Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Леонид Леонов

.rtf
Скачиваний:
20
Добавлен:
06.06.2015
Размер:
383.45 Кб
Скачать

Леонид Максимович говорил с особенной медленностью, словно хотел подчеркнуть значительность сказанного. Разговор сразу вошел в нужное русло, Леонов вел его. Сергей Михайлович подчинился власти его слов. Однако, наверное, в этом было все-таки больше от вежливости гостя, чем от того интереса, который он начинал испытывать к Леонову. Я знал, что гость рассчитывал окончить визит в каких-нибудь полчаса. Забегая вперед замечу, что он пробыл в доме два часа, так его захватила беседа.

Леонов говорил, а Сергей Михайлович слушал, уже подавшись вперед. Леонид Максимович рассуждал о предметах, которых касался в разговорах со мной, но не повторялся.

-- Вернулся недавно из Америки. Американцы не взяли из Европы ничего, что могло бы пригодиться для жизни духа. У них нет тех грибков, из которых растет культура. Это европейцы без европейской культуры, рационалистическая, деловая страна, -- прибавил Леонид Максимович.

Сергей Михайлович весь обратился в слух, Леонов продолжал говорить, расширяя круг ассоциаций и сравнений:

-- Культура -- это история в сознании человека. У нас были свои Вердены... Сталинград! И это не вне, а внутри русского человека... А Америка лишена такого содержания, внутреннего, она возникла... на пустом месте.

Мысль Леонова обратилась к предмету, о котором он всегда говорил то с болью, то с гордостью, то с сожалением, то с восхищением:

-- Россия -- страна удивительная, иностранцами не понятая. Они плохо ее знают.

Сергей Михайлович почти забыл о себе, а Леонов продолжал:

-- Судят о России внешне и ложно. Прочитали Дудинцева и стали слушать, не началась ли пальба.

Сергей Михайлович хохотнул как ребенок.

-- Чтобы постичь Россию, надо многое узнать. Как о Сатурне судят по массе, спектру, так и о России надо судить. В Америке я сказал, что у нас Пушкин с горечью говорил: "Мы ленивы и нелюбопытны". А у них еще не нашлось такого писателя, американского Пушкина...

Он вернулся к мысли об огромности и силе России:

-- Я помню девятьсот четырнадцатый год: пятьсот тысяч славян -- широкие плечи, лица -- вот такие (он показал руками), кулаки -- вот такие, огромные! Легли в землю. Сейчас мы помельче: слишком дорого заплатили за индустриализацию, но это было необходимо. Иначе бы Европа, немцы, поглотили нас, как едва Россия не погибла в четырнадцатом году.

Перебрасывая мост к нашей эпохе, Леонов заговорил о нынешних людях:

-- Сейчас в России много читают.

Сергей Михайлович торопливо согласился:

-- В метро все сидят с книжками и газетами. -- Сказал и снова обратился в слух.

-- Россия -- огромная колба, в которой исчезают и появляются материки... Россия полна неожиданностей для европейцев.

Лавина сильных слов, истовая вера в их основательность повергли внука Толстого в смятение. Воочию, в живом переживании ему предстал неведомый мир...

Учтивый хозяин, Леонов угощал гостя кофе, который принесла Татьяна Михайловна, отпил и сам глоток. Стал спрашивать, где гость был, что успел повидать. Тот ответил, что был в Третьяковской галерее, назвал несколько картин, имен художников. Леонов заметил:

-- Гостям я показывал бы "Троицу" Рублева, глаза ангелов. Вы знаете, с нее сняли девять пластов: поновляли при каждом новом царе. Она сохранялась благодаря этому -- не зацеловали. Святыня была. Плечо ангела отодвинулось на целый вершок. Вместо ангела, широкого в плечах, открылась женственная стройность... Я видел в Риме Микеланджело. То -- из другого пламени.

Разговор зашел о Москве и других городах.

-- Русские города -- особые...

Гость забыл о кофе.

