Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
СОВРЕМЕННОЕ РОССИЙСКОЕ ИСТОРИОЗНАНИЕ.doc
Скачиваний:
7
Добавлен:
24.08.2019
Размер:
163.33 Кб
Скачать

Создание национальных историй и мифологизация прошлого

В то же время дискуссия о новых парадигмах серьезно осложнилась процессом выхода из подполья национальных историй. Они не только уверенно заявили о себе, но и заметно потеснили более привычные общегосударственные, «отечественные истории» (вариант: «история страны», «история Отечества»). Влияя на различные ракурсы описания прошлого, «национальная» историческая мысль (определенной самоопределяемой нации) стала доминировать и в политике и в системах образования. Эволюция историографии в России и странах СНГ может также рассматриваться сквозь призму «национального» интеллектуального абсолютизма. Другие модели – «героическая» (наука в роли гаранта прогресса) или «закономерная» (с такими соответствующими школами, как марксизм, школа «Анналов», теория модернизации), - оказались, практически вытесненными. Между тем, в западной науке либерально-демократические традиции, корпоративный этос научного сообщества, подкрепленные процессами социально-культурной интеграции, во второй половине ХХ века во многом обесценили этнонациональные предпочтения в историографии.

Попробуем найти объяснение этим явлениям через обращение к историческим обстоятельствам и процессу так называемой «национализации» массового исторического сознания, через рассмотрение склонности самих историков к национализму и стремления национальных элит инструментализировать прошлое. Однако сразу следует подчеркнуть, что само понятие «национальная история» в социологическом смысле не означает ничего иного, как систему знаний, сотворенную национальной (принадлежащей той или иной стране) школой историографии, которая в силу неизбывных обстоятельств культурно-исторического развития демонстрирует в разной степени этноцентризм. К примеру, история Франции считается историей нации, всего населения, нежели историей народа как этноса, то есть она больше сосредоточена на истории территории и государства (принцип политической нации) и меньше на истории формирования населения (из галлов, германцев, нормандов). Эта разница прослеживается в продолжающейся дискуссии, которая наиболее полно представлена в книге Фернанда Броделя и других материалах. Когда речь идет о «национальной» истории Германии, то она понимается как история всех немцев. История Японии обозначается термином «кокуси», переводимом и как «отечественная история» и как «национальная история

В России «национальная история» воспринимается в качестве суммы знаний о прошлом какого-либо этноса, взятого во взаимодействии с его историческими соседями, которая организована посредством национальной идеи, обосновывающей культурные и политические притязания руководящих классов. Это относится и к понятию  «национальный историк», которое вполне определенно звучит как обозначение носителя, контрагента, завуалированного или явного, но отрефлексированного этноцентризма. Национальные историки на пространствах СНГ «переигрывают» историю по сценариям, отвечающим задачам идейно-политического обоснования процессов формирования национальных государств.

Своеобразная реабилитация национальной истории началась с 1988 года, по мере расширения дискуссий о деформации межнациональных отношений в СССР и несостоятельности сталинизма в национальной политике. Критика понятий «империя», «имперское мышление», а затем самого процесса образования Российской империи как цепи перманентных преступлений русского царизма против народов создали в российском обществе своеобразный «комплекс вины» за свое «имперское» прошлое, породили определенное стремление к покаянию перед «наказанными» народами. Распад СССР изменил прежние комплексы и стремления. Пересматривая прежние представления о самих себе, люди столкнулись с сосуществованием старых и новых идентичностей, в том числе национальных. Это вызвало кризис самосознания и далеко не всегда рационально контролируемые политические проекции, связанные с отрицанием ancien regime и его политической и социокультурной системы. Стало очевидным, что когда русские и представители других национальностей размышляют над своим прошлым, им тяжело говорить на одном и том же языке. Русские могут считать «русским» все, что было хорошим в прошлом. Для нерусских эта проблема усложняется. В то время как советская культура уравнивала все культуры или, по крайней мере, то, что было в них «международным» и «прогрессивным», она в то же время возвышала русскую культуру над всеми другими. Так же как и русские другие нации считали позитивными чертами советской культуры те, которые совпадали с их собственными национальными традициями и ценностями, но в отличие от русских они понимали это как совпадение.

