем простой пример: сравним значение множественного числа существительных в русском языке и в санскрите. Так, санскритское слово kanyāh. переводится на русский язык как ‘дочери’ (им. пад.). Однако из этого не следует, что значение словоформы kanyāh. совпадает со значением словоформы дочери. Дело в том, что эти формы входят в разные грамматические системы: в санскрите существует еще двойственное число, поэтому kanyāh. противопоставлено форме единственного числа (kanyā ‘дочь’) и форме двойственного числа (kanyē ‘две дочери’), т. е. означает «не одна дочь и не две дочери (больше, чем две)», в то время как словоформа дочери по соответствующему грамматическому значению противопоставляется только форме единственного числа дочь, т. е. означает «не одна дочь (больше, чем одна)».

§ 13. Следует упомянуть, что термин «структура» употребляется в языкознании и в несколько ином смысле: под структурой понимают также строение единиц языка, например, говорят о структуре слова, структуре предложения. Соответственно структурами называют также формальные конструкции, отражающие связи и отношения внутри языковых единиц. Сами эти единицы, которые в этом случае называют элементами структур, передаются обычно лишь в обобщенном виде, в виде определенных категорий. Например, говорят, что для китайского синтаксиса характерна структура П—С—Д (т. е. подлежащее — сказуемое — дополнение), а для бирманского синтаксиса — структура П—Д—С.

Между элементами структуры (в указанном здесь смысле) имеют место синтагматические отношения; между элементами системы, которые не принадлежат одной и той же «линейной» структуре, существуют парадигматические отношения.

ЛИТЕРАТУРА

Общее языкознание. Внутренняя структура языка. Под ред. Б. А. Серебренникова. М., 1972 (гл. 1).

Объект и предмет общего языкознания

В. А. БОГОРОДИЦКИЙ

НАУКА О ЯЗЫКЕ И ЕЕ ПОЛОЖЕНИЕ В КРУГУ ИСТОРИКО-КУЛЬТУРНЫХ НАУК.

Наука о языке, или лингвистика, имея значение сама по себе в области человеческого знания, так как без изучения явле­ния речи не может быть полноты миропонимания, представ­ляет особенную важность в ряду филологических наук как само­стоятельная наука, так и по своим обширным приложениям: она знакомит с родством языков и народов, со сравнительно-генетиче­ским методом, получающим все более широкое применение в гума­нитарных науках, наиболее же строго применяемым именно в язы­коведении, представляет важность и некоторыми своими приклад­ными отделами. Ввиду такой сложности науки о языке возникла пропедевтическая дисциплина под названием «Общего языковеде­ния» или «Введения в языковедение», выясняющая основные вопро­сы науки о языке. К ознакомлению с этой дисциплиной мы и при­ступим, предварительно сделав некоторые общие замечания с целью облегчить дальнейшее изложение ее.

Прежде всего нужно уяснить природу самого языка, а для этого должно оставить взгляд на язык как на сочетание букв, из которых слагается письменность, и иметь в виду живую речь. В этом смысле язык есть средство обмена мыслей (т. е. средство передавать свою мысль другим и воспринимать чужую), наиболее совершенное по сравнению с гораздо менее совершенным — жеста­ми. При этом обмене слова нашей речи являются символами, или знаками, для выражения понятий и мыслей. Нетрудно понять, что это — наиболее удобные символы. В самом деле, что всего легче может служить в качестве таковых для передачи того изобилия понятий и представлений, которые проходят в нашем уме? Очевидно, нечто такое, что было бы весьма разнообразно, а вместе с тем, с одной стороны, легко производимо, а с другой — легко улавливаемо или воспринимаемо другими. Невольно изумляешься перед тем, как удачно пришло человечество к тому, чтобы воспользоваться такими легкими для производства и восприятия символами, какие представляет собою звуковая речь; вместе с тем эти символы, состоящие из звукосочетаний произносимых и слышимых, по разнообразию звуковых элементов вполне достаточных для обозначения разнообразных предметов мира, легко переходят в бессознательную деятельность, что также чрезвычайно важно, потому что они в таком случае уже не затрудняют хода мысли. Что же касается жестов, то, пока еще человеческий язык был слишком недостаточно развит, они могли играть довольно значительную роль, но с развитием языка значение их ослабело, так как они не могли дать такого разнообразия и не были столь удобными симво­лами при передаче мысли, как звуковая речь; поэтому теперь жесты как символы имеют лишь побочное значение, сопровождая и до­полняя живую речь.