-- Москва строилась как попало, а Петербург -- империя. В Москве было Зарядье: небо в куполах, пылища, у торговых рядов селедочный ветер. Ключевский говорил в Кремле, у колокольни Ивана Великого, тыча пальцем в землю: "Здесь начинается Азия!" Петербург -- другой: ампир, роскошный, мощный. Тут -- Достоевский, углы, трущобы. Город военных. Троллейбусы и автобусы ему не идут, нужна карета, быстрая езда -- та-та-та! (Он сделал стремительное прерывистое движение рукой.) На офицере мундир, доломан, шуба -- во всем подтянутость, четкий шаг. Не плетущийся служитель!.. А на Москву надо было смотреть либо сорок лет назад, либо -- через пятьдесят, когда она оденется в европейский костюм...

Вспомнил Айседору Дункан:

-- Стояла со Станиславским на Воробьевых горах и с восторгом глядела на Москву. "Не знаю, как вас и благодарить, Константин Сергеевич! Хотите, я потанцую для вас без одежды".--"Хм... Надо бы пригласить Марусю (жену, Марию Петровну)".

Мне все время казалось, что Леонид Максимович неслучайно сворачивал речь на предметы, которые Толстым, как иностранцем, могли быть истолкованы ложно, которые могли покоробить респектабельного европейца. Он упомянул о нашей российской неорганизованности.

-- Если бы немцам русскую дубину, а нам их организованность!.. В сорок первом году только астролог мог сказать, чем все кончится... Но Европа и Америка должны знать, что без России войны не выиграли бы... Недавно я рассказывал внуку сказку. Он никак не мог понять, как огромен великан. Я сказал ему, что великану надо неделю, чтобы зевнуть!.. Россия -- великан...

Сергей Михайлович стал вспоминать войну. Он был в Америке и, по его словам, когда вернулся в Париж, испытал радость, что возвратился "домой". Мне показалось, что он искал защиту от мысли, прямо не высказанной Леоновым: "Россия -- родина наша. Утратить ее -- горе, а родиться и жить в ней -- счастье (при всем, что делается у нас!)".

Я чувствовал смятенное состояние гостя -- и тогда, когда мы, простившись с Леоновым, спускались по лестнице вниз, и когда говорили, стоя на улице. Сергей Михайлович признался, что книг Леонова не читал, но теперь прочтет. В глазах его, не видящих ни вечерних огней в окнах, ни света, лившегося сверху на тротуар из фонарей, ни бликов на гладкой обшивке троллейбусов, была растерянность. Он словно осознал непоправимость несчастья, происшедшего с ним, и вот только сейчас понял: с кончиной его великого деда русская история не кончилась, все эти десятилетия Россия продолжала жить. А для тех, кого отнесло так далеко, что родной берег слился в одну тонкую линию на горизонте, все это осталось неведомым.

 

28 апреля я приехал к Леониду Максимовичу, чтобы он подписал бумаги, посылаемые из комитета в разные места. Пробыл на этот раз у него недолго -- не больше получаса, но все-таки он успел сказать и такое, что было бы жаль придать забвению.

Спросил его:

-- Зачем вы переписываете прежде написанное?

Леонид Максимович ответил:

-- В молодости у меня дарования было больше, чем умения. Пушкин и все дворяне образование, культуру, всё -- получали даром. А мы, разночинцы, ничего даром не унаследовали. -- Потом прибавил: -- Многие мне завидуют -- не хочу, чтобы кто-нибудь пальцем показал: вот как плохо писал.

Летом мои встречи с Леоновым почти прекратились. Он обдумывал доклад, читал нужные книги, заканчивал работу над киноповестью "Бегство мистера Мак-Кинли", часто смотрел фильмы, изучал природу кинокадра, встречался с нужными людьми, а я был занят делами делегации, отправляющейся в Италию на юбилейные толстовские торжества.

Осенью мои встречи с Леонидом Максимовичем возобновились. Работа над докладом была уже в самом разгаре. Разговоры, естественно, шли о Толстом, хотя порой уходили далеко в сторону.

