Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Уваров_ПоэтикаПетербурга

.pdf
Скачиваний:
9
Добавлен:
19.03.2016
Размер:
1.77 Mб
Скачать

С Петербургом власть постоянно поступает как с городом вторичным, неказистым. Город провинциален, несмотря на великую культуру, архитектуру, историческую судьбу. И этот воинствующий провинциализм, так умело используемый на протяжении истории города, подсознательно вырастает из онтологически заложенного в городскую судьбу текста Смерти, болезни к смерти, инобытия телесного.

Геометрические контуры-абрисы Петербурга формировались как прямая антитеза «светлому кругу» Москвы, да и многих других городов Европы. Современная изломанность подворотен, угловатый Обводной канал, дополненный пародийно повторяющей его контуры Дамбой (на многие десятилетия заместившей собой проект «светлого круга» освободительной для Петербурга окружной дороги), прямолинейная перспектива основных магистралей создают тот неповторимый лик города, который оседает в нашем сознании как образ Петербурга, подсказывает «стратегии» нашего к нему отношения.

«Тотальность» европейского (гегелевского) типа - подлинный рок города. Отзвуки даруемой ею «музыки смерти» отражаются в самых запутанных лабиринтах культуры Петербурга, отзываясь никогда не смолкающим эхом.

Тотальность смерти прослеживается во всем: в явно существующих точках городской архитектуры, рисующей то треугольники смерти, когда одна из наиболее «просветленных» площадей города на самом деле являет собой гномон смерти (бывший коммунистический Дом политпросвещения – «большевистский» Смольный институт – прекрасноэклектичный Смольный собор); то смертогенные связки (недостроенный по первоначальному проекту Казанский собор на фоне Спаса-на-Крови), формирующие через абрис смерти иные светоносные точки городов.

Образ тотальной смерти возникает и из темы почти непредсказуемой, тонко организованной и органичной Петербургу. Я имею в виду музыку.

Симфонизм петербургской культуры давно представляет собой тему обсуждаемую. Но симфонизм этот, как правило, понимается и описывается в определенном метафизическом ключе (симфонизм петербургской поэзии, архитектуры и т. д.).

121

Однако бытие музыкального эйдоса в городской культуре имеет свою изначальную симфо-эпическую основу. Начальная точка в этом танце смерти – уже упоминавшийся Некрополь Александро-Невской лавры, под сенью которого покоятся столь далекие друг от друга при жизни П. И. Чайковский и М. П. Мусоргский. Трагическая судьба гениев русской музыки окончательно переплелась в смерти, в исповеди, как соединились в судьбе самого города «европейский» (по другим версиям – «московский») симфонизм Чайковского и богатырский по мощи музыкальный язык Мусоргского.

Даже в самых светлых, сказочных сюжетах тема смерти проглядывает с неизбежностью (оригинальный вариант финала «Лебединого озера», «Картинки с выставки»), не говоря уже о сюжетах трагических («Песни и пляски смерти» и оборвавшаяся на полуслове «Хованщина» Мусоргского; «не переписанный» финал Шестой симфонии Чайковского). Смертью, как правило, заканчиваются сказочные оперы Н. А. Римского-Корсакова, а некоторые из них, имеющие уникальную судьбу на петербургской сцене («Золотой петушок»), еще и получали в общественном сознании интерпретацию революционную, разрушительную, смертоносную. Удивительна и судьба некоторых симфоний Д. Д. Шостаковича, противостоящих року сталинского насилия, напоенных смертью и одновременно – столь жизненных и светлых86.

Известный музыкальный образ Петербурга – «Гимн великому городу» Р. Глиэра – несет в себе двойной символ смерти. Во-первых, музыка эта предназначалась композитором для конкурса, организованного в связи с написанием гимна Советского Союза (в этом конкурсе участвовал и Шостакович, причем его гимн, написанный совместно с А. Хачатуряном, поначалу понравился «отцу народов» больше, чем александровский). То есть при определенных условиях она могла бы сегодня восприниматься как эпитафия, надгробная песнь. Во-вторых, включенная в контекст «петербургского балета» («Медный всадник» Р. Глиэра), она лишь оттеняет жуткие события пушкинской трагедии и как бы дополняет – через от-

86 См. об этом: Волков С. Шостакович и Сталин: художник и царь.

