Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Ортега-и-Гассет X. - Что такое философия (Мысли...docx
Скачиваний:
6
Добавлен:
23.11.2019
Размер:
1.35 Mб
Скачать

Для старых несерьезность нового искусства представляется до­статочным для его уничтожения пороком, для молодых отсутст­вие серьезности — высшая ценность искусства, а потому они преднамеренно и решительно ему предаются.

Такой поворот в видении искусства возвещает одну из самых общих черт нового мироощущения: недавно оно получило назва­ние спортивного или праздничного чувства жизни. Культурный ирогрессизм, религия двух последних столетий, оценивал дея­тельность человека лишь с точки зрения ее результатов — долг перед культурой налагал на человечество необходимость выпол­нения определенных действий. Усилия для их свершения имели характер обязанностей. Это обязательное усилие, налагаемое не­кими целями, есть труд. Поэтому XJX век обожествлял труд. За- метьте, что труд — это усилие неквалифицированное, лишенное качества и собственной значимости; все свои достоинства труд получает от необходимости, которой он служит. Поэтому труд обладает однородным и чисто количественным характером, по­зволяющим почасно его измерять и математически возна­граждать.

Труду противостоит иной тип усилия, рождающийся не из принуждения, а являющийся вольным, щедрым импульсом жиз­ненных возможностей — это спорт 32.

Если в труде смысл и ценность усилию придает цель дейст­вия, то в спорте в достоинство возводится само это спонтанное усилие. Это усилие от избытка, каковому предаются, не ожидая вознаграждения, как бы от полноты внутренней энергии. Отсюда специфическое качество спортивного усилия, предстающего всег­да чем-то выдающимся, неповторимым. Его никогда не подчи­нить весу и мере, которые правят при обычном вознаграждении за труд. Поистине ценное доступно только посредством внеэко­номического усилия: научное и художественное творчество, по­литический и моральный героизм, религиозная святость суть утонченные спортивные результаты. Ясно, что они достигаются не по заранее составленному плану. Никто никогда не совершал открытие физического закона по заранее составленному плану; скорее его находят как непредвиденный дар в процессе радост­ной- и незаинтересованной игры с явлениями Природы.

Поэтому жизнь, полагающая свое собственное упражнение более интересным и ценным, чем экономические цели, обладав­шие в старину несравненным престижем,— жизнь придает свое­му усилию дух радости, щедрости, даже шутовства, столь харак­терных для спорта. Она по возможности уменьшает значимость печального деяния труда, притязающего на самооправдание все­ми патетическими рассуждениями о человеческом долге и свя­щенном деле культуры. Жизнь будет создавать свои блестящие творения как бы шутя, не придавая им большой важности. По­эт уподобится футболисту, создавая свои стихи «одпой левой».

  1. Век довел до предела горечь рабочего дня. Сегодня моло­

43

дежь готова придать жизни непоколебимую видимость празд­нества.

Нетрудно указать на сходные перемены в политической обла­сти. Самой очевидной чертой европейской политики этих лет яв­ляется депрессия. Политикой занимаются меньше, чем в 1900 г., и отдаются ей менее отважно и настойчиво. Никто больше не ждет от нее счастья, каким-то мальчишеством кажется то, что наши деды давали убивать себя на баррикадах за ту или иную формулировку конституционного права. Сегодня в этих неисто­вых сценах кажется ценным только великодушный импульс, за­ставлявший их искать смерти. Мотив, напротив, кажется нам легкомысленным. «Свобода»— штука весьма проблематичная, ценность ее в высшей степени двусмысленна; напротив, неувя­даемой грацией обладает героизм, этот утонченный спортивный жест, с которым человек бросается за пределы собственной жиз­ни. С клятвы в зале для игры в мяч родилась общественная ис­тория последних 150 лет33. Припомните картины, воспроизводя­щие это знаменитое зрелище,— патетические жесты, с коими де­путаты осуществляют свое славное деяние. Сам акт — клятва — показывает религиозную значимость, придававшуюся политике. Кому не видна дистанция, отделяющая нас от такого способа чувствования? Повторяю, речь не о том, что политические прин­ципы потеряли ценность и значение. Свобода по-прежнему ка­жется нам превосходной вещыо; но теперь это — только схема, формула, инструмент для жизни. Подчинять ей жизнь, обоже­ствлять политическую идею — значит впадать в идолопоклонство.