Уяснивши себе значение слов как наиболее удобных символов или знаков мысли, мы остановимся теперь несколько подробнее на самом процессе живой речи, предполагающем говорящего и слушающего. Словесный язык, или разговор, соеди­няющий говорящего и слушающего, возможен прежде всего при наличности объективного момента, каковой представляют коле­бательные состояния воздушной среды, вызываемые действием органов произношения говорящих и воспринимаемые слухом участников разговора; но при этом необходимо и другое условие, именно: словесный язык может служить посредником между гово­рящими лишь тогда, когда в их уме с одними и теми же словами ассоциируются или связываются сходные представления. Нужно прибавить, что языковой процесс не один и тот же у говорящего и слушающего: у говорящего речь есть функция мысли, так как у него мысль ищет соответствующего словесного выражения из за­паса слов и оборотов, хранимых его памятью; у слушающего же, наоборот, мысль есть функция речи или, точнее, слуховых пред­ставлений, возбужденных у него слышимою речью; короче: в процессе речи у говорящего мысль как бы ведет за собою слова, у слушающего же, наоборот, под влиянием слов складываются мысли. Но, как мы уже сказали, все это возможно лишь тогда, когда одинаковые слова ассоциированы в уме говорящего и слу­шающего с одинаковыми понятиями, и, следовательно, лишь тогда возможна объединяющая или общественная роль языка; это ста­новится прямо осязательным, когда мы попадаем в среду, говоря­щую на неизвестном нам языке. Одинаковость языка, объединяя людей к общей деятельности, становится таким образом социоло­гическим фактором первейшей важности.

Однако только что представленное разъяснение процесса раз­говора было бы далеко не полным, если бы мы ограничились взгля­дом на язык как на простой размен слов для выражения мыслей; в действительности сущность этого процесса глубже, так как вся­кий, и даже самый обыкновенный, разговор представляет собою творчество: говорящий выбирает наиболее соответствующие выражения, а слушающий старается не только уловить вернее смысл воспринимаемой речи, но и создать по возможности творче­ской силой фантазии образ, соответствующий слышимым словам. Творчество это как у говорящего, так и у слушающего идет не всегда одинаково успешно: при сильном подъеме душевной энергии оно совершается наиболее успешно,— тогда у говорящего удачнее подбираются слова и даже создаются новые, речь стано­вится выразительнее, а у слушающего глубже затрагивается соот­ветствующий мир понятий и представлений и рельефнее вырисовы­ваются образы. Даже у детей, когда они приобретают речь, процесс является не простым усвоением материала, но вместе и творчеством: усваивая слова, дети сами пробуют образовывать по ним другие, хотя бы и с ошибками. Так как, далее, словесное творчество говоря­щего, воплощая в слове новые комбинации идей, все-таки оставляет многое невысказанным, то творчество слушающего должно допол­нять эти пробелы, а это легко ведет к частичному непониманию, тем более что представления и понятия каждого складываются своим путем и потому не могут быть у разных лиц вполне тождественными [2] .

В последнем обстоятельстве можно видеть едва ли не основной фактор прогресса языка, так как говорящий, естествен­но, стремится высказываться таким образом, чтобы его полнее и лучше поняли; в то же время нетождество понимания, вызывая столкновение мнений, является лучшим средством для контроля за самою правильностью мысли. Прогресс языка в истории чело­вечества будет нам особенно нагляден, если сравним язык каких-нибудь дикарей, иногда не имеющих даже особых названий для чи­сел дальше четырех или пяти, с литературным языком народов, достигших высокой ступени развития, причем, повторим, главный фактор этого мощного развития языка заключается в стремлении говорящего к тому, чтобы в уме слушающего как можно полнее отразилась та же мысль; а эта тенденция в свою очередь основывает­ся на природном стремлении к общественности. Можно думать, что и самые начатки языка не вызваны лишь одною нуждою во взаимной помощи, но лежат в том же природном стремлении людей к общественности.