После возвращения из Переделкина, с дачи, Леонов позвал меня к себе и прочитал первые семь страниц "Слова о Толстом". Чтение произвело на меня ошеломляющее впечатление. Помню интонации Леонида Максимовича. Он читал готовые страницы, которые потом только частично выправил, читал с внутренним жаром. Стиль был отмечен печатью эпоса.

"В канун зимы тысяча девятьсот десятого года в нашей стране произошло событие, которое глубоко взволновало современников. На исходе одной ненастной ночи писатель Лев Толстой ушел в неизвестность из своей яснополянской усадьбы. Никто не знал ни адреса, ни причины, заставившей его покинуть насиженное гнездо..." -- так начиналось "Слово", которое станет одним из самых значительных событий в литературной публицистике шестидесятых годов XX столетия.

Леонов проверял на мне впечатление, которое производит написанное. По-видимому, мое волнение укрепили его в мысли об успехе. В самый разгар чтения, когда хотелось слушать и слушать, Леонов остановился. Это было на седьмой или восьмой странице. Дальше шел черновой текст.

Впечатление от прочитанного было таким сильным, что я плохо запомнил, о чем еще шла речь.

 

Перебираю записи своих разговоров с Леоновым. Они фрагментарны, переносят от одного предмета к другому. Все говорилось к случаю и по поводу, который, пожалуй, и не вспомнить теперь. Воспроизведу, что помню отчетливо.

Леонов звонил заместителю министра культуры Кузнецову. На медали, выпускаемой к юбилею, кто-то из чиновников предложил выбить слова Горького о Толстом. Проект показали Леониду Максимовичу. Он бросился к телефону.

-- Зачем слова Горького на медали! Конвоир при Льве Толстом?

Проект отпал.

Однажды, когда, как обычно, пошел проводить его до машины, по дороге нам встретился Владимир Федорович Пименов, тогдашний редактор журнала "Театр", и сразу заговорил о желании увидеть у себя в журнале "что-нибудь леоновское" к толстовскому юбилею. Леонид Максимович отвечал с располагающей улыбкой, но иронически:

-- Знаете, это все равно что почтальону сказать после работы: "Пойдем прогуляемся!"

Пименов не мог не знать, что Леонов вот уже три месяца работает над докладом. Не берусь описывать состояние редактора журнала. Он как-то сразу заторопился по делам.

Леонов продолжал шутить. Повернувшись ко мне, сказал:

-- А вдруг все соберутся в Большом театре -- а докладчика нет? Исчез... А?..

Однако шутка скрывала волнение. Доклад еще не завершен, последняя точка не поставлена.

 

В понедельник 24 октября я был снова у него, был дважды, днем и вечером. Весь захваченный работой, Леонид Максимович только и мог говорить о докладе. У Леонида Максимовича были свои ответы на вопросы, заданные человечеству великим художником. Леонов показал листы с отвергнутыми черновыми вариантами доклада и, отдавая жене, сказал:

-- Стружки.

А в "стружках" оказывалось порой и ценное; между тем рубанок Леонова снимал слой за слоем -- и такие, о которых можно было пожалеть. Не могу умолчать о том, как был задет Леонид Максимович, когда я сказал ему об одной существенной утрате, происшедшей в результате правки, -- это было уже после того, как "Слово" было произнесено и напечатано. Мне показалось, что Леонов несколько отдалил Толстого -- обличителя социальный неправды от Толстого--создателя новой религии и творца кодекса безупречной нравственности. А в пору самой интенсивной работы над текстом Леонид Максимович как раз искал точные слова для уяснения связи Толстого-критика и Толстого-проповедника. Леонов говорил тогда:

-- Заповеди: "Не убий", "Не укради", "Не сотвори себе кумира", "Не прелюбодействуй" и остальные -- сдерживали человека... Потом людей освободили от рамок -- какой разворот, какая удаль!.. И сколько еще надо времени, чтобы образовались новые связи...

