Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Р.Арон История социологии.doc
Скачиваний:
9
Добавлен:
09.11.2018
Размер:
3.66 Mб
Скачать

6. Вебер — наш современник

Макс Вебер еще больше наш современник, чем Эмиль Дюркгейм или Вильфредо Парето. Мы продолжаем восхи­щаться статистическим анализом причин самоубийства как одним из достижений науки. Мы продолжаем использовать понятие «аномия», но мы перестали интересоваться и политическими идеями Дюркгейма, и его этическими теориями, которые он стремился внедрить в высших педагогических школах. «Трактат по общей социологии» остается странным

[562]

памятником, шедевром внеобыденной личности, объектом восхищения для одних, раздражения и даже ожесточения — для других. У Парето не так много преемников и продолжа­телей. С Вебером дело обстоит иначе. Во время конгресса в Гейдельберге, организованного Немецкой социологической ассоциацией в 1964 г. по случаю столетия Макса Вебера, дискуссии были весьма жаркими. Они продолжались и за пределами конгресса. Швейцарский историк Герберт Лютчи даже написал, что были сторонники Вебера: «веберисты», которые, как и «марксисты», весьма остро реагировали, ког­да какая-то мысль их учителя ставилась под сомнение. Разу­меется, между веберистами и марксистами очень мало обще­го: первых можно встретить только в университетах, вторые правят государствами. Марксизм может быть представлен в кратком изложении и в популярной форме катехизиса на потребу толпы, веберизм же не поддается ортодоксальности, если только не окрестить ортодоксальностью отсутствие вся­кой ортодоксальности.

Почему Вебер почти полвека спустя после своей смерти пробуждает столько страстей? Связано ли это с его творче­ством или причина в его личности? Споры ученых по поводу «Протестантской этики и духа капитализма» не исчерпаны. Не только потому, что знаменитая книга считалась эмпири­ческим опровержением исторического материализма, но и потому, что она затрагивает две проблемы чрезвычайной важности. Первая носит исторический характер и ставит вопрос: в какой степени некоторые протестантские секты или, точнее, их протестантский дух повлияли на формирова­ние капитализма? Вторая — теоретическая, или социологиче­ская: в каком смысле понимание экономических действий требует в исследовании обращения к религиозным веровани­ям, к мировоззренческим системам действующих индивидов? Между «экономическим» и религиозным человеком нет ра­дикального разрыва. Именно в зависимости от определенной этики обычный, из плоти и крови, человек, человек с его желаниями и радостями, при каких-то редких обстоятельст­вах становится homo oeconomicus.

Кроме того, попытка Вебера проанализировать структуру социального поведения, построить типологическую классифи­кацию человеческого поведения, дать сравнительную харак­теристику религиозных, хозяйственных, политических, соци­альных систем, какой бы несовершенной она нам ни каза­лась с точки зрения методологии и некоторых результатов, до сих пор остается актуальной. Возможно, следовало бы

[563]

даже сказать, что она далеко превосходит все то, чего со­временные социологи, как они считают, могут добиться. Или надо признать по меньшей мере, что абстрактная теория и исторические интерпретации имеют тенденцию к расхожде­нию. «Великая теория» в стиле Т.Парсонса имеет тенденцию к крайнему абстрагированию концептуальной терминологии, используемой для понимающего толкования любого обще­ства. Она претендует на отрыв и от современного общества, и от философии, которая составляла основной источник вдохновения Вебера. Не утратила ли в действительности концептуальность Парсонса — или, в более общем представ­лении, концептуальность, свойственная современной социо­логии, — связи с настоящим? Это требует обсуждения. Для нас важно только показать, что, сопоставляя абстрактную те­орию основополагающих понятий социологии и полуконкрет­ные толкования всеобщей истории, Вебер доказывает, что он пошел дальше, чем сегодняшние профессора. И в этом смыс­ле можно сказать, что он в равной мере принадлежит к будущему и к прошлому социологии.

Эти аргументы, как бы они ни были ценны сами по себе, не дают истинного объяснения накалу дискуссий. Такого ро­да жаркие споры имели место скорее в Европе, чем в Со­единенных Штатах. В США Вебера интерпретировал и одно­временно переводил Т. Парсонс. Его труд был принят в пер­вую очередь как труд ученого-теоретика. И именно так его работы проникли в университеты, где они с этого момента излагаются, комментируются и часто живо обсуждаются. Что же касается самого автора, который ищет самовыраже­ния в творчестве, — не является ли он тем самым демокра­том, который скрывается за своим творчеством и враждебно настроен по отношению к Вильгельму II? И вообще, не ес­тественно ли игнорировать в нем политика и признавать только ученого?

