Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Уваров_ПоэтикаПетербурга

.pdf
Скачиваний:
9
Добавлен:
19.03.2016
Размер:
1.77 Mб
Скачать

ря своей «нестерпимо-сложной» натуре, Леонтьев шел больше смелым шагом там, где Достоевский осторожно ощупывал дорогу. Имя и труды Леонтьева настолько мало известны читателям; что я считаю необходимым ознакомить своего читателя с некоторыми из его наиболее блестящих и поражающих душу мыслей. «Не полное и повсеместное торжество любви и всеобщей правды на этой земле обещают нам Христос и Его апостолы, а, напротив того, нечто вроде кажущейся неудачи Евангельской проповеди на земном шаре, ибо близость конца должна совпасть с последними попытками сделать всех хорошими христианами»<...> «Благодатное царство Христово расширяется, растет и полнеет, но не на земле видимо, а на небе невидимо<...> На земле же Самим Спасителем предречено господство зла и неверия; оно и расширяется видимо, а когда уж очень возобладает, тогда дело будет, только за почином. Этот почин и сделает антихрист». «С отупением турецкого меча стало глохнуть и религиозное чувство... Пока было жить страшно, пока турки насиловали, грабили, убивали, казнили, пока во храм Божий нужно было ходить ночью, пока христианин быль собака, оп был более человек, то есть был идеальнее<...> Но времена церемонились. Успехи русского оружия, удачные восстания сербов и греков... эти политические успехи церкви послужили к ослаблению православия сердечного, личного, мистического». «Благоденствие земное вздор и невозможность; царство равномерной и всеобщей человеческой правды на земле – вздор и даже обидная неправда, обида лучшим»<...> «Я признаю не только то, что в нем (в православии) убедительно для моего разума и сердца, но и то, что мне претит... «Credo, quia absurdum»<...> «Христианству мы должны помогать и в ущерб любимой нами эстетики, из трансцендентного эгоизма, по страху загробного суда..., но прогрессу мы должны где можем; противиться, ибо он одинаково вредит и христианству и эстетике»45. В этих строках Леонтьев с особенной настойчивостью подчеркивает смертоносный характер христианской религии: торжество христианства есть полнейшее поражение человека, – полнейшее крушению всех его чаяний. Только идя рука об руку со злом, насилием, пытками – может Христос сохранить первобытную силу своего ореола и обаяния своей личности!

45 курсив везде К. Леонтьева - Примечание Ф. Куклярского.

61

Во втором из приведенных мною афоризмов Спаситель выставляется как существо, самовластно вызывающее на арену истории своего величайшего противника – СатануАнтихриста и тем самым по собственной воле своей, повергающее человечество в горнило страшного, рокового несчастья. В каких целях Иисус поступил так? На этот вопрос Леонтьев дает ответ в том же афоризме. В целях сохранения своего «трансцендентного эгоизма», – в целях сохранения своей потусторонности, своего неба, – от вторжения земли и человека. Чем более будет осквернен образ Христа «на земле видимо», тем ярче он будет гореть «на небе невидимо». Комментируя этот афоризм, можно сказать, что Леонтьев в эгоизме усмотрел основной рычаг потустороннего, божественного бытия. Однако он не обвиняет Бога в эгоизме, а, напротив, оправдывает его в Нем, хотя и сознает его гибельность для бытия человеческого. Из предпоследнего афоризма мы видим, какое жестокое отношение установилось у Леонтьева к человеку в себе, – к величайшему богатству человека

его разуму и сердцу. В этих нескольких строках (как и во многих других) Леонтьев выступает пред нами как духовный аскет, ожесточенно истребляющий в себе духовные (но человеческие) богатства во имя неприкосновенности эгоиста – Бога. Наконец, в последнем афоризме мы наталкиваемся на тот трагический аккорд разлада, который, проходя чрез всю бесконечно сложную гамму переживаний Леонтьева, дает нам возможность заглянуть и хоть немного осветить лабиринт его души. Этот аккорд – борьба эстета с христианином. Горячо, всей своей обнаженной душой «любил» Леонтьев «эстетику», и в то же время считал своим «долгом» «помогать христианству в ущерб» ей. В результате этой судорожной борьбы на почве рокового внутреннего разлада, Леонтьев – эстет и сатанист шаг за шагом дискредитирует христианство и оставляет для себя только одну красивую его оболочку, – только одеяние его: православие. В эту довольно прозрачную оболочку замаскировал он свое настоящее сатанинское «я» и, подобно страусу, прячущему свою голову в песок, тешил себя призраком Христа и душеспасительностью самоистязания. Все это – мучительный «надрыв», как любит выражаться Достоевский. Религиозно-демоническое сознание Леонтьева искало для своего выражения какой-нибудь готовой, красивой формы и за неимением другой поспешило ухватиться за