Он искал подтверждение своим мыслям и спрашивал:

-- Как думаете, идея антиколониализма соединяет людей? Мы ведь не соприкасаемся с ней непосредственно. Другое дело -- родина, человечность. Это -- общественные связи.

И рассказал:

-- Один военный, генерал, мне признался: под Сталинградом, там, в кромешном аду, вспомнил о Боге, молился...

За всем ходом мысли, столь необычным для меня, угадывалось искание истины в области запретной, ошельмованной, исключенной из моего духовного и нравственного обихода. Как никто из писавших в ту пору о Толстом Леонов понял, что религия была для Толстого, бунтаря и обличителя жизненной неправды, равно и для всех нравственных людей, одной из общественных связей. Толстовское мироощущение предстало во всей сложности, без квалификации строя идей в столь упрощенной форме, что и школьнику ничего не стоило перечислить всех заблуждений писателя: здесь юродивый, фанатик-проповедник, там протестант, художник-обличитель, вот противоречие, вот другое и прочее.

Леонид Максимович говорил о недопустимости упрощения:

-- Над каждым человеком созвездие -- и подает сигналы. Он слышит -- у каждого свой сигнал. У писателей тоже. У Гоголя простое отношение с небом. Принцип и связи тут ясные. У Толстого все сложнее.

Противоречия и неясность религиозной системы Льва Толстого ввели Леонида Максимовича в самые тревожные и неотступные размышления. Он говорил:

-- Проснешься ночью -- пришла мысль, удачная, боишься потерять. Вставать не хочется, а идешь и пишешь. Поиск истины как у электронной машины: поворот (жест рукой) -- семь!.. Нет... Снова поворот -- девять!.. Нет... Восемь -- и сейф открыт!.. И так много раз.

Его мысль постоянно там где-то, с Толстым, но одновременно и с теми, кто укладывал первые кирпичи в фундамент новой государственности. И слова об этом были не похожи на те, какими называли историю казенные функционеры:

-- Нам внушали, что можно в одну пятилетку культурную революцию совершить... Мичуринские сорта вывели, а они -- дрянь: их нельзя есть... Пшеницу сеяли еще в каменном веке... Этого в мичуринском сорте нет. Культура -- длительное созидание.

Я чувствовал с ошеломлением, как рушатся мои представления и понятия о стремительном историческом движении нашей страны к желанному будущему. Леонид Максимович видел иную модель прогресса, хотя речь шла только о том, как соприкоснулись идеи Толстого и преобразования, о которых было возвещено в 1917 году. Леонов касался то одного, то другого предметного сопоставления и характеризовал суть исторических изменений.

-- Раньше женщина бывала женой, прислугой, гетерой, а теперь она еще и работает.

Сознавая, что по большей части этих мыслей в докладе ему развивать не придется, он как-то повторил слова Горького:

-- Это -- между нами.

И по ассоциации вспомнил:

-- Горький говорил, что не боится смерти... В Сорренто ему банки ставят -- спина широкая. Я ему нецензурные сказки из Афанасьева пересказываю. Спрашиваю: "Так не боитесь смерти, Алексей Максимович?" А он глухо так: "Нет... Не боюсь!" А боялся! Неправду сказал. "Егор Булычев" -- это его страх... Лев Толстой тоже смерти боялся. И какая была борьба с самим собой! Последние его предсмертные слова нашел в "Русском слове": "Мужики так не умирают". У меня в докладе развита мысль: капля поднимается в голубую синеву, ее относит к туче -- так страшно! Падает стремительно, с кручи гремит в ручье, несет ее в море. Но если она знает, что ее несет в материнское лоно, как весело ей скользить вверх, падать вниз, греметь... Такой веры у Толстого не было... Иной раз, наверное, шутом гороховым себя чувствовал. Видели фотографию у Булгакова в книге: господа во фраках у самовара за общим столом, а он с краю стола -- в рубахе...