Далее, прогресс языка тесно связан с прогрессом цивилизации, так как появление у человека новых идей и понятий неизменно со­провождается появлением новых слов и выражений; таким образом, язык является как бы летописью пережитой культурной и социальной истории данного народа. Отсюда становится нам понятною и любовь каждого народа к своему языку, которым говорили отцы и деды; каждый человек легче и лучше мыслит и излагает свои мысли при помощи слов того языка, к которому привык с детства. Поэтому-то угнетение языка народности было бы не только тем несправедливым и жестоким запретом на свободу слова, который столь художественно представлен гр. А. Толстым в его поэме «Иоанн Дамаскин», но сопровождалось бы ущербом и вообще для человеческой культуры. Для лучшего уяснения себе этого пункта обратим внимание хотя бы на то обстоятельство, что сходные слова-понятия в разных языках представляют нередко различие не только по своему образованию, но вместе с тем и по оттенку, или нюансу, мысли (так, например, русское слово «причина» и нем. Ursache не покрываются вполне одно другим, представляя некоторое раз­личие по своему, так сказать, смысловому тембру), причем это различие способно возбуждать своеобразие в направлении мысли. Таким образом, различие языков заставляет человечество идти к истине как бы разными путями, освещая ее с разных точек зрения, а это служит залогом наиболее полного достижения истины, а не одностороннего [3] .

Наш язык не только служит для выражения мыслей, он в значи­тельной мере является и орудием мысли. Уже самое суще­ствование слов как некоторых объективных символов содействует переходу наших представлений из низших стадий в высшие, рас­плывчатых и легко теряющихся представлений — в более устой­чивые и фиксированные в слове понятия, а чрез то и самое мышление приобретает определенность и ясность [4] . Но роль языка не ограни­чивается этим; приспособляясь к развивающейся мысли, он служит вместе с тем показателем успехов классифицирующей деятельности ума. Для примера остановимся на роли суффиксов по отношению к нашему языковому мышлению. В нашем уме явления и предметы мира классифицируются в группы, которые закрепляются в языке при помощи суффиксов; так, например, суф. -тель обозначает разного рода деятелей, -ние или -тие — действия, даже такая частная группа, как ягоды, отмечена особым суффиксом -ика или -ника (в разных языках такого рода группировка может представ­лять большие или меньшие отличия). Таким образом, элементы языка воплощают успехи познающей мысли и в свою очередь слу­жат исходною точкою для последующего развития ее [5]; без такого фиксирующего свойства языка в человечестве не могла бы развиться ни одна наука.

В заключение общих замечаний о природе и роли языка мы должны заметить, что не все движения нашей психики могут воплощаться в простом слове; некоторые из них требуют для своего во­площения участия искусств, например музыки, живописи, поэзии. Язык со своей стороны дает возможности удовлетворять этим художественным стремлениям человека, так как содержит я себе, кроме звуков речи, также элементы ритма, музыкальности, созвучий, которые, придавая слову красоту, позволяют ему при­нимать художественное развитие. Таким образом, уже в самой природе языка содержатся элементы для возникновения и разви­тия поэзии или языка художественного, приспособляющегося к развитию художественной мысли, подобно тому как язык научный или прозы приспособляется к успехам научной мысли [6] .

Рассматривая природу языка и основные свойства его, мы не коснулись еще его весьма важной черты — изменчивости во времени и пространстве, благодаря которой и получилось в течение веков все языковое многообразие, какое видим теперь на земном шаре. Главнейшими факторами этой изменчивости языка и связанного с нею диалектического роста языков являются смена генераций и расселение племен, вступающих при этом в новые условия [7] . В настоящее время наука о языке распределяет все языки земного шара на ряд отдельных семейств (например, ариоевропейское, угро-финское, турецко-татарское и целый ряд других в разных частях света), настолько различных, что оказывается не­возможным обнаружить родство между ними и, следовательно, одно общее их происхождение, хотя со временем, быть может, и удастся открыть родство по крайней мере между некоторыми из них. Каждое из этих семейств, в свою очередь, распадается на языки, наречия и говоры. Так, к ариоевропейскому семейству принадлежат сохранившиеся в письменности древние языки — санскритский, древнегреческий, латинский и пр.; из современных языков этого семейства назовем, например, романские, германские, славянские и др. Родство между языками, образующими то или другое семейство, языковедение доказывает путем сопоставления их слов и грамматических форм, что и составляет предмет сравнительной грамматики этих языков.