И дело не только в интеллектуальной борьбе за приоритетное право на престижное наследие или в замалчивании позорящих страниц. Важным импульсом современных исторических построений выступило стремление избавить собственные народы от статуса исторической и культурной периферии, от роли ведомого и, наоборот, найти аргументы в пользу того, что их достижения сопоставимы с общепризнанными высокими образцами мировой цивилизации. Показательны в этом отношении признания татарского историка Р. Хакимова. Если в царское и советское время история каждого народа во многом совпадала с этногенезом, то обретение независимости союзными республиками и объявление государственного суверенитета автономными поставила проблемы формулирования исторических исследований совершенно в ином свете. Любая государственность нуждается в своем историческом обосновании и черпает духовный потенциал в традициях. Татарстан, став самостоятельным, перестал зависеть от московской точки зрения и начал вырабатывать собственные взгляды на историю. В то же самое время историческая мысль России оказалась в сложном положении. Она попала под огонь критики с самых разных сторон: за приверженность марксистско-ленинской методологии, необъективность изложения русской истории, пренебрежение историей других народов и т.д. Более того, она перестала служить эталоном для историков, а потому историческая наука Татарстана оказалась перед необходимостью самостоятельно формулировать свои методологические и теоретические основы.

Естественно, что на передний план национальной жизни из прошлого выступило далеко не все. В процессе переосмысления «своих» историй обнаружились, даже среди историков, тенденции к героизации и жертвенности, удревнению своей государственности, завышению уровня политического и общественного развития этносов, вообще самоутверждению за счет соседей, созданию модифицированного пантеона выдающихся национальных деятелей.

В Украине массовое историческое сознание болезненно воспринимало ту  концепцию истории, которая утвердилась в советское время и строилась по следующей схеме: Киевская Русь – колыбель братских народов (вхождение украинских земель в состав Великого княжества Литовского и Польши – досадное недоразумение исторического процесса); воссоединение украинских земель с Российским государством в результате Переяславской Рады (1654); зарождение рабочего движения и марксизма в конце XIX – начале XX веков; борьба за установление советской власти и расцвет Украины в составе СССР. Естественно, что данная схема стремительно обрушилась. Украинская история стала полем битвы политических идей, важным фактором поисков идентичности и новой общности украинцев, обоснованием которой выступили Киевская  Русь, как исключительно украинское достояние, государство Богдана Хмельницкого (середина XVII века), Украинская Народная Республика (1917-1920). Все это сопровождалось ритуалами, церемониями и новыми символами. 

В Грузии в массовом сознании актуализированными оказались те сегменты прошлого, семантика которых также отвечала общественно-политическим настроениям. Прочно удерживается воспоминание о древних традициях национальной государственности, истоки которой восходят к эпохе эллинских древностей. Мифологический цикл о путешествии аргонавтов по Понту Эвкинскому в Колхиду, откуда были похищены золотое руно и волшебница Медея, по всеобщему убеждению, отражает реальные факты древнейших контактов предков грузин с греками, а подробно описанное у Аполония Родосского Колхидское царство Айэта не что иное, как первое национальное грузинское государство. В рамках этих представлений нынешнее независимое существование Грузии является лишь завершающим звеном тысячелетнего развития национальной государственности. Другой исторический период, находящийся в центре массового сознания, эпоха существования сильного централизованного государства во главе с царем Давидом IV Строителем, правившем на рубеже XI-XII веков. И, конечно, мощным стимулом развития национального движения, формирования его программной идеологии и главной стратегической установки – восстановление некогда утерянной независимости стала историческая память о существовании Грузинской Демократической Республики в 1918-1921 годах.

В центре дискуссий, захвативших практически все слои общества Молдавии, оказались события 1812, 1917-18, 1940 годов. Присоединение Бессарабии к России в 1812 году по условиям Бухарестского мирного договора России и Турции приобрело широкий диапазон оценок: от аннексии и грубого попрания норм международного права до освобождения от турецкого ига и исполнения вековых чаяний населения Молдавии. Провозглашение   Молдавской республики в 1917, а затем ее независимости в 1918 году и включение Бессарабии в состав Румынии стало трактоваться одними историками как «предательство буржуазных националистов», а другими, как  «торжество исторической справедливости», «звездный час румынского народа». События 1940 года, связанные с советско-румынскими нотами 26 и 28 июня и с образованием Молдавской Советской Социалистической Республики 2 августа оцениваются большинством исследователей как  пример политики имперского диктата, как следствие пакта Риббентропа-Молотова и секретного протокола к нему от 23 августа 1939 года, а присоединение Бессарабии и Северной Буковины к СССР - как «оккупация», и меньшинством – как объединение левобережной и правобережной Молдавии, ликвидация искусственного деления страны на две части, восстановление государственного единства. Обсуждение других аспектов  прошлого обостряют запутанность отношений основного этноса – молдаван – с Россией, Румынией и традиционно многонациональный состав населения.