Ценности культуры пе умерли, по изменился их категори­альный статус. В любой перспективе при введении нового тер­мина изменяется иерархия всех остальных. В спонтанной систе­ме оценок, которую несет с собою новый человек, которой оп сам является, возникла новая ценность — жизненная — и одним своим присутствием она подавляет все остальные. Предшествую­щая эпоха предавалась исключительной и односторонней ценно­сти культуры, забыв о жизни. Стоит ощутить жизнь как незави­симую ценность, каким бы ни было ее содержание, то даже при сохранении ценности науки, искусства и политики в целостной перспективе нашего сердца их сравнительпая ценность умень­шится.

  1. Учение о точке зрения

Противопоставление культуры и жизни, требование полноты прав последней не означает исповедания антикультурной веры. Подобная интерпретация сказанного мною выше была бы пол­ным его искажением. Ценности культуры остаются иеприкосно- пенными; отрицается только их исключительность. Веками гово­рилось только о необходимости культуры для жизни. Ничуть не приуменьшая этой необходимости, мы говорим, что культура пе меньше нуждается в жизни. Обе они — иммапептная сила био­логического и трансцендентная сила культуры — становятся тем

44

самым лицом к лицу, иа равных правах, без подчинения одной из них другой. Такая лояльность с обеих сторон позволяет ясно поставить проблему их взаимоотношений, подготовить их чисто­сердечный и прочный синтез. Следовательно, все вышесказанное есть лишь подготовка этого сиитеза, в котором, слившись, исчез­нут и культурализм, и витализм.

Припомним начало нашего исследования. Традиция нового времени предлагает два противоположных способа решения ан­тиномии жизни и культуры. Один из них, рационализм, отрица­ет всякое значение жизни ради спасения культуры. Другой спо­соб, релятивизм, осуществляет противоположную операцию: объ­ективная ценность культуры устраняется, чтобы дать место жизпи. Оба этих решения, считавшиеся предшествующими по­колениями достаточными, не находят отклика в нашем жизнен­ном чувстве. Они живут за счет взаимной слепоты. Так как на­ше время не терпит блужданий в тумане и ему ясен смысл обеих тяжущихся сторон, то оно не приемлет ни утверждений

о том, что истина, справедливость и красота не существуют, ни забвения того, что для существования они нуждаются в жиз­ненной опоре.

Поясним это на конкретном примере лучше всего определи­мой части культуры — познании.

Познание есть приобретение истин, в которых нам явлен трансцендентный (транссубъективный) универсум реальности. Истины вечны, единственны и неизменны. Но как они проника­ют внутрь субъекта? Ответ у рационализма вполне определен­ный: познание возможно лишь в том случае, если реальность способна входить в него без малейшей деформации. Поэтому субъект должен быть как бы прозрачной средой, лишенной свое­образия, собственной окраски. Вчера он был таким же, как се­годня, каким будет завтра — сверхжизненным и внеисторичным. Жизнь представляет собой своеобразие, перемену, развитие, од- иим словом,— историю.

Ответ релятивизма не менее ограничен. Познание невозмож­но, нет трансцендентной реальности, ибо каждый субъект явля­ется некоим особым образом сформированным пространством.: Входя в него, реальность неизбежно деформируется, и эту ин­дивидуальную деформацию он всякий раз и принимает за иско­мую реальность.

Было бы интересно проследить, как без всякой предвари­тельной договоренности психология, биология и теория познания самого последнего времени, проверив фактическое основание двух этих позиций, вынуждены были внести поправки, ведущие к новой постановке вопроса.