Ознакомившись с природою языка как объекта лингвистических изучений, мы обратимся к самой науке о языке и укажем на главные ее подразделения. Языковедение распадается прежде всего на чистое и прикладное. В область чистого языковедения входит сравнительно-историческое изучение языков того или другого семейства как со стороны грамматического строя, так и лексического запаса (т. е. запаса слов). Сложность подобных исследований станет для нас понятной, если предварительно представим себе лингвистическое изучение одного отдельного языка. Сюда входит, помимо лексического состава, изучение его фонетическое (т.е. со стороны звукового состава и звуковых законов) в связи с физиологиею звуков, морфологическое (со стороны знаменательного состава слов) и синтаксическое (со стороны способов сочетания слов в предложения); в последнее время более и более упрочивается еще изучение языка со стороны семасиологической (т. е. в отношении развития смысловых оттенков слов) [8] ; при этом изучение знаменательной стороны слов опирается на психологию. Затем все явления языка, к какой бы из этих категорий они ни относились должны быть изучаемы не только в современном их состоянии, но также и в историческом развитии, причем исследование не ограничивается литературным языком (если таковой существует), но счи­тается и с народными говорами во всем их разнообразии (диалек­тология). На основании такого частного изучения отдельных языков формируется более общее сравнительное изучение языков отдель­ных ветвей (например, в области ариоевропейского языкового се­мейства — сравнительное изучение славянских языков, языков романской ветви и т. д.) и, наконец, ветвей целого семейства (та­кова, например, сравнительная грамматика ариоевропейских языков), хотя прибавим, что и изучение отдельного языка не может обойтись без сравнения с его родичами. В каждом языковом се­мействе, при сравнительно-историческом его изучении, лингвист старается воссоздать в качестве исходного пункта его праязыковое состояние, т. е. определить грамматический строй и лексический состав в ту эпоху, когда оно еще не разделилось на ветви, а затем уже следит и за дальнейшим диалектическим развитием до настоя­щего времени, причем он должен воссоздавать и праязыковое состояние отдельных ветвей, которые затем постепенно делятся на более мелкие, перешедшие, наконец, в современные языки. Что касается прикладного языковедения, то сюда отно­сится главным образом воссоздание первобытной культуры отдель­ных семейств и ее последующего развития по данным языка, причем лингвистика близко соприкасается с другими культурно-историческими науками; кроме того, педагогические вопросы о приемах изучения языков, как родного, так и иностранных, получают надлежащее освещение также в науке о языке, в при­кладном ее отделе.

[1] В. А. Богородицкий, Лекции по общему языковедению, Казань, 1911. Лекция 1.

[2] На речь с указанной здесь точки зрения, т. е. как на процесс и твор­чество, смотрел уже основатель общего языковедения — немецкий ученый первой половины прошлого столетия В. Гумбольдт, говоривший, что язык есть не ergon , a energeia (н e факт, а деятельность); а та черта словесного языка, что мысль в уме говорящего и слушающего не может быть вполне тождест­венной, дала повод тому же ученому высказать, что речь представляет сочетание понимания с непониманием (см. «О различии организмов человече­ского языка и о влиянии этого различия на умственное развитие челове­ческого рода». Посмертное сочинение Вильгельма фон Гумбольдта, Спб., 1859, стр. 40, 62).

[3] Ср. В. Гумбольдт, указ. соч., стр. 31.

[4] Ср. там же, стр. 51.

[5] Дети, учась родному языку, бессознательно усваивают и все эти результаты классифицирующей мысли своего народа, так что изучение языка является для них как бы школой естественной логики ума. Ничего нет удивительного в том, что в настоящее время и наука логики старается сбли­зиться с наукой о языке. В другом месте я разъясняю влияние, которое должно было оказывать слово на развитие философской мысли (см. мои «Очерки по языковедению и русскому языку», 1910, стр. 327),

[6] См. там же — очерк 20 под заглавием «Психология поэтического творчества в соотношении с научным».

[7] Подробнее о влиянии этих факторов см. в нашем «Кратком очерке диалектологии и истории русского языка» (1910) — начальные страницы.

[8] Ср., например, М. В г é а 1, Essai de sémantique , 1904.