Столетие со дня рождения Макса Вебера разбудило стра­сти в Европе. Ученые-профессора европейской школы, даже если они сейчас являются гражданами США, приняли Вебера как должное, независимо от того, были ли они за или против него как политика или философа и одновременно социолога. Нет ничего более показательного в этом отношении, чем три пленарных заседания в Гейдельберге. Первое открыл Т.Парсонс свози лекцией о методологических концепциях Вебера, которая дала повод для обмена мнениями чисто академическо­го характера. Два следующих выступления носили совершенно иной характер. Моя собственная лекция внесла свой вклад в

[564]

полемику, развернутую книгой Вольфганга Моммзена22, которая к 1966г. еще не была завершена. А что касается лекции Герберта Маркузе, то, мне кажется, она была вызвана некой нетерпимостью по отношению к Веберу, будто он еще живой и такой же неумолимый.

Два этих спора — один о месте Макса Вебера в герман­ской политике и воззрениях, которые он насаждал, и второй, о его философии и фундаментальных умозаключениях, — не­сравнимы по своему значению и научному стилю. Некоторые авторы Западной Германии и США склонны представлять Ве­бера как доброго демократа западного стиля, соответствующе­го образу, сложившемуся после второй мировой войны. Такое представление, естественно, далеко от истины. Ценностью, которую Вебер собственной волей ставил превыше всего, бы­ло, как мы видели, национальное величие, а не демократия или даже личные свободы. Он был сторонником демократизации в силу обстоятельств, а не по принципиальным мотивам. Госу­дарственные служащие, среди которых император выбирал министров, были, по его мнению, и по образованию, и по тем­пераменту людьми, лишенными властной силы, что является первостепенным качеством правителей и, возможно, даже на­родов в этом жестоком мире борьбы индивидов, классов и го­сударств.

Философия политики Макса Вебера, будучи одновременно источником и его научного творчества, и его активной деятель­ности, была, если использовать банальный термин, пессими­стична. Многие видели в Максе Вебере нового Макиавелли. В своей проникновенной статье, несмотря на тон, воспринятый истинными почитателями Вебера с трудом, господин Эжен Флейшман23 высветил два важнейших фактора, фактор Марк­са и фактор Ницше, которые, видимо, поочередно воздейство­вали на формирование научной мысли Вебера — этого «бур­жуазного Маркса» к ницшеанца, а не демократа.

Такая новая интерпретация политической мысли Вебера вызвала большой скандал, потому что лишила новую герман­скую демократию «отца-основоположника», славного предка, ниспосланного гения. По сути своей она не менее бесспор­на, хотя, опираясь на исследования оригинальных текстов, и не противоречит той дани уважения, которую мы должны принести этой исключительной личности. Макс Вебер был националистом, какими были европейцы конца прошлого ве­ка и какими сегодня они уже не являются. Этот национа­лизм не ограничивался только патриотизмом, заботой о не­зависимости или государственном суверенитете. Он почти

[565]

неизбежно вел к тому, что мы склонны называть сегодня империализмом. Народы вовлечены в постоянное соревнова­ние, то внешне мирное, то открыто жестокое. Это соревно­вание не имеет ни конца, ни милосердия. Где-то люди уми­рают в траншеях, а где-то влачат животное существование в рудниках или на заводах, под угрозой или экономической конкуренции, или пушечного огня. Мощь нации становится и конечной целью, и средством ее достижения. Только она гарантирует безопасность, способствует распространению культуры (ибо культуры по преимуществу национальны), но она же является и целью в себе как выражение человече­ского величия.