М., 2004.

122

рицание – символику смертогенности Петербурга. В этой метафизической связи «гениальное» решение соединить пушкинское «Люблю тебя, Петра творенье…» с музыкой Глиэра и выдать это за гимн Петербурга (именно до этого додумались наши просвещенные питерские политики) выглядит почти кощунственно. Дело даже не в том, что пушкинские стихи написаны совершенно о другом, и не случайно они с таким трудом укладываются в прокрустово ложе мелодии Глиэра. Желание сделать из всего сладкую юбилейную конфетку, совершенно не задумываясь о последствиях, можно объяснить, но нельзя понять.

Поэтика городской культуры неразрывно связана с петербургским кинематографом. Причем я имею в виду не некрореалистический пафос питерского кино, заявивший о себе в 1980-1990 годы (эта тема отдельная и вообще «другая»), но символы – гораздо более традиционные, глубинные, трактующие смерть во всей замысловатости ее метафорических и метафизических доминант. С одной стороны, существуют аллюзии «Бумажных глаз Пришвина», обращенные к физиогномике Петербурга непосредственно (не случайны здесь последние кадры, в которых Петербург предстает безжизненной ледяной пустыней – пустыней смерти). Эти аллюзии приводят нас к теме изначальной, в которой смертогенные ландшафты города становятся его Текстом, смыслом, символом, исповедью.

С другой стороны, эстетика трагедии, прорывающаяся сквозь кинематографический язык А. Сокурова, рождается как альтер-эго Петербурга, его «вторая смерть». Режиссер, исходя из посылки, что Петербург – город, где «нет ни жизни, ни смерти, нет ничего», предлагает нам прислушаться к клиническому диагнозу, астеническому синдрому «скорбного бесчувствия».

И если Петербург – «город-призрак», возложенный на жертвенный камень истории, то прислушаться к его судьбе, понять ее через трагедию и смерть, так полно представленных в «экслибрисе Петербурга», – задача не менее благодарная и необходимая, чем пение очередного краеведческого «гимна великому городу».

123

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ПЕТЕРБУРГСКИЙ ТЕКСТ И СТИЛЬ

____________________________________________________________

Споры о возможном оригинальном пути петербургской философии имеют долгую историю. Вместе с тем никогда не возникает вопросов по поводу современной «московской философии». Когда говорят об этом феномене, прежде всего имеют в виду высокий уровень философического мастерства

ивообще феномен московского философского стиля последних десятилетий, вобравшего в себя достижения действительно талантливых философов. При этом «естественным образом» забывается существо истории вопроса, впрочем, как

иреальная расстановка «философских сил».

Представляется, что игнорирование петербургской философии и петербургского стиля философствования – рудимент прошлых эпох, следствие «москвоцентричности» отечественной философии последних десятилетий, в какой-то степени – проявленность «эффекта губки», когда средоточие интересных идей и имен в Москве затмевает собою все возможные вариации на тему «немосковской философии». Подобной ситуации не возникает, когда, например, говорят о петербургской литературе, особенностях музыкального текста или же - в более конкретном ключе - «ленинградском стиле» в рокмузыке.

Задача этой части – не перечисление имен и не подробное описание соперничающих идей, связанных с петербургским философским стилем, а общая постановка проблемы петербургского текста русской культуры, следствием которого выступает особый стиль философствования «петербургского образца». Автор, естественно, не претендует на безусловное «представительство» от имени петербургского текста русской философии. Тем не менее, основные идеи этой части книги родились под несомненным воздействием феномена петербургской культуры.