Последнее изменение: Суббота 6 Сентябрь 2008, 15:52

Конец формы

Э. Сепир

СТАТУС ЛИНГВИСТИКИ КАК НАУКИ

(Сепир Э. Избранные труды по языкознанию и культурологии. - М., 1993. - С. 259-265)

 

Можно считать, что подлинно научный период в истории лингвистики начинается со сравнительного изучения и реконструкции индоевропейских языков. В ходе своих обстоятельных исследований индоевропеисты постепенно выработали методику, пожалуй, более совершенную, нежели методы других наук, имеющих дело с человеческими институтами. Многие формулировки, предложенные компаративистами, занимавшимися индоевропейскими языками, по своей четкости и регулярности близки к формулам, или так называемым "законам", естественных наук. В основе сравнительно-исторического языкознания лежит гипотеза о регулярном характере звуковых изменений, а большая часть морфологических преобразований понимается в компаративистике как побочный продукт регулярного фонетического развития. Многие были склонны отрицать, но в свете опыта, накопленного лингвистикой на сегодняшний день, нельзя не признать, что именно этот подход позволил достичь наибольших успехов в области проблематики истории языка. Почему следует исходить из регулярности фонетических изменений и почему такие регулярности должны иметь место - на эти вопросы рядовой лингвист вряд ли в состоянии дать удовлетворительные ответы. Однако из этого вовсе не следует, что можно было бы значительно усовершенствовать методы лингвистического исследования, если отказаться от хорошо проверенной гипотезы и открыть путь для разного рода психологических и социологических объяснений не связанных непосредственно с тем, что мы сейчас уже знаем об историческом развитии языков. Психологические и социологические объяснения той регулярности лингвистических изменений, которая давно уже известна всем изучающим язык, конечно, желательны и даже необходимы. Но ни психология, ни социология не в состоянии предписывать лингвисту какие именно законы истории языка он должен формулировать. В лучшем случае данные дисциплины могут побудить лингвиста энергичнее, чем раньше, стараться понять историю языка в более широком контексте человеческого поведения вообще - как индивидуального, так и общественного.

Разработанные индоевропеистами методы были с явным успехом использован и в исследованиях языков других семей. Совершенно очевидно, что методы эти столь же безотказно действуют применительно к "примитивным" бесписьменным языкам Азии и Африки, как и применительно к значительно лучше известным формам речи более развитых народов. Возможно, что как раз в языках этих более цивилизованных народов фундаментальная регулярность языковых процессов значительно чаще нарушалась такими противоречащими ей тенденциями, как заимствования из других языков, смешение диалектов, социальная дифференциация речи. Чем больше мы занимаемся сравнительными исследованиями родственных "примитивных" языков, тем очевиднее становится тот факт, что фонетические законы и выравнивание по аналогии - это основные ключи к пониманию процесса развития различных языков и диалектов из одного общего праязыка. Это положение хорошо подтверждают исследования профессора Леонарда Блумфилда в области центральных алгонкинских языков и мои - на материале атабаскских языков: они являются убедительным ответом тем, кто отказывается верить в почти всеобщую регулярность действия всех этих неосознаваемых языковых сил, взаимодействие которых приводит к регулярным фонетическим изменениям и связанным с ними морфологическим преобразованиям. Возможность предсказать правильность специфических форм в том или ином бесписьменном языке на основании сформулированных для него фонетических законов существует не только чисто теоретически - сейчас уже можно привести немало реальных примеров таких подтвердившихся предсказаний. Не может быть никаких сомнений в том, что методам, первоначально разработанным в индоевропеистике, предназначено сыграть существенную роль и в исследованиях всех других языков; кроме того, при помощи этих методов, в результате постепенного их совершенствования, мы, возможно, получим и подтверждение гипотезы об отдаленном родстве языков разных групп, в пользу чего сейчас говорят лишь единичные поверхностные факты.

Однако основная цель данной статьи - не демонстрация достигнутых лингвистических результатов, скорее привлечение внимания к некоторым точкам соприкосновения между лингвистикой и другими научными дисциплинами и, кроме того, обсуждение вопроса о том, в каком смысле о лингвистике можно говорить как о науке".

Значимость лингвистически данных для антропологии и истории культуры давно уже стала общепризнанным фактом. В процессе развития лингвистических исследований язык доказывает свою полезность как инструмент познания в науках о человеке и в свою очередь нуждается в этих науках, позволяющих пролить свет на его суть. Современному лингвисту становится трудно ограничиваться лишь своим традиционным предметом. Если он не вовсе лишен воображения, то он не сможет не разделять взаимных интересов, которые связывают лингвистику с антропологией и историей культуры, с социологией, психологией, философией и - в более отдаленной перспективе - с физиологией и физикой.