62

православие. Обращу еще внимание на «насильственный» характер веры Леонтьева. «Но, веруя в духовный авторитет, подчиняться ему против своего разума и против вкусов, воспитанных долгими годами иной жизни, подчинять себя про-

извольно и насильственно, вопреки целой буре внутренних протестов, мне кажется, это есть настоящая «вера». Это насилие над собой говорить мне о том, что вера (ненасильственная) Леонтьева была как раз антиподной по отношению к христианству. Леонтьев, по-видимому, задался целью осуществить чистоту веры, – освободить ее от всяких рациональных элементов, но вместе с этим он изменил облик верующего до неузнаваемости, – до глубокого атеиста и даже дальше:

– до верующего в существо, враждебное Богу. В заключение скажу, что если чем «страшен» этот неизвестный и загадочный писатель, то только лишь этой своей предательской маской, под христианским покровом которой дышит и тоскует по свободе великое и глухонемое к человеческим мольбам Существо <...>

Существуют исключительные натуры, которые своею жизнью, – величайшими ее богатствами, ее золотом, обязаны своей смерти. Это – какие-то парадоксальные ростовщики, озолачивающие свою жизнь ценою своей гибели, выторгованной у смерти! Это – самоубийцы, отнимающие у себя возможность «жизни» во имя жизни, смертельной для них...

Понимаете ли вы, что это означает: смертельная жизнь? Тремя молниями опалено небо моего духа, и все они тос-

куют по жертве. Эти молнии: воля к гибели, страсть к вечности и мысль о безначальном и бесконечном круговороте жизни и смерти. Эта жертва – мое сердце.

Где то слово, которое могло бы выразить невыразимое? «Его нет» – говорит мне мое сознание, и тем не менее я не могу противиться его воле, жаждущей воплощения в слове. Последующие строки и являются плодом такой жалкой и тщетной попытки проникнуть взглядом в ночь неизреченного мира переживаний.

В своем предыдущем труде46 я дал, или пытался дать, теоретическое обоснование идеи о круговороте бытия и небытия. «Мир и существуют, и не существуют» – вот то парадоксальное, по-видимому, утверждение, в защиту которого я

46 Куклярский имеет в виду свою работу «Философия индивидуализма».

63

тогда выступил. «Из сказанного мной, – писал я, – следует, что взаимопорождение бытия и небытия именно потому только и возможно, что и то и другое имеют лишь относительный характер, так что в каждом из них всегда легко найти примесь элементов противоположного ему, другого «начала» мироздания. Поэтому конкретно нам неизвестно ни чистое бытие, ни чистое небытие, и когда я говорю о взаимопорождении этих двух начал, то я разумею бытие и небытие, актуальные par exellence (стр. 106). Эта отвлеченная концепция и является теоретическим базисом для моей воли к гибели, – воли к смерти. Этот круговорот бытия и небытия, будучи осознанным, продуцирует во мне сознание того, что мне присуще вечное возвращение; поэтому, из любви к себе и вечности, я не могу не желать возвращения своей жизни и всего уже пережитого мной. Сознание моего вечного возвращения дает мне возможность быть творцом самого себя и закончить свою жизнь тогда и так, когда и как я захочу. В двух словах моя формула такова: я жажду себя, – своей жизни, а потому я жажду своей гибели, – своей смерти, которая вернет мне мою жизнь. Подобная формула может показаться софизмом и «кругом в доказательстве», если при этом не осветить еще одного вопроса: возврата такой жизни я хочу? Разрешение этого вопроса возможно лишь при полной зрелости моего самосознания, т.е. лишь в том случае, если я смогу установит границы моего дела и моей жизни. Такое установление границ всецело зависит от моего желания быть возрожденным смертью к жизни таким, каков я есть, а не таким, каким я мог бы быть, если бы мне изменило мое самосознание, т. е. сознание моего вечного возвращения. Таким образом, в моей душе совершается то чудо мировой жизни и смерти, которое на язык философов-догматиков называется «вещью в себе», «идеей», «мировой волей» и т. п. Подобное состояние моего духа отнюдь не является «манией величия», как может подумать близорукий и непрошеный читатель: к нему не применимо ни одно из слов человеческого лексикона, ибо в нем та самая «тайна бытия», которую присяжные философы усматривают где-то в «потустороннем мире» (в чем они в известном смысл слова правы, ибо душа человекоборцев навеки останется «по ту сторону» их человеческой психологии).