124

Петербург: философия человека

Начнем с сакраментальных вопросов: «Что такое человек?» и «Кто такой философ?». В истории философии мы найдем десятки ответов на эти вопросы. Проблема человеческого существования заключает в себе парадокс, родственный сократовскому «я знаю только то, что я ничего не знаю». Чтобы попытаться ответить на него, надо, казалось бы, сделать все возможное, чтобы вообще не ставить и не решать этой проблемы. Но ставя и решая ее, необходимо учитывать расширение границ незнаемого, даруемое пространством культуры. Именно с таких позиций анализировал проблему человека М. К. Мамардашвили1. Неизбежно возникает и вопрос о том, кто такой философ, посвятивший себя изучению человека, т е. кто есть ученый, исследующий проблему человека как философскую. Интуитивно каждому понятно, кто такой филолог, историк, краевед, химик и даже алхимик. Понятна принадлежность к особой сфере знания, от которой люди получают ту или иную пользу. А вот философ не подпадает под такую конкретную классификацию. Он выражает особую жизненную ситуацию, когда сам факт мышления, как обязательный факт его жизни, становится смыслом этой жизни. И две вещи наиболее сложны в этом мире: сам человек и Вселенная вокруг нас.

Современная ситуация усугубляется еще и тем, что само гуманитарное знание практически полностью утратило знание о человеке как о духовном существе, способном к самотрансценденции и к свободному творению самого себя, пространства собственной жизни. Образ человека в гуманитарных науках оказывается полностью лишенным практически всех категорий человеческого, в каких его мыслила традиционная философия и культурология. Он предельно овеществлен и опредмечен. Современная философия и культурология оперируют понятием человека по аналогии с предметом, с вещью, принадлежащей к сфере возможного опыта. Образ человека становится непричастным целостно-

1 См. об этом: Уваров М.С. Человек в междисциплинарном пространстве культуры // Homo Esperans: Междунар. науч.-теор. журнал. СПб., 2006. № 2. С. 90–100.

125

сти и расколотым на никак не связанные между собой структуры cogito, телесности, повседневности. Поэтому современную мыслительную ситуацию можно определить как несущую значительную опасность человеческой культуре, так как эти тенденции грозят утратой «человеческого» и деградацией культуры.

Утрата целостного образа человека видится закономерным явлением, отражающим духовные процессы, происходящие в культуре.

Вспомним два известных афоризма, которые разделяют более сорока лет. Вот всем известная формулировка И. Канта ((в переводе Э. Ю. Соловьева): «Две вещи наполняют душу постоянно новым и тем более сильным удивлением и благоговением, чем чаще и продолжительнее мы размышляем о них, - это звездное небо надо мной и нравственный закон во мне. И то и другое мне нет надобности только предполагать как нечто окутанное мраком или лежащее за пределами моего кругозора; я вижу их перед собой и непосредственно связываю их с сознанием своего существования»2. Этот афоризм Кант сформулировал в 1788 г. (Заключение к «Критике практического разума»), и в его всеобщность, «императивность» для человеческого познания мы верим безусловно.

А вот отрывок из оды М. В. Ломоносова:

Открылась бездна звезд полна; Звездам числа нет, бездне дна. Как в сильном вихре тонкий прах, В свирепом как перо огне, Так я, в сей бездне углублен,

Теряюсь, мысльми утомлен!..3

Родство этих афоризмов очевидно. Следует только не забывать, что Ломоносов опередил великого немца на 45 лет…

Вокруг проблем бездны космоса, «утомленной мысли» и морального закона вертится стержень мировой философии на протяжении столетий. Так кто же такой философ, если его интересуют такие общие и трудные для решения вопросы?

2Кант И. Критика практического разума. М., 1997. С. 262.

3Ломоносов М.В. Вечернее размышление о Божием величестве… // Русская литература XII–XVIII вв. М., 1987. С. 124.

126

Наиболее точный ответ, на мой взгляд, заключается в том, что философ - это диагност цивилизации, ее разумный врачеватель, пытающийся, часто безуспешно, бороться с ее болезнями. Мысль эта, высказанная в разных регистрах К. Г. Юнгом и Ж. Делѐзом, относится не только к эпохам модернизма и постмодернизма, но к любой исторической и культурной эпохе человечества. Или, как говорил М. С. Каган, философия является сознанием эпохи - в отличие от искусства, ее самосознания. Формула эта не бесспорна, но чрезвычайно продуктивна.