Язык приобретает все большую значимость в качестве руководящего начала в научном изучении культуры. В некотором смысле система культурных стереотипов всякой цивилизации упорядочивается с помощью языка, выражающего данную цивилизацию. Наивно думать, что можно понять основные принципы некоторой культуры на основе чистого наблюдения без того ориентира, каковым является языковой символизм, только и делающий эти принципы значимыми для общества и понятными ему. Когда-нибудь попытка исследования примитивной культуры без привлечения данных языка соответствующего общества будет выглядеть столь же непрофессиональной, как труд историка, который не может воспользоваться в своем исследовании подлинными документами той цивилизации, которую он описывает.

Язык - это путеводитель в "социальной действительности". Хотя язык обычно не считается предметом особого интереса для обществоведения, он существенно влияет на наше представление о социальных процессах и проблемах. Люди живут не только в материальном мире и не только в мире социальном, как это принято думать: в значительной степени они все находятся и во власти того конкретного языка, который стал средством выражения в данном обществе. Представление о том, что человек ориентируется во внешнем мире, по существу, без помощи языка и что язык является всего лишь случайным средством решения специфических задач мышления и коммуникации, - это всего лишь иллюзия. В действительности же "реальный мир" в значительной мере неосознанно строится на основе языковых привычек той или иной социальной группы. Два разных языка никогда не бывают столь схожими, чтобы их можно было считать средством выражения одной и той же социальной действительности. Миры, в которых живут различные общества, - это разные миры, а вовсе не один и тот же мир с различными навешанными на него ярлыками.

Понимание, например, простого стихотворения предполагает не только понимание каждого из составляющих его слов в его обычном значении: необходимо понимание всего образа жизни данного общества, отражающегося в словах и раскрывающегося в оттенках их значения. Даже сравнительно простой акт восприятия в значительно большей степени, чем мы привыкли думать, зависит от наличия определенных социальных шаблонов, называемых словами. Так, например, если нарисовать несколько десятков линий произвольной формы, то одни из них будут восприниматься как "прямые" (straight), другие - как "кривые" (crooked), "изогнутые" (curved) или "ломаные" (zigzag) потому только, что сам язык предполагает такое разбиение в силу наличия в нем этих слов. Мы видим, слышим и вообще воспринимаем окружающий мир именно так, а не иначе, главным образом благодаря тому, что наш выбор при его интерпретации предопределяется языковыми привычками нашего общества.

Итак, для решения наиболее фундаментальных проблем человеческой культуры знание языковых механизмов и понимание процесса исторического развития языка, несомненно, становятся более важными, чем более изощренными становятся наши исследования в области социального поведения человека. Именно поэтому мы можем считать язык символическим руководством к пониманию культуры. Но значение лингвистики для изучения культуры этим не исчерпывается. Многие объекты и явления культуры настолько взаимосвязаны с их терминологией, что изучение распределения культурно значимых терминов часто позволяет увидеть историю открытий и идей в новом свете. Эти исследования, уже принесшие плоды в изучении истории некоторых европейских и азиатских культур, должны принести пользу и в деле реконструкции культур примитивных.

Для социологии в узком смысле слова данные лингвистики имеют не меньшее значение, чем для теоретической антропологии. Социолога не могут не интересовать способы человеческого общения. Поэтому крайне важным для него является вопрос о том, как язык во взаимодействии с другими факторами облегчает или затрудняет процесс передачи мыслей и моделей поведения от человека к человеку. Далее, социолог не может оставить без внимания и вопрос о символической значимости, в социальном смысле, языковых расхождений, возникающих во всяком достаточно большом обществе. Правильность речи, то есть то явление, которое может быть названо "социальным стилем" речи, имеет к социологии значительно большее отношение, чем к эстетике или грамматике. Специфические особенности произношения, характерные обороты, нелитературные формы речи, разного рода профессионализмы - все это символы разнообразных способов самоорганизации общества, которые имеют решающее значение для понимания развития индивидуальных и социальных свойств. Но ученый-социолог не в состоянии оценить важность этих явлений до тех пор, пока у него нет вполне ясного представления о той языковой основе, с помощью которой только и можно оценить этот социальный символизм языкового характера.