Субъект не является ни прозрачной средой, ни самотождест- вениым и неизменным «чистым Я», ни деформирующим реаль­ность при ее восприятии. Факты предлагают третью позицию, примерный синтез двух других. Опустим сеть в поток: она про­пустит одни предметы и задержит другие. Можно сказать, что

45

она проводит отбор, но не деформирует предметы. Такова и функция субъекта, живого существа перед лицом окружающей его космической реальности. Субъект не настолько проницаем, чтобы пропускать сквозь себя реальность, как это происходила бы с воображаемым разумным существом, созданным дефиниция­ми рационалистов. Но он и не измышляет иллюзорной реально­сти. Его функция — селекция. Из бесконечности элементов, со­ставляющих реальность, индивид, этот аппарат восприятия, про­пускает определенное их число — чья форма и содержание сов­падают с клетками его чувствительной сети. Все остальное — феномены, факты, истины — остаются вовне, игнорируются, но воспринимаются.

Элементарный и чисто физиологический пример дают нам: зрение и слух. Волновые колебания принимаются зрительным и слуховым аппаратом человеческого вида в диапазоне от какой-то минимальной до какой-то максимальной скорости. Неизвестными остаются цвета и звуки, лежащие за тем или иным пределом. Так жизненная структура воздействует на восприятие реально­сти; но это не значит, что это влияние, или вмешательство, не­сет с собой деформацию. Широкий репертуар вполне реальных цветов и звуков проходит вовнутрь — или исходит оттуда.

С истинами происходит то же, что с цветами и звуками. Психическая структура каждого индивида есть воспринимающий орган, наделенный некой формой, позволяющей понимать одни- истины и осужденной на неумолимую слепоту к другим. Точно так же каждый народ и всякая эпоха обладают своим типом ду­ши, т. е. сетью с определенными по размеру и конфигурации ячейками, которые задают близость одним истинам и неискоре­нимую неспособность к достижению других. Это означает, что все эпохи и все народы довольствовались соответствующими частными истинами, и нет смысла противопоставлять себя дру­гим народам и эпохам, словно им одним выпало владение всею полнотой истины. У всех свое место в ряду истории, никому не дано его покинуть, поскольку это было бы равнозначно превращению в нечто абстрактное, полному отказу от су­ществования.

Два человека смотрят на один и тот же пейзаж с различных; точек зрения. Они видят, однако, не одно и то же. Разница в1 местоположении приводит к тому, что пейзаж организуется раз­личным образом перед взором каждого из них. То, что для одно­го стоит на первом плане и предстает во всех своих деталях, для другого находится на заднем плане, затемнено, смутно. Кро­ме того, одни вещи частично или целиком заслоняют друг дру­га. Каждому даны части пейзажа, которые не доходят до друго­го. Есть ли смысл одному из них объявлять пейзаж другого ложным? Конечно, нет — один нейзаж столь же реален, как и другой. Но не менее бессмысленным был бы вывод об иллюзор­ности обоих пейзажей^ на том основании, что они не сов­падают.

46

Это предполагало бы наличие третьего — подлинного пейза­жа, который не подпадал бы под те же условия, что и первые два. Но такой пейзаж-архетип не существует и пе может суще­ствовать. Космическую реальность можно видеть лишь в опре­деленной перспективе. Перспективаэто один из компонентов реальности. Не будучи ее деформацией, она является ее органи­зацией. Остающаяся тождественной самой себе реальность, с ка­кой бы точки зрения на нее ни смотрели, является абсурдным понятием.

Сказанное о телесном видении подходит и ко всему осталь­ному. Любое познаиие есть познание с определенной точки зре­ния. Species aeternitatis * Спинозы, вездесущей, абсолютной точ­ки зрения как таковой не существует: это фиктивная и абст­рактная точка зрения. Мы не ставим под сомнение ее инстру­ментальной полезности для тех или иных нужд познания, но нельзя забывать, что реальности нам с нее пе увидать. Абст­рактной точке зрения соответствуют одни лишь абстракции.

Такой способ мышления ведет к корепной реформе филосо­фии и, что важнее, к реформе нашего космического восприятия.