Философия ставит в центр своего внимания проблему человеческого бытия, его специфики. Она как бы подразумевает, что человеческое бытие есть та почва, на которой только

ивозможно истинно философское рассмотрение окружающего мира. Антропологическая проблематика в современной философии возникает, как правило, в качестве оппозиции (мнимой или истинной) по отношению к классическому рационализму. Принцип «cogito» у Р. Декарта зафиксировал теоретическое основание философской классики, заключающееся в усиленном, дотошном исследовании эпистемологической проблематики. Человеческое сознание в классическом трансцендентальном идеализме, например, фактически сводится к своей познавательной функции, т. е. сознание попросту отождествляется с познанием. Но всегда ли плодотворна подобная точка зрения?

По словам В. Н. Топорова, адресованным Петербургу, «до сих пор не обращали внимания или не придавали значения тому, что ―креативный‖ и эсхатологический мифы не только возникли в одно и то же время (при самом начале города), но

ивзаимоориентировались друг на друга, выстраивая – каждый себя – как анти-миф по отношению к другому, имеющий с ним, однако же, общий корень. Это явление «обратной» зеркальности более всего говорит о внутренней антитетической напряженности ситуации, в которой происходила мифологизация петербургских данностей. Но уникален в русской истории Петербург и тем, что ему в соответствие поставлен особый «Петербургский» текст, точнее, некий синтетический сверхтекст, с которым связываются высшие смыслы и цели. Только через этот текст Петербург совершает прорыв в сферу символического и провиденциального. Петербургский текст может быть определен эмпирически ука-

127

занием круга основных текстов русской литературы, связанных с ним, и соответственно хронологических рамок его…»4.

Русский философ (впрочем, как и поэт) всегда умирает в Петербурге, даже если он умирает в Париже. Тайна слова не терпит суеты: Петербург как бы специально предназначен, чтобы стать усыпальницей «русских мальчиков», – небесных ангелов и земных странников России. Эта метафизическая доминанта, как связующая струна времени, после грандиозных пророчеств «Медного всадника» и первой смерти Поэта, терзает творящих «слово» и воссоздает одну из главных поэтических интенций Петербурга, его символический Текст5.

Ю. М. Лотман, исследуя проблему происхождения Петербурга, обращал внимание на нестоличную природу этого феномена. Петербург не может быть сердцем России не только по географическим соображениям. Замысел Петра соединял

всебе две несовместимые между собой идеи. Новый город должен одновременно быть и блестящей столицей, и горо- дом-крепостью, огромным военным гарнизоном. Новоевропейский столичный лик, проглядывающий сквозь блеск армейского антуража и отражающийся в средневековом аскетизме Петропавловской крепости, действительно двусмыслен. Провинциальная аура Петербурга накладывается на многие художественные образы русской литературы. Трудно вписать в столичный лик Петербурга знаменитую «пушкинскую Коломну», название которой адресует, скорее, к русской деревне, в лучшем случае – к русской провинции, но не к столице. Сюжет «Медного всадника» разворачивается

вгороде - призраке, призраке самого себя: на смену надменному столичному лику то и дело приходят образы островного Петербурга, провинциальный (сельский даже) пейзаж и вполне деревенская жизнь. И Петербург Достоевского, и Петербург Крестовского характерен своим уходом от признаков столичности. Как говорил Лотман, «раз появляется рядом с Петербургом Пушкина Петербург Достоевского, значит – город живой. Уже Петербург «Медного всадника» не был единым, значит, уже существовала какая-то жизнь... В чем от-

4Топоров В.Н. Петербургский текст русской литературы. СПб., 2003. С. 40.

5Здесь трудно не вспомнить метафорические строки Иосифа Бродского:

«Ни страны, ни погоста / не хочу выбирать, / На Васильевский остров / я приду умирать…».

128

личие жизни от идеи? Идея всегда одновременна и поэтому мертва. А жизнь поливременна»6.