64

«Как черта выставить47 дураком, чтоб насмеялся вволю человек над чертом – уже с давних пор я только и хлопочу о том». В этих словах Гоголя скрыта то психическая надорванность, которая отозвалась нотой надрыва в гоголевском смехе. Гоголь выдает тайну своей глубокой и роковой драмы. В этих постоянных «хлопотах» «выставить» черта дураком и сделать его объектом человеческого смеха – скрыта та вера в разум и могущество Искусителя, от которой Гоголь так и не мог освободиться до конца своей жизни. Иначе чем же объяснить то духовное и физическое самоубийство, которым закончилась его драма и жизнь? Для всякого очевидно, что если Гоголю понадобилась целая жизнь для того, чтобы «выставить» черта дураком и иметь возможность насмеяться над ним – то этот черт далеко не «дурак» и смех над ним может быть искуплен ценою жизни. Основываясь на вышеприведенных словах Гоголя, можно смело утверждать, что смех над страшным Духом стоил – ему жизни, – что, в конце концов, не Гоголь насмеялся над чертом, а черт жестоко и победоносно насмеялся над сжигающим рукопись Гоголем. В этом смысле судьбы Гоголя чрезвычайно поучительны для нашей «интеллигенции» с гг. Мережковскими, Бердяевыми, Волынскими – во главе. Мережковский, например, пишет: «Черт есть начатое и неоконченное, которое выдает себя за безначальное и бесконечное: черт, – отрицание всех глубин и вершин – вечная плоскость, вечная пошлость»48. Эти строки так же банальны и пошлы, как банально и пошло красноречие наших «интеллигентных», легковесных атеистов: для них Бог – тоже нечто «начатое и неоконченное», тоже «вечная плоскость», запугивающая своей торжественностью невежественный народ. Неужели г. Мережковскому не ясно, что, усматривая в «естестве» черта только одну «плоскость», он тем самым становится в ряды ненавистных ему атеистов, и только поворачивается к ним спиной? Тенденция в данном случае оказала Мережковскому медвежью услугу. Вместо того чтобы, руководствуясь словами Гоголя, дать психологическое освещение его душевной драме и в особенности ее роковому финалу – Мережковский упорно закрывает на нее

47Примечание Ф. Куклярского – курсив мой.

48Примечание Ф. Куклярского - курсив Мережковского.

65

глаза и тщится выставить Гоголя, как прозаика – шута «по призванию».

Нужно писать огнем и кровью, или – совсем не писать. Основная тенденция современной философской мысли

может быть формулирована следующим образом: от отрицания ценности мира (Шопенгауэр, Гартман) к отрицанию ценности человека (Штирнер, Ницше, Леонтьев). Бунт первых был обращен против природы, бунт вторых обращен против человека.

Прочитавши этот ряд мыслей, афоризмов и, если угодно, «парадоксов» – мой случайный читатель (advocatus hominis), пожалуй, вспомнит заголовок этой книги и с ноткой недо-

умения в голос спросит: «каково же последнее слово челове-

ку»? Что ж! Если ты так хочешь его услышать, то оно, – это маленькое словечко, – давно уж ищет открытых ушей: «сгинь»!

__________________

Закончим этот очерк стихами Анны Андреевны Ахматовой, написанными ею уже в 1961 г. – но – о Петербурге уже ушедшего времени:

…Тут мой голос смолкает вещий, Тут еще чудеса похлеще, Но уйдем – мне некогда ждать

(А. А. Ахматова. Петербург в 1913 году)

66

Пушкин как жертва

Счастлив тот, чей путь недолог, пальцы злы, смычек остер – музыкант, соорудивший из души моей костер...