Обнадеживающим представляется тот факт, что языковым данным все большее внимание уделяется со стороны психологов. До сих пор еще нет уверенности в том, что психология может внести что-либо новое в понимание речевого поведения человека по сравнению с тем, что лингвисту известно на основании его собственных данных. Однако все большее признание получает справедливое представление о том, что психологические объяснения языковых фактов, сделанные лингвистами, должны быть переформулированы в более общих терминах; в таком случае чисто языковые факты могут быть рассмотрены как специфические формы символического поведения. Ученые-психологи, на мой взгляд, ограничивают себя слишком узкими рамками психофизических основ речи, не углубляясь в изучение ее символической природы. Это, по-видимому, связано с тем, что фундаментальная значимость символизма для человеческого поведения еще не осознана ими в достаточной степени. Однако представляется вполне вероятным, что именно изучение символической природы языковых форм и процессов могло бы в наибольшей степени обогатить психологическую науку.

Любое действие может быть рассмотрено либо как чисто функциональное в прямом смысле слова, либо как символическое, либо как совмещающее в себе оба эти плана. Так, если я толкаю дверь, намереваясь войти в дом, смысл данного действия заключается непосредственно в том, чтобы обеспечить себе свободный вход. Но если же я "стучусь в дверь", то достаточно лишь слегка поразмыслить, чтобы понять: стук сам по себе еще не открывает передо мной дверей. Он служит всего-навсего знаком того, что кто-то должен прийти и открыть мне дверь. Стук в дверь - это замена самого по себе более примитивного акта открывания двери. Здесь мы имеем дело с рудиментом того, что можно назвать языком. Громадное количество всяческих действий является в этом грубом смысле языковыми актами. Иначе говоря, эти действия важны для нас не потому, что сами они непосредственно приводят к какому-либо результату, а потому, что они служат опосредующими знаками для более важных действий. Примитивный знак имеет некоторое объективное сходство с тем, что он замещает или на что указывает. Так, стук в дверь непосредственно соотносится с подразумеваемым намерением эту дверь открыть. Некоторые знаки становятся редуцированными формами тех функциональных действий, которые они обозначают. Например, показать человеку кулак - это редуцированный и относительно безвредный способ обозначить реальное избиение, и если такой жест начинает восприниматься в обществе как достаточно выразительный метод замещения угроз или брани, то его можно считать символом в прямом смысле слова.

Символы этого типа - первичны, поскольку сходство такого символа с тем, что он замещает, остается вполне очевидным. Однако со временем форма символа изменяется до такой степени, что всякая внешняя связь с замещаемым им понятием утрачивается. Так, нельзя усмотреть никакой внешней связи между окрашенной в красно-бело-синий цвет материей и Соединенными Штатами Америки - сложным понятием, которое и само по себе не так легко определить. Поэтому можно считать, что флаг - это вторичный, или отсылочный (referential), символ. Как мне кажется, понять язык с точки зрения психологии - это значит рассмотреть его как чрезвычайно сложный набор таких вторичных, или отсылочных, символов, созданных обществом. Не исключено, что и примитивные выкрики, и другие типы символов, выработанные людьми в процессе эволюции, первоначально соотносились с определенными эмоциями, отношениями и понятиями. Но связь эта между словами и их комбинациями и тем, что они обозначают, сейчас уже непосредственно не прослеживается.

Языкознание одновременно одна из самых сложных и одна из самых фундаментальных наук. Возможно, подлинно плодотворное соединение лингвистики и психологии все еще дело будущего. Можно полагать, что лингвистике суждено сыграть очень важную роль в конфигурационной (configurative) психологии (Gestalt psychology), поскольку представляется, что из всех форм культуры именно язык совершенствует свою структуру сравнительно независимо от прочих способов структурирования культуры. Можно поэтому думать, что языкознание станет чем-то вроде руководства к пониманию "психологической географии" культуры в целом. В повседневной жизни изначальная символика поведения совершенно затемнена многофункциональностью стереотипов, приводящих в недоумение своим разнообразием. Дело в том, что каждый отдельно взятый акт человеческого поведения является точкой соприкосновения такого множества различных поведенческих конфигураций, что большинству из нас очень трудно разграничить контекстные и внеконтекстные формы поведения. Так что именно лингвистика имеет очень существенное значение для конфигурационных исследований, потому что языковое структурирование в весьма значительной степени является самодостаточным и почти не зависит от прочих тесно взаимодействующих друг с другом неязыковых структур.