Для интеллектуальной традиции последних времен индиви­дуальность всякого реального субъекта была неустранимой по­мехой для притязаний познания на достижимость истины. Счи­талось, что два разных субъекта придут к различным истинам. Теперь мы видим, что расхождение между мирами двух субъек­тов не предполагает ложности одного из них. Напротив, именно потому, что видимое каждым из них — это реальность, а не фикция, одно восприятие должно отличаться от другого. Это расхождение не есть противоречие, это дополнение. Если бы все­ленная представала одним и тем же ликом глазам грека-сокра- тика и янки, то нам пришлось бы признать, что у вселенной нет истинной реальности, независимой от субъектов. Ибо совпадение аспектов вйдения двух людей, помещенных в столь различные точки, как Афины V в. до н. э. и Ныо-Йорк XX в., указывало бы на то, что речь идет не о внешней для них реальности, а о фантазии, случайным образом оказавшейся тождественной у двух субъектов.

Каждая жизнь есть точка зрения на вселенную. Строго гово­ря, каждая видит то, что видит она и не может увидеть дру­гая. Каждый индивид — человек, народ, эпоха — есть незамени­мый орган постижения истины. Вот почему наличная истина, сама по себе чуждая историческим переменам, обретает жизнен- ное измерение. Вселенная, всеобъемлющая истина оставались бы неведомыми без развития, без постоянных изменений, без неис­черпаемости тех событий, которые конституируют жизнь.

Предположение, будто реальность как таковая независимо от точки зрения на нее обладает какой-то собственной физиономи­ей,— это укоренившееся заблуждение. Тогда всякий взгляд на

* Точка зрения вечности (лаг.).

47

реальность с определенной точки зрения не совпадал бы с этим абсолютным ликом и считался бы ложным. Но дело в том, что реальность, подобно пейзажу, обладает бесконечностью перспек­тив, и все они равно правдивы и достоверны. Единственной лож­ной перспективой является та, что претендует на уникальность. Иначе говоря, ложна утопияистина без местоимения, види­мая с «никакого» места. Утопист — а сущностью рационализма является утопизм — это тот, кто блуждает больше всех осталь­ных, ибо является человеком, который не хранит верности своей точке зрения, дезертирует со своего поста.

Философия доныне была утопической. Каждая система по­этому претендовала на значимость для всех людей. Освободив­шись от жизненного, исторического измерения, от перспективы, она всякий раз заносчиво вершила свои жесты-дефиниции. Док­трина точки зрения, напротив, требует, чтобы жизненная пер­спектива артикулировалась внутри системы, из которой она про­истекает; это позволяет соединить ее с другими, будущими или чужеземными системами. Чистый разум необходимо заменить жизненным разумом, в котором он находит свое место, обретает подвижность и силу изменчивости.

Когда мы смотрим сегодня на философские учения прошло­го, в том числе и предшествующего века, мы замечаем в них оп­ределенные черты примитивизма. Я употребляю это слово в том строгом смысле, каковым оно обладает, пока относится к ху­дожникам Кватроченто. Почему мы именуем их «примитивны­ми»? В чем их примитивизм? Говорят, в их искрениости, в их паивности. Но тогда возникает вопрос: в чем причина этих на­ивности и искренности, какова их сущность? Вне всякого со­мнения, она заключается в их самозабвении. Примитивный ху­дожник рисует мир с какой-то точки зрения, находится под властью своих идей, оценок, чувств, но думает, будто рисует мир таким, как. он есть. Он забывает тем самым включить в произведение свою собственную личность; творение предстает перед нами как бы создавшим само себя, без всякого вмешатель­ства субъекта, занимающего определённое место в пространстве и времени. Конечно, нам заметно отражение индивидуальности художника в написанной им картине, но нам заметно и то, что самого себя он не видел, игнорировал, полагал себя неким ано­нимным зрачком, открытым миру. Такое незнание самого себя и есть чудесный источник его простодушия.