Знаменитые кладбища Петербурга, незаметно для переместившиеся в центр города, также не образуют ауру мемориальной фундаментальности. Православный кладбищенский крест в центре города – мета провинциального (сельского) кладбища, отражение сбывшейся в парадоксальном самоотрицании идеи «четвертого Рима». И – жизни, окутанной смертью. Совершенно отчетливо прослеживается особая доминанта Петербурга: антитетика жизни и смерти, проявленная и в истории, и в архитектуре, и в поэтике, и в самой судьбе великого города. И дело здесь не в «прославлении» опыта смерти. Речь идет именно об антитетическом напряжении, когда борение главных координат человеческого существования рождает уникальный проект городской культуры, сутью своей связанный и с трагедией смерти, и с торжеством жизни.

Разве само по себе это не основание особого стиля петербургской философии?

Представляется, что игнорирование петербургской философии и петербургского стиля философствования – рудимент прошлых эпох, следствие «москвоцентричности» отечественной философии последних десятилетий, в какой-то степени – проявленность эффекта губки, когда средоточие интересных идей и имен в Москве затмевает собою все возможные вариации на тему «немосковской философии». Подобной ситуации не возникает, когда, например, говорят о петербургской литературе, особенностях музыкального текста или же - в более конкретном ключе - «ленинградском (петербургском) стиле» в рок-музыке.

Фиксация собственно «петербургских» открытий в области отечественной философии и культурологии последних десятилетий – достаточно трудоемкая задача, если поставить ее в оптике подробного описания таких достижений. Ограничимся лишь кратким перечислением.

Во многом благодаря петербургской (ленинградской) традиции рождается в середине XX в., а затем бурно развивается философская и культурно-историческая аксиология (от

6 Лотман Ю.М. Город и время // Метафизика Петербурга. СПб., 1993.

С. 85.

129

исследований проф. В. П. Тугаринова до публикаций целой плеяды молодых ученых начала XXI в.). Первой кафедрой философской антропологии (и соответствующей научной школой) в России стала кафедра философского факультета СПбГУ под руководством Б. В. Маркова. Проблемы метафизики, семиотики¸ антропологии города возродились на петербургской почве благодаря не только «московскотартуским» усилиям В. Н. Топорова, Ю. М. Лотмана и их коллег, но и творчеству М. С. Кагана и его более молодых соратников. При всех трудностях и препятствиях, стоящих и сегодня на пути религиозной философии, Петербург не перестает быть одним из топосов ее развития, сохраняя глубокие традиции религиозной толернатности, свойственные петербургской культуре по самому факту ее существования. Петербургским философам рубежа веков принадлежит несомненный приоритет в возрождении темы жизни и смерти в духовном опыте человечества. Особое место занимает здесь творчество рано ушедшего из жизни А. В. Демичева (1957–2000), творчеству которого посвящен следующий очерк. Тема исповедального и «скриптографического» ресурсов философии, а также новых языков философского дискурса развивается сегодня международной группой исследователей во главе с Г. Л. Тульчинским, М. Н. Эпштейном, В. В. Савчуком. Не следует забывать и тот факт, что институализация культурологического знания в России – во всем многообразии проблем, связанных с этим процессом - стала возможной благодаря мощным «петербургским усилиям» (М. С. Каган, С. Н. Иконникова, Л. М. Мосолова и другие замечательные петербуржцы участвовали в этом процессе активно и творчески). Удивительные в своей парадоксальности конференции и диспуты по социальной философии и герменевтике повседневности, на протяжении многих лет организуемые К. С. Пигровым, вряд ли имеют аналог на постсоветском пространстве7. Необходимо помнить о той интеллектуальной работе, которая была проделана в области

7 Перу К. С. Пигрова принадлежит, пожалуй, самый оригинальный в своей непредсказуемости – из всего того, что вышло за последние годы - учебник по социальной философии (см.: Пигров К.С. Социальная философия: Учебник. СПб.: Изд-во С.-Петерб. ун-та, 2005., а также рецензию на это издание: Уваров М.С. Новый учебник по социальной философии // Философские науки. 2006. № 7. С. 156–158).

130