Разумеется, политическая мысль Вебера куда более слож­на, чем суждения, высказанные в этих коротких замечаниях. Если Вебер в единстве Германии видел один из важных эта­пов на ее пути к мировой политике, то он не мог не пони­мать, что мощь государства не обязательно означает расцвет культуры. В частности, в случае с германской историей фаза духовного расцвета, похоже, не совпадала с фазой укрепле­ния государства. Когда Вебер употребляет выражение Herrenvolk — «народ господ», — то он придает ему не тот смысл, который придавал Гитлер. Как и Ницше, Вебер часто критиковал немецкий народ, упрекая его в склонности к пассивному повиновению, в примирении с традиционным ре­жимом, в терпимости к дилетантствующему монарху, к карь­еризму — ко всему, что недостойно народа, готового испол­нять и исполняющего роль мирового масштаба. Что же ка­сается демократии с руководителем, избранным всем наро­дом, к которой он стремился по собственному разумению, то она, по некоторым своим признакам, характерным для всех демократических режимов, особенно сильно напомина­ет Пятую республику генерала де Голля. Харизматический правитель, избранный всеобщим голосованием, который один принимает крупные решения, ответственный перед своей со­вестью или перед историей, — таков тип «демократическо­го» вождя, каким представлял его себе Вебер и каким — карикатурным — сделали его деспоты в период между дву­мя войнами, но каким воплощал его в себе президент Фран­цузской Республики с 1959 г. Ни британский премьер-министр, ни президент США не представляют собой ни по стилю, ни по воздействию такого рода фюрера, вождя народа, увлекающего толпы людей в угоду амбициям, кото­рые он питал на их или на свой счет. Этот харизматический авторитет господина, в глазах Вебера, был спасительной ре-

[566]

акцией на безымянное царство бюрократии. Конечно, он не игнорировал необходимости парламентского обсуждения и соблюдения установленных правил. Он признавал необходи­мость конституции, правового государства (Rechtsstaat), не игнорировал ценности личных свобод и, возможно, как че­ловек XIX в. был склонен считать, что все эти хрупкие ат­рибуты политической цивилизации окончательно и надежно завоеваны.

Вторая дискуссия, которую открыл Г.Маркузе, касалась в своей основе философии истории М.Вебера. Центральной те­мой этой философской интерпретации современного запад­ного общества явилась рационализация и ее воплощение в сферах науки, промышленности, бюрократического аппарата. Капиталистический строй (частная собственность на средства производства и рыночная конкуренция производителей) исто­рически связан с процессом рационализации. Этот процесс — судьба человека, против которой бесполезно выступать, и ни один политический режим ее не избежит. Вебер, несмотря на восхищение, которое он испытывал к Марксу, враждебно относился к социализму, не потому, что он был национали­стом или в классовой борьбе, такой же неизбежной, как борьба между странами, стоял на стороне буржуазии. В гла­зах Вебера, человеческому достоинству угрожало прежде всего порабощение индивидов безликими организациями. Си­стема эффективного производства — это одновременно сис­тема господства одного человека над другим. Вебер призна­вал, что «рабочие всегда, в той или иной степени, будут со­циалистами», он утверждал даже, что нет «никаких способов искоренить социалистические убеждения и социалистические надежды»^4 (в чем он, возможно, ошибался), но социализм, воплощенный в реальность, представлял бы ту же опасность для человеческих ценностей, с которыми он связывал свои помыслы, что и сам капитализм. Более того, социализм мог бы только усугубить эту опасность, поскольку для восста­новления и постоянного поддержания дисциплины труда при бюрократизированном строе требовалось бы навязывать еще более жестокое господство одного человека над другим или организационной структуры над отдельной личностью, предо­ставлять еще меньше шансов и свободу индивиду.

Разве события не подтвердили доводов Макса Вебера на этот счет? Совершенно очевидно, что эти доводы подтверди­лись, и Г.Маркузе сам признает: «Как кристаллизация разума, машина не может быть нейтральной, ибо технический разум есть разум социальный, который доминирует во все времена,

[567]

он может быть трансформирован в саму свою структуру. В ка­честве технического разума машина может быть использована как техническое средство освобождения. Для Макса Вебера такая возможность представлялась утопией. Сегодня кажется, что он был прав». Другими словами, Маркузе сетует на Вебе­ра, заранее объявившего утопией то, что в действительности, на сегодняшний день пока проявило себя как утопия, т.е. идею освобождения человечества путем изменения характера соб­ственности и с помощью планирования.

Между коллективной собственностью на средства произ­водства и планированием, с одной стороны, и освобождением человека — с другой, нет никакой, ни причинной, ни логиче­ской, связи. История последних 5 0 лет с блеском это доказа­ла. Франкфуртский марксист (который не является маркси­стом-ленинцем) ненавидит в Вебере человека, который никог­да не разделял его иллюзии и который отнимает у него мечты, необходимые ему, чтобы жить. Однако социалистическая уто­пия сегодня совершенно лишена какой-либо субстанции. Еще более автоматизированное производство, возможно, откроет какие-либо другие конкретные пути к освобождению. Однако оно не уничтожит бюрократического порядка, рационального и безликого господства, которое осуждают и Вебер, и маркси­сты, но не без некоторых эксцессов.