А душа, уж это точно, ежели обожжена, справедливей, милосерднее и праведней она!

Б. Окуджава. Музыкант (Исааку Шварцу)

Наш незабвенный учитель литературы Дмитрий Николаевич Мурин, хитро усмехаясь в несуществующие усы, задал как-то нам, нахальным девятиклассникам, – ученикам специального литературного класса – тему домашнего сочинения: «Пушкин о Некрасове». Была мертвая тишина и напряженная работа мысли. Не через секунду и не через пять раздался первый смешок в классе, что-то понявшем пока еще не коллективным умом, но по общей атмосфере скорбного недоумения.

Не сложно было поймать нас, «детей семидесятых», на эту провокацию: слишком живы были в сознании, воспитанном общей атмосферой околокультурной схематики, принципы восприятия причинно-следственных связей великой русской литературы, где непосредственно за Пушкиным шел, чеканя шаг, Некрасов, а за последним, отставая на полшага, Маяковский. Естественно, что идущие следом должны быть поглощены великим гением, которому известно все. Вот и возникала вполне принимаемая за реальную возможность анализа того, что же писал о Некрасове Пушкин. И не важно, что логическая цепочка, преподнесенная в обратном порядке, нарушает структуру реальности: какая разница, что - причина, а что следствие в умело детерминированном культурной разрухой сознании.

Очевидная интенция литературного (да и не только литературного) образования возникала в этих условиях как фраза из какого-то витающего над нами цитатника, в котором

Первоначальный вариант опубликован: Уваров М.С. Пушкин как жертва // Фигуры Танатоса: Искусство умирания. СПб., 1998. С. 84-94 (перевод на финский язык: Uvarov, Mikhail. Puskin uhrina // Parnasso. 1999. № 2. P. 138143).

67

все разложено по полочкам «культурного развития» и воспринимается как изреченная на века истина.

В другой раз тот же Дмитрий Николаевич устроил для нас встречу со сверстниками-химиками из другой школы. Предметом обсуждения на диспуте была избрана тема почти запретная в том пространстве начала семидесятых, а именно творчество Анджея Вайды и его последний фильм «Все на продажу», только что вышедший на ленинградские экраны. Фильм всколыхнул питерскую интеллигенцию, кинотеатры были переполнены. Что-то такое, наверное, было в той атмосфере, напоминавшее начало шестидесятых и вообще «бульдозерную атмосферу» всеобщего воодушевления и близкого разгрома. Дискуссия наша, так интересно задуманная, так и не получилась тогда. Кончилось вовсе не тем, что пришел дядя из райкома или же разгневанный директор школы – просто встал молодой человек-химик и сказал, что все мы, доморощенные «литераторы», ничего не понимаем в жизни, погрязли в реализме (социалистическом) и что показывать нам такие фильмы то же самое, что метать бисер... После чего юноша покинул аудиторию в сопровождении группы поддержки. Дискуссия как-то мгновенно скисла, и все последующие слова уже не имели никакого значения.

Дело было как раз в том, что молодой человек попал в точку: мы-то, зеленые литераторы, пытались всмотреться в искусство, очищенное от штампов и одновременно рассуждать о единственно правильном, прогрессивном методе в нем. Во всяком случае так нас вынуждены были учить даже такие умные и по-настоящему образованные люди, как Дмитрий Николаевич Мурин.

Любой культурно-исторический ландшафт, попав в ловушку школьного образования семидесятых, автоматически становился жертвой этого образования. А мы все – жертвами самих себя, потому что умом мы понимали, а сердцем еще нет. Или же наоборот – сердцем чувствовали, а ум подсказывал «не забывать», действовать по установленной схеме, логике. Пушкинская тема в этом контексте восприятия была самой насыщенной и напряженной. Открытие Бунина, Брюсова и даже Есенина уже не было чем-то из ряда вон выходящим, а «эпилептик» Достоевский (В.И. Ленин) стал даже частью обязательной программы. А что Пушкин? С детства всем понятный, близкий и добрый человек; поэт, любящий

68

всех нас, почти наш современник. Общезначимость Пушкина не обсуждалась и не могла обсуждаться: так естественно и легко входил он в жизнь своих современников из другого века. Незамутненный взор искреннего читателя, кажется, всегда будет рад Пушкину...