В Армении и Азербайджане прошлое осмысливается и описывается под воздействием непрекращающегося карабахского конфликта. Соответственно, и историческая роль России подается в зависимости от ее отношения к конфликту. В Армении вхождение ее восточной части в Россию в XIX веке трактуется положительно, а в Азербайджане вхождение в Россию в том же веке было признано величайшим несчастьем. Захват северных земель Азербайджана Россией привел к потере азербайджанским народом своей государственной независимости, в результате захвата Азербайджан превратился в сырьевую базу для царской знати и русских предпринимателей, а также в рынок сбыта для русских купцов, экономика Азербайджана приобрела ярко выраженный колониальный характер.

Исторические обстоятельства и «национализация» массового исторического сознания невольно усилили тяготение историков к националистической идеологии и националистическим движениям. Более того, среди основателей национализма как доктрины и его горячих сторонников историки занимают почетное место. Во многих странах, прежде всего в Германии, Франции, Британии и Японии, заметно стремление оценить и понять это явление, создана историография, пытающаяся обосновать честолюбивые устремления своих наций. Да и путь самого национализма стал историческим, особенно когда в ХХ веке, после Первой мировой войны, рождается новый национализм - этнонационализм. Национализм (или «государственный национализм» по Э. Хобсбауму) выступал за укрепление «национального патриотизма», за «национальное возрождение» или «национальное самоопределение», под которым подразумевается возврат к некой утраченной норме. Этнонационализм как внешне коллективистская идеология – «мощное средство массовой мобилизации и создания соперничающих коалиций в полиэтничных сообществах» –  склонен идеализировать прошлое «своей» нации или же, наоборот, культивирует комплекс страданий и несправедливостей, совершенных по отношению к нации другими народами.

В то же время среди наиболее острых критиков национализма немало историков, которые скептически описывают идеологические цели национализма, считают, что он ведет к негативным последствиям, спектр которых колеблется от абсурдной социальной и культурной политики, направленной на формирование «однородной массы граждан, гомогенизированной в лингвистическом и административном отношении», до тоталитарного террора и дестабилизации. В основном историки рассматривали национализм как доктрину, принцип или доказательство. За незначительными исключениями историков, может быть, в большей мере волновал сам национализм, а не нация. К этой доктрине или принципу относились как к idee fixe, разрушительная сила которой, несмотря на различные проявления, оставалась неизменной.

В СССР в эволюции национальной идеи как сердцевины исторического познания в советскую эпоху явственно просматривается несколько этапов, крупных полос. Официальная историография в целом ориентировалась на классовоцентристские и интернационалистские подходы к проблемам истории.  Термин «национализм» использовался в негативном смысле – как политическое клеймо при оценке отступления от интернационализма. Вместе с тем в первое послеоктябрьское десятилетие написание историй происходило в обстановке сотрудничества/заигрывания центра с «туземными» элитами, «коренизации», что стимулировало процессы образования наций среди крупных этносов.

В конце 1920-х годов обнаружилось глубинное противоречие между русским научным сообществом центра, олицетворяющим официальную историографию, с одной стороны, и национальными историками, с другой. Национальные истории стали рассматриваться как эквивалент антимарксизма либо национал-уклонизма в большевизме. Сталинский период — время серьезного удара по национальным элитам и культурам, их последовательного и систематического подавления и сдерживания в обстановке утверждения национал-большевистских приоритетов идеологии, которые, однако, не отменяли колебания идеологического маятника между «национальным» и  «интернациональным», «классовым» и «державным». Сталинский режим был озабочен поддержанием напряжения в среде интеллигенции. Перевод историографии на позиции великорусской державности сопровождался развалом ленинистской историографии. Идея «национальных» историй в этот период сохранялась скорее в виде сокрытых культурных ориентаций и предпочтений. Функции национальных историографий, связанные с решением крупных проблем историознания, переходят к официальной советской историографии.