У Леонида Максимовича размышления о Толстом не нашли еще окончательной формы, пребывали в неустоявшемся состоянии. Он все время что-то проверял на мне и в подтверждение моей догадки об этом вдруг вставал, уходил в кабинет (мы разговаривали в гостиной), возвращался с листом бумаги, записывал что-то. Потом вдруг прерывал запись и говорил: "Так! Так!.. Нет... Недодумал!" И оставлял карандаш.

Уже в какой-то из ранних своих повестей — «Конец мелкого человека» (1922) Леонов пишет не столько о «судорогах и воздыханьях» различных бывших, не только лишь об участи пореволюционной интеллигенции и духовных мещан. Подобными проблемами во многом ограничивалось содержание прозы таких писателей, как В. Лидин, М. Козаков, В. Каверин и некоторых других. Проницая сквозь туман затейливой словесной вязи этих обреченных, жалких и мелких героев, писатель раздумывает о судьбах человеческой цивилизации и мировой культуры, о смысле истории, пытается «истолковать мироздание». Он отвергает как мрачно-пессимистические пророчества доктора Елкова, так и фаталистические прогнозы профессора Лихарева, по теории которого «род людской не что иное, как сорвавшееся с оси и покатившееся самостоятельно под откос природы колесо!».

Противоречия революционной эпохи в «Конце мелкого человека» становятся предметом философско-социологического (в отличие от красочно-стилизованной и пестро-бытовой картины «Петушихинского пролома», 1922) исследования.при всем при этом современный этап берется не изолированно, а включается в общую цепь всемирно-эпохальных событий, рассматривается как последнее звено «во всей истории людской». Прозорливая мысль художника ищет в обнажившихся как бы после геологической катастрофы жизненных пластах «высшую мораль», хотя полного и ясного ответа еще не дается. В связи с этим особый интерес у Леонова вызывает проблема исторической необходимости и неизбежности человеческих страданий.

Человек на координатах бытия (О книге В.И. Хрулева “Художественное мышление  Леонида Леонова”)

Людмила Якимова

Чтобы оценить значение литературоведческого труда В.И. Хрулева, необходимо реально представить масштаб личности и творчества исследуемого писателя. Сегодня в филологический оборот активно ворвалась формула типа “Случай Фадеева”1, “Случай Эренбурга”2, в орбиту которого попадают писатели разного творческого диапазона. Леонов в такого рода исследовательские рамки не вписывается. Когда заходит речь о месте и роли его в историческом развитии национальной и мировой литературы уместен и закономерен термин совсем другого порядка, скажем, “феномен Леонова”. В этом смысле следует признать, что леоноведению выпала честь предстать одной из самых значимых страниц российского литературоведения. С появлением самых первых его произведений стало ясно, что в литературу вошел писатель “волей Божией”. “Анафемски хорош язык, — восклицал Горький, — такой “кондово” русский, яркий, басовитый, особенно — там, где Вы разыгрываете тему “стихии”, напоминая таких музыкантов, как Бетховен и Бах”3… Горький обеспечил писателю своего рода “охранную грамоту” от действия репрессивной махины, когда у себя дома в присутствии многих осмелился сказать Сталину: “Имейте в виду, Иосиф Виссарионович, Леонов имеет право говорить от лица русской литературы”4. И уже в наши дни феномен Леонова в развороте целого столетия высветил В. Распутин: “Леонов каким-то чудом обошелся без поры ученичества… И пошел могучей и красивой поступью великорусского таланта во весь ХХ век, не остановить было”5.

Когда суровые законы революции коснулись и литературы, начался и в ней “великий перелом”, а если использовать сквозную метафору Леонова, “великий пролом”, то не поддался писатель ни одной из многочисленных форм литературного эскапизма: не прельстился ни судьбой эмигранта, ни уходом в творческое молчание или дистанцированные от “огнедышащей нови” жанры утопии, детектива, исторического романа. Если произведения Набокова, Булгакова, Платонова, Зощенко, Бунина и многих других по разным причинам и в разное время исчезали из культурно-исторического и литературного оборота страны и часто возвращались к читателю уже в отличной от времени их написания рецептивной реальности, то романы Леонова “Барсуки”, “Соть”, “Скутаревский”, “Дорога на Океан”, “Русский лес”, его драматургия и публицистика, определяя высшие достижения литературы ХХ века, никогда не выпадали из круга современного чтения.