Именно здесь, в этой точке, приходится остановиться и задуматься. Пушкина часто называют злым гением русской литературы и не в прямом, конечно, смысле, а в смысле его всеобщего, «тотального» всеприсутствия в ней. В новейшей пушкиниане эту мысль в чрезвычайно корректной форме впервые выразил Андрей Синявский в своих «Прогулках с Пушкиным»: «При всей любви к Пушкину, граничащей с поклонением, нам как-то затруднительно выразить, в чем его гениальность и почему именно ему, Пушкину, принадлежит пальма первенства в русской литературе. Помимо величия, располагающего к почтительным титулам, за которыми его лицо расплывается в сплошное популярное пятно с бакенбардами, – трудность заключается в том, что весь он абсолютно доступен и непроницаем, загадочен в очевидной доступности истин, им провозглашенных, не содержащих, кажется, ничего такого особенного... Позволительно спросить, усомниться (и многие усомнились): да так ли уж велик ваш Пушкин и чем, в самом деле, он знаменит...» 49.

Сегодня ругать Пушкина - это уже «хороший тон», а тогда новации А. Синявского вызвали культурный шок. Впрочем, первым хулителем Пушкина называют иногда (на мой взгляд, совершенно незаслуженно) В. Г. Белинского, который хотя и не считал, как А. Синявский, что «на тонких эротических ножках вбежал Пушкин в большую поэзию и произвел переполох», тем не менее вызывает настороженность у некоторых современных исследователей его критического пафоса50.

В школьные годы меня поразил один эпизод анализа В. Г. Белинским пушкинского творчества, а именно негативное, почти пренебрежительное отношение критика к сказкам Пушкина – к тому чудесному поэтическому миру, на образах

49 Абрам Терц (Андрей Синявский). Прогулки с Пушкиным. СПб .,1989.

С. 5.

50 См.: Волков С. История русской культуры в царствование Романовых:

1613–1917. М., 2011. С. 155-162.

69

которого воспитывались поколения наших соотечественников. При общей атмосфере восторженного поклонения и искренней любви, которые ощущаются в статьях Белинского о Пушкине, этот эпизод представлялся мне тогда нарочито эпатажным, эстетским, излишним. Правда, еще раньше, в совсем далеком детстве, и мне, и многим моим ровесникам, казались противоестественными подвиги Балды, мучающего чертенят (дети все-таки!) и так цинично убивающего священнослужителя. Это же все-таки русская сказка, а не заграничный Волк со вспоротым брюхом.

И сегодня мне кажется, что «неистовый Виссарион» действительно был чрезвычайно чуток к возможным наслоениям и спекуляциям по поводу пушкинской темы. Критическое отношение к некоторым приемам бытописания, которое встречается в текстах Белинского о Пушкине, также не случайное. Сарафанные лики русского «пейзанства» слишком распространились в умозрении людей XIX в., и Белинский, скорее всего, ощущал одним из источников этой опасности всеобщее и безудержное поклонение перед Пушкиным, точнее, перед отдельными внешними формами описания, которые использовал поэт (кстати, почти всегда очень ироничный в этих своих описаниях).

Что касается сказок, любовь к которым у любого русского впитана с молоком матери, то поверхностное и книжнообложечное к ним отношение являются, на мой взгляд, причиной нового тоталитаризма в современном так называемом народном искусстве, когда, например, на смену удивительным и таким разным образам русской песни в творчестве Ф. Шаляпина, Н. Обуховой, Л. Руслановой, Л. Зыкиной приходит кабацкий фольклор о «цыганочке Азе-Азе» в исполнении народно-попсовой певицы, и все это действо выдается за возрождение национальной культуры. Или же когда другая эстрадная дива начинает исповедываться, создавая красочный винегрет из Нового и Ветхого Заветов, белого «мерседеса», пронзительной, страшной поэзии Цветаевой и своейде страдающей души. Современное городское пейзанство со свойственной ему всеядностью уловило что-то родное в таком вот попс-механическом способе самовыражения.

Сегодня, уже в новом тысячелетии, Пушкин парадоксально ассоциируется с чем-то диктаторским и неизбежным. В хорошем фильме режиссера Юрия Мамина «Бакенбарды»

70