После смерти Сталина попытки политического руководства превратить русскую патриотику  в тотальную идеологию и историографию прекратились. Послесталинский период характеризуется оживлением нациестроительства, формированием новых национальных элит, восстановлением процесса «собирания» национальных историй, который происходит, в основном, в замещенных формах — желании показать в «лучшем виде» представителей своего этноса, доказать «зрелость» своего региона для дела революции и социализма. Идеологическая система и официальная историография удерживают ситуацию доминирования советско-патриотической, в целом великорусской, концепции, распространяемой в основном в научно-теоретических формах. Это не исключает идеологических акций против национальных историографий и историков.

Национальный историк в условиях советского новоимперства являлся до известной степени декоративной фигурой. Самим фактом своего существования он призван был демонстрировать достижения советского социализма в разрешении национального вопроса. Он всегда находился под рукой в качестве назидательного примера во время кампаний по борьбе с национал-уклонизмами. Нельзя сказать, что обвинения в его адрес с позиций официальной теории истории и общества были всегда беспочвенны. Национальный историк делал свое дело: с разной степенью осознанности в обстановке господства моноидеологии культивировал и удерживал отдельные фрагменты «своей истории». Он чувствовал себя тем уверенней, чем более нарастали в условиях заката советской этакратии националистические тенденции.

В целом на эволюцию национальных историй в советское время влияли   процесс нациестроительства, переход от интернационального социализма к национал-большевизму, насаждение русоцентристского подхода в историознании, политика московских управленцев в отношении национальных политических и культурных элит,  борьба «групп интересов» в науке, включая инициативы и «игры» с властью самих историков, вовлеченных в неформальные кастово-профессиональные группы.

Обретение национальными историями статуса официальных историографий связано с теми трансформационными процессами, в которые втянулось советское общество во второй половине 1980-х годов. Довольно быстро стал разрушаться грандиозный миф о новой исторической общности «советский народ». На его месте возникли новые исторические представления народов о себе и друг друге, в которых реанимировались и получили мощный импульс развития, казалось бы, изжитые советским режимом исторические концепции, вышли загнанные вглубь национальные архетипы, часто несущие в себе конфликтные этнические доминанты.

Национальные истории стали своеобразным способом самоутверждения новых политических элит. Они используют примордиалистское понимание этничности, которая складывается как общность коренного народа на основе единой культуры и истории – «каждая нация самоопределяется как «священное наследие предков», как ассимилирующая господствующая структура, принадлежность к которой приносит законное право распоряжаться этим наследием (землей, национальной культурой и т.д.). Политические элиты постсоветских государств были заинтересованы в формировании  граждан, которые чувствовали себя не просто «народонаселением», а нацией, обладающей достойной национальной историей. Повсюду прошла война топонимов. Остро дебатировались проблемы новой государственной символики. Быстро менялись знаки при оценке тех или иных событий в учебных программах. Кое-где пытались начать «охоту на ведьм», стремясь отлучить от преподавательской и исследовательской работы историков, которые занимались идеологическими разработками. Радикальный этнический национализм нередко использовался в качестве политического громоотвода. Власти могли манипулировать национальным сознанием и в зависимости от ситуации и конъюнктуры направлять его в нужном русле: разжигать чувство ксенофобии либо, наоборот, ксенофилии. К примеру, чеченские власти, заинтересованные в закреплении независимости от России, посредством массовой исламизации и введения шариатских законов, усиленно пытались перевести конфликт с федеральным Центром в плоскость «ислам-христианство», чтобы держать собственный народ в напряжении и сплоченности, а также разжалобить исламский мир и привлечь его к решению своих проблем.

А в некоторых государствах предпринимались попытки моделировать прошлое по образцам советского времени. В Белоруссии их активно эксплуатировали победившие лидеры прокоммунистического Народного фронта, представлявшие себя своего рода партизанами времен Отечественной войны, вожаками восставшего против несправедливости народа. Все апелляции президента А.Г. Лукашенко к советскому свидетельствует о том, что дело не в методах управления, а в протесте индустриально-аграрного общества против деградации, против бессилия предшественников Александра Лукашенко остановить процесс разложения общественного хозяйства. На Памире текущий исторический момент толковался как чуть ли не образец гражданской войны 20-х годов, как борьба «красных таджиков» в союзе со «здоровыми силами» в России и Узбекистане против «исламистов» и «демократов», как борьба народного таджикского социализма с исламизмом, буржуазной демократией, происками иностранных фундаменталистов и наемников. К этой пропаганде была подключена вся наличная мощь государства, контролируемых им средств массовой информации. Однако последующие военные поражения правительственных войск и процесс примирения между правительством и оппозицией постепенно свело «советскую» риторику на нет (23).