Примечательно, что и философия в последнее время все в большей, нежели раньше, степени начинает заниматься проблемами языка. Давно прошло то время. Когда философы простодушно могли переводить грамматические формы и процессы в метафизические сущности. Философу необходимо понимать язык хотя бы для того, чтобы обезопасить себя от своих собственных языковых привычек, поэтому неудивительно, что, пытаясь освободить логику от грамматических помех и понять символическую природу знания и значение символики, философы вынуждены изучать основы самих языковых процессов. Лингвисты занимают престижную позицию, содействуя процессу прояснения скрытого еще для нас смысла наших слов и языковых процедур. Среди всех исследователей человеческого поведения лингвист в силу своей специфики предмета своей науки должен быть наибольшим релятивистом в отношении своих ощущений и в наименьшей степени находиться под влиянием форм своей собственной речи.

Не сколько слов о связи лингвистики с естественными науками. Языковеды многим обязаны представителям естественных наук - особенно физики и физиологии - в том, что касается их технического оснащения. Фонетика, необходимая предпосылка для точных методов исследования в лингвистике, немыслима без употребления в акустику и физиологию органов речи. Лингвисты, которые интересуются в первую очередь фактическими подробностями реального речевого поведения отдельной личности, а не социализованными языковыми структурами, должны постоянно обращаться к помощи естественных наук. Однако очень вероятно, что и накопленный в результате лингвистических исследований опыт также может в значительной мере способствовать постановке ряда собственно акустических или физиологических задач.

В общем и целом ясно, что интерес к языку в последнее время выходит за пределы собственно лингвистических проблем. И это неизбежно, так как понимание языковых механизмов необходимо как для изучения истории, так и для исследования человеческого поведения. Можно только надеяться в этой связи, что лингвисты острее осознают значение их предмета для науки в целом и не останутся в стороне, огораживаясь традицией, которая грозит превратиться в схоластику, если не вдохнут в нее жизнь занятия, выходящие за пределы изучения только формального устройства языка.

Каково же, наконец, место лингвистики в ряду других научных дисциплин? Является ли она, как и биология, естественной наукой или все-таки гуманитарной? Мне представляется, что имеются два обстоятельства, в силу которых существует явная тенденция рассматривать языковые данные в контексте биологии. Во-первых, это тот очевидный факт, что реальная техника языкового поведения приспособлена к весьма специфическим физиологическим особенностям человека. Во-вторых, регулярность и стандартность языковых процессов вызывает квазиромантическое ощущение контраста с абсолютно свободным и необусловленным поведением человека, рассматриваемым с точки зрения культуры. Однако регулярность звуковых изменений лишь на поверхностном уровне аналогична биологическому автоматизму. Как раз потому, что язык является столь же строго социализированной частью культуры, как и любая другая ее часть, но при этом он обнаруживает в своих основах и тенденциях такую регулярность, какую привыкли наблюдать и описывать лишь представители естественных наук, он имеет стратегическое значение для методологии общественных наук. За внешней беспорядочностью социальных явлений скрывается регулярность их конфигураций и тенденций, которая столь же реальна, как и регулярность физических процессов в мире механики, хотя строгость ее бесконечно менее очевидна и должна быть понята совсем по-другому. Язык - это в первую очередь продукт социального и культурного развития, и воспринимать его следует именно с этой точки зрения. Его регулярность и формальное развитие, безусловно, основываются на биологических и психологических предпосылках. Но эта регулярность и неосознанный характер основных языковых форм не превращают лингвистику в простой придаток биологии или психологии. Языкознание лучше всех других социальных наук демонстрирует своими фактами и методами, несомненно более легко устанавливаемыми, чем факты и методы других дисциплин, имеющих дело с социологизированным поведением возможность подлинно научного изучения общества, не подражая при этом методам и не принимая на веру положений естественных наук. Особенно важно подчеркнуть. Что лингвисты которых часто и справедливо обвиняют в неспособности выйти за пределы милых их сердцу моделей основного предмета их исследований, должны осознать, какое значение их наука может иметь для интерпретации человеческого поведения в целом. Хотят они того или нет, им предется все больше и больше заниматься теми проблемами антропологии, социологии и физиологии, которые вторгаются в область языка.

 

Конец формы

Р. А. Будагов

О ПРЕДМЕТЕ ЯЗЫКОЗНАНИЯ

(Известия АН СССР. Отделение литературы и языка. - Т. XXXI. Вып. 5. - М., 1972. - С. 401-412)