Наивность доставляет удовольствие, но удовольствие, вклю­чающее в себя, предполагающее известное пренебрежение к на­ивному человеку. Ведь речь идет о добровольном самоуничиже­нии. Мы наслаждаемся примитивным художником точно так же, как и душой ребенка, ибо чувствуем себя стоящими выше. Наше видение мира куда шире, сложнее, у нас больше оговорок, про­тиворечий, крушений. Мы ощущаем свое жизненное окружение как нечто беспредельное, непокорное, опасное и трудное. Бросив взгляд на универсум ребенка или примитивного художника, мы,

48

папротив, видим узость кругозора, его законченность и покор-* пость, ограниченное число объектов и превратностей судьбы. Созерцая этот универсум, мы живем воображаемой жизнью, ка­жущейся нам легкой игрой, мимолетно освобождающей нас от трудного и проблематичного существования. Прелесть наивно­сти — это наслаждение сильного слабостью слабого.

Такова и привлекательность философских учений прошлого. Ясный и простой схематизм, чистосердечность иллюзий (вера в открытие всей полноты истины), та уверенность, с которой ут­верждаются формулы, полагаемые непоколебимыми,— все это производит впечатление завершенного, определенного, оконча­тельного мирка, в котором уоюе нет проблем — все в нем уже по­лучило свое разрешение. Нет ничего приятнее долгих прогулок но столь ясным, столь тихим миркам. Но вернувшись домой, мы видим, что миры этих философских учений не были истинным миром, а лишь горизонтом видения их авторов. Теми горизонта­ми, которые интерпретировались ими как пределы вселенной,— за ними уже ничего нет,— но которые были только кривыми ли­ниями пейзажа, замыкающего перспективу их вйдения. Всякая философия, желающая исцелиться от этого укоренившегося при­митивизма, упрямого утопизма, должна исправить данную ошиб­ку, избегнуть превращения мягких линий широкого горизонта в окостеневший мир.

Итак, сведение мира к горизонту ничуть не уменьшает его реальности. Мир соотносится с живым субъектом, принадлежит ему, локализуется в жизненном потоке, текущем от народа к на­роду, от поколения к поколению, от индивида к индивиду в про­цессе овладения универсальной реальностью.

Своеобразие бытия каждого, его индивидуальные особенно­сти, таким образом, вовсе не препятствуют уловлению им исти­ны. Они представляют собой орган видения той части реально­сти, которая ему соответствует. Каждый индивид, поколение, эпоха выступают незаменимыми аппаратами познания. Целост­ная истина может быть получена только путем соединения то­го, что видит мой ближний, и того, что вижу я,— и так далее. Каждый индивид представляет существенную точку зрения. Со­поставив все частичные картины, можно соткать всеобъемлющую и абсолютную истину. Эта сумма индивидуальных перспектив, познание того, что видели и знали все и каждый, это всезнание, этот поистиие «абсолютный разум» и есть то высокое место, ко­торое мы приписываем Богу. Бог также есть точка зрения; но не потому, что у него есть наблюдательный пункт за пределами человеческой плоскости вйдения, позволяющий ему прямо ви­деть универсальную реальность, словно Бог является старым рационалистом. Бог не рационалист. Его точка зрения — это точ­ка зрения каждого из нас; наша частная истина также является божественной истиной. Насколько достоверна наша перспектива, настолько аутентична наша реальность! С той разницей, что Бог, как говорит нам катехизис, пребывает повсеместно, а пото-

49

му наслаждается всеми точками зрения и в своей безграничной жизненности сдвигает и гармонизирует все наши горизонты. Бог — символ жизненного потока; сквозь его бесконечные сети протекает капля за каплей весь универсум, являющийся столь жизненным, священным, т. е. видимым, любимым, ненавидимым, принимаемым в страдании или в наслаждении.

Мальбраиш полагал, что мы познаем какую-либо истину только потому, что видим вещи в Боге, с божественной точки зрения. Мне кажется более правдоподобным обратное: Бог ви­дит вещи сквозь людей, люди суть органы зрения божества.

Поэтому нужно не препятствовать возвышенной необходимо­сти, а, утвердившись в занимаемом нами месте, сохраняя глубо­кую верность нашему организму, тому, чем мы жизненно явля­емся, открыть глаза на окружающий нас мир и принять пред­ложенную нам судьбой тему нашего времени,