Практически во всех постсоветских государствах в 1990-е годы наблюдался процесс рекрутирования в государственные структуры людей с исторической специальностью. В Молдавии, к примеру, к концу 90-х годов чуть ли не половину списка 50 наиболее влиятельных политиков и общественных деятелей составляли  профессиональные историки, доктора и кандидаты наук. Однако свои исторические оценки они подчинили или вынуждены подчинить политическим, часто противоположным, позициям. Когда в марте 1995 года Министерство образования приняло решение исключить курс «Истории румын», превалирующий в преподавании истории, и ввести курс «История Молдавии», то реакцией на это стала всеобщая забастовка студентов. В результате решение было отменено.

Как это ни парадоксально, но в РФ при Ельцине не существовало прямого государственного заказа на переписывание «национальной» истории, власти воздерживались и от каких-либо конкретных заявлений по поводу своего видения «русской идеи», но по ряду высказываний бывшего президента,  очевидно, что национальная идея воспринималась как идея государственная, державная, не имеющая этнического оттенка. Ситуация складывалась таким образом, что существовало как бы несколько «русских историй», каждая из которых имела собственных героев и антигероев, и ни одна не являлась официальной, т.е. на государственном уровне принятой.  Трудно судить, как будет складываться обстановка дальше, но сама проблема, по мнению В.Д. Соловья, не случайна. Российская история – история не только русского народа. Россия – плод и результат сотворчества многих народов, населяющих нашу страну, однако именно русским принадлежит ключевая роль в формировании этой истории и создании государства Россия, которое поэтому можно уверенно называть государством русского народа.    

Предлагаемый теоретический подход основан на трех положениях. Первое: главный субъект, «движитель» истории – народ, т.е. не институты, включая государство, не социальные, политические или культурные агенты (элиты, партии, религиозные общины и т.д.), не анонимные социологические универсалии (модернизация, индустриализация, глобализация и т.д.), а народ, который понимается в духе традиции классической политической философии: как противоположность массы, как способная к коллективному волеизъявлению и обладающая общей волей группа людей. Второе: народ как целостность изначально существует в этническом качестве, и это внутреннее единство сохраняется под социальными, политическими, религиозно-культурными, идеологическими и иными барьерами и размежеваниями. Этничность не только онтологична, она более фундаментальный фактор истории, чем экономика, культура и политика. Третье: народ реализует свое этническое тождество в истории спонтанно, стихийно, естественноисторическим образом. Хотя у истории нет трансцендентного смысла и конечной цели (она не есть движение к лучшему или к упадку), за внешним хаосом событий и констелляциями обстоятельств можно обнаружить сквозную логику истории, представляющую реализацию, развертывание этнического качества народа.

Правда, В.Д. Соловей оговаривается, что названные радикальные положения выглядят настораживающими, поскольку применяются к русской тематике. Даже после падения идеологических табу советской эпохи за «русским вопросом» тянется шлейф старых и новых предрассудков, боязни открытых обвинений в «национализме», «великодержавии» и «реакционности» или опасений в идеологической сомнительности и  неполиткорректности.   

Национальные истории, создаваемые под влиянием идеологии этнонационализма или доктрины национализма, во многом иррациональны и изменчивы. Их распространение в постсоветских государствах – результат исторических обстоятельств и непонимания достаточно узкого значения его (национализма) поля действий и специфических форм проявления. Особенно, если иметь в виду контекст европейской мысли и истории. Национализм нельзя объяснить логично: сама нация продукт  устремления националистов к власти и использования плодов политической борьбы. Нация – придуманная категория, она не укоренена ни в природе, ни в истории. Прошлое, которого домогается национализм, мифично, существует исключительно в умах националистов и их последователей. Как в свое время идеология отвлекала от подлинной истории, так и сегодня прививаемые понятия ложного наследия и облекаемые в научную оболочку мифы позволяют пользоваться историей «как той или иной красивой вещью, не задумываясь о том, откуда она взялась» (Р. Барт). Здесь кроется одна из причин раскола во взглядах на прошлое. Поэтому, если говорить о задачах дальнейшей дискуссии «национальных» историков, то начать можно с некоторых трудных вопросов: о каком наследии прошлого идет речь в постсоветских государствах – наследии территории, наследии «священных границ», наследии «непобедимых границ», наследии «старшего брата»; какие именно мифы воспринимаются людьми – во что вглядываются те, кто подхватывает эти мифы и видит в них свою духовную опору, кто и как эксплуатирует мифы?