Сегодняшнее индустриальное общество, конечно, уже не то, какое знал Макс Вебер. Оно уже не сугубо буржуазное, не чисто капиталистическое, если последнее определять прежде всего характером собственности и инициативой ин­дивидуального предпринимателя. Но именно из этих сообра­жений я попытаюсь высказать критику в адрес Вебера со­всем с другой точки зрения: он был слишком марксистом в своей интерпретации современного общества, т.е. излишне пессимистичным; он не смог точно уловить перспективу бла­гополучия, которое несет массам рост производства, и не увидел вероятности смягчения классовых и, возможно, меж­национальных конфликтов в эпоху, когда богатство зависит от производительности труда, а не от размеров территории, И напротив, большой заслугой, а не ошибкой Вебера было четкое разделение рациональности — будь то научной или бюрократической — и исторического разума. То, что созна­ние или технические средства могут быть использованы в целях геноцида, жизненный опыт нам — увы! — доказал. Ни капитализм, ни буржуазия, ни тем более Макс Вебер в этом не виноваты. Вебер заранее предсказал, что рационализация не гарантирует того, что гегельянцы называют историческим

[568]

разумом, а добропорядочные демократы — либеральными ценностями,

Философия борьбы и мощи марксистского и ницшеанско­го толка сочеталась в Вебере с видением всеобщей истории, идущей к разволшебствленному миру, к порабощенному че­ловечеству, лишенному своих самых высоких добродетелей. Для себя самого и, возможно, для других Вебер ставил превыше всего не столько успех и силу, сколько некое благо­родство, мужество встретить человеческую действительность такой, какой она предстает человеку, не питающему иллю­зий, религиозных или политико-идеологических. Все те, кто считает себя обладателем абсолютной и всеобъемлющей ис­тины, все те, кто хочет примирить враждующие ценности — марксисты-гегельянцы, доктринеры от демократии или есте­ственного права, — продолжают (и справедливо) полемизи­ровать с человеком, который придает догматический харак­тер отказу от догматизма и характер истины в последней инстанции противоборству ценностей, который, в конечном счете, не признает ничего, кроме науки о частном и сугубо произвольного выбора.

Некоторые из форм подобного догматизма были источни­ком тоталитаризма нашей эпохи. Но нужно признать, что Ве­бер со своей философией обязательства ангажированного ученого вовсе не дает нам большей гарантии от возврата к варварству. Харизматический вождь должен был защитить нас от безликого засилья бюрократии, а мы научились бояться обещаний демагогов больше, чем обыденности рациональной организационной структуры.

Такого рода дискуссии, предметом которых были лич­ность, философия, политические взгляды Вебера, показыва­ют, с моей точки зрения, многочисленные стороны его твор­чества, дающие право сказать, что Макс Вебер — наш со­временник. Он является им прежде всего потому, что его творчество, как и всех великих мыслителей, настолько бога­то и двусмысленно, что каждое новое поколение прочитыва­ет его, изучает и истолковывает по-разному. Его труд, воз­можно, уже превзойден, но остается актуальным. Идет ли речь о понимающей социологии, об идеальном типе, о раз­личении между ценностным суждением и отнесением к цен­ностям, о субъективном смысле поведения как самостоятель­ном объекте научного интереса социолога, о противопостав­лении понимания своего поведения субъектами и социологом — по этому поводу можно задавать много вопросов или выска­зывать возражения. Практика Вебера не обязательно соот-

[569]

ветствует его теории. Вызывает сомнение, например, что сам он всегда воздерживался от всякого оценочного суждения. Еще более сомнительно то, что отнесение к ценности и оце­ночное суждение могут быть полностью разделены. Соц­иология Вебера была бы, возможно, более научна и, мне кажется, менее увлекательна, если бы она не принадлежала человеку, который беспрестанно задавался важнейшими воп­росами: о взаимоотношении знания и веры, о науке и прак­тической деятельности, о церкви и пророчестве, о бюрокра­тии и харизматическом вожде, о рационализации и личной свободе; который благодаря своей исторической, можно ска­зать чудовищной, эрудиции искал в наследии всех цивилиза­ций ответы на свои собственные вопросы и оказывался в результате такого рода поисков (а они по своему характеру не могли быть завершенными в одиночестве) разрываемым сомнениями относительно выбора своей собственной судьбы.