Известно, что история профессионального изучения мифа насчитывает уже два с лишним столетия, ученые признали за мифом статус реальности, властной и ощутимой. Мифы стали рассматриваться как важная часть культуры, один из познавательных механизмов нашего сознания, выполняющей, подобно идеологии или научным теориям, регулирующие функции. Последнее особенно важно потому, что мифы потеснили идеологию. В свою очередь, идеология стала обращаться к ним и эксплуатировать мифическое.

В основе идеологических систем (доктрин) лежит принцип определенной  схематизации, упрощения, моделирования сложных духовных и социальных процессов. Мифы также опираются на ритуальные повторения. Они имеют логическую структуру, отличную от позитивного мышления: не соблюдается закон «исключенного третьего», суть подменяется происхождением, событиям приписывается обязательная направленность, соседство во времени принимается за причинно-следственную связь (Е.М. Мелетинский). Если научные теории пытаются что-то прояснить через исследования, проверку, опыт, то мифы повторяют канонические объяснения. Теория стремится к формулировке закона, который всегда под вопросом, который может быть  опровергнут. Миф не дает такой возможности. Конечно, идеальна та ситуация, когда мифы и научные теории уравновешены. Преобладание мифов создает опасную ситуацию. При доминировании иррационального использует миф  легче манипулировать сознанием, а, следовательно, и поступками людей.

В России в настоящее время мифы не только возродились и, как в свое время идеология, отвлекают от приближения к подлинной истории, но и образовали странные смешения дореволюционных, советских и постсоветских мифов. Эти старо-ново-русские мифы выполняют, в первую очередь, функции поддержки, идентичности, ориентации, а также защиты и размежевания. Будучи сами по себе нейтральными, эти функции, в зависимости от содержательного наполнения, могут оказывать как позитивное, так и негативное влияние на реализацию указанных функций. Мифы способны смягчать удары кризисов, позволяют справляться со всеми противоречиями и сложностями реформ. В то же время некоторые историки настаивают на разоблачении или критики очевидных всплесков мифологизации общественного сознания. И с этим, в принципе, можно согласиться. Видимо, это верно, хотя бы потому, что с внешней стороны мифы  используются для достижения определенных целей, для установления власти над другими людьми. Но с внутренней стороны критика мифа (а он базируется не на рациональных доказательствах, а на вере и убеждении) воспринимается многими как личная трагедия, как утрата идеалов и смыслов.

Из множества аспектов данной тенденции в историознании, видимо, не случаен повышенный интерес именно к политическим мифам, к мифам власти и мифам о ней. Это стало особенностью ХХ века. Политические и идеологические мифы создают образы новой реальности, часто становятся «скрепами» и организующим началом в поведении людей. Достаточно вспомнить, как история в тот или иной период избирала в качестве господствующего мифа такие представления о власти, как «просвещенная власть», «власть сильной руки», или как государственная идеология разыгрывала мифическую карту «России единой и неделимой», «Москвы – Третьего Рима».

Как возникает чрезмерно обоснованное слово, хорошо видно на примере превращения советской идеологии в нечто религиозно-мифическое. В СССР действительно сложилась своя «священная история», со своими «канунами» в виде «революционных событий 1905 года» (действа, дублирующие «главное» свершение и предваряющие его), своими предтечами («революционные демократы» XIX века), своими демиургами и пророками, своими подвижниками и мучениками, своими ритуалами и обрядами. Октябрьская революция, естественно, представала как акт творения нового мира, и, конечно, дальнейшая история связывалась с постоянной борьбой за чистоту с демонами, внутренними и внешними («продолжение классовой борьбы»), с «эпохой битв» (Великая Отечественная война). Сталин в этой советской идеологии не просто продолжатель Ленина, а как бы его перевоплощение:  «Сталин – это Ленин сегодня».

И здесь важно подчеркнуть рукотворный характер этих мифов, в отличие от мифов традиционных, а значит, и правомерность их расшифровки. Дело не в определении правды или лжи того или иного мифа. Как писал Ролан Барт, миф ничего не скрывает, он ничего не демонстрирует, его тактика – не правда и не ложь, а отклонение. Отсюда главный принцип мифа: превращение истории в природу.