Кто-то ведь должен был в литературе возложить на себя миссию добровольного, честного и терпеливого исследования меняющихся, как в калейдоскопе, событий и идей, понять, например, “из каких именно качеств слагается содержание восторжествовавшей идеи гордого человека, уже на нашей памяти, — отмечает писатель, — испытавшего столько девальваций”. Но этот внешний фактор творческого поведения, свидетельствующий о глубоком понимании писателем свыше возложенной на него ответственности императивно охранного отношения к себе как общечеловеческому достоянию (“кто-то должен уцелеть… пройти насквозь…”), органически согласуется с характером его художественного мира. И это уже касается парадигмально значимых сторон его эстетики, поэтики, стилистики, определяющих устойчивую структуру его произведений и неотделимых от понятия “феномен Леонова”.

В этом смысле важно отметить сомасштабность художественного и научного дискурса, должную меру соотнесенности исследовательских подходов с природой художественного мира писателя, которые присутствуют в литературоведческой работе В.И. Хрулева. В определенной степени это объясняется тем, что самому исследователю выпала редкая судьба быть помощником Л. Леонова при его работе над новым финалом романа “Вор”, а также при завершении романа “Пирамида”. “В течение семи месяцев, — рассказывает В.И. Хрулев, — имел возможность видеть творческий процесс большого мастера, быть соучастником его поисков и художественных решений, беседовать с ним, записать два больших интервью. Материалы об этом, — добавляет автор, — вошли в главу “В творческой лаборатории””6.

Книга В.И. Хрулева многосоставна по заключенному в нем материалу, но и не лишена динамичности исследовательской мысли, стройности внутреннего содержания. Литературоведческий и мемуарно-биографический, диалогический и даже полемический дискурсы органично переходят здесь друг в друга. И эта неразрывность литературоведческого анализа со стремлением донести до читателя непосредственное впечатление от общения с писателем, придает монографии “Художественное мышление Леонида Леонова” значение не только глубокого исследования, но и источника бесценных сведений о личности писателя, особенностях его творческой лаборатории и психологии.

Когда в 1994 году, в обстановке полного распада системы, построенной буквально “на крови”, и широкого разлива безответственно игровой культуры постмодернизма, роман “Пирамида” вышел в свет, то он “Эльбрусом возвысился над литературным потоком”7 тех лет. Это произведение итоговое не только по отношению к творчеству самого Леонова, но и художественных исканий целого века — от трезвого реализма Достоевского, Толстого, Чехова и эстетических новаций Серебряного века до феноменологически-экзистенциальных интенций мирового искусства, буквально ошеломило современного читателя, обеспечивая роману долгую жизнь.

Так и в монографии В.И. Хрулева леоноведческая мысль словно обретает новое дыхание. В самом ее начале автором сформированы три исходных посыла, которые определяют стержневые принципы авторской концепции. Первый — это то, что Л. Леонов явился связующим звеном между русской классикой и литературой ХХ века, представ в то же время писателем нового времени; второй — то, что он стал свидетелем крупнейших событий ХХ столетия, очевидцем полного цикла истории построения нового общества, движения “к светлому будущему” с октября 1917 года до распада СССР и погружения России в полосу смуты и национального унижения”, и третий — “Л. Леонова всегда интересовали философия бытия, логика исторического пути человека, смысл прозрений, которые каждое поколение вносит в общечеловеческую копилку. Стремясь приоткрыть тайны жизни и человека, он ищет емкую форму, уплотняет художественный образ до символа, иероглифа, знака, создает многослойность повествования. Секреты поэтического искусства писателя еще предстоит оценить и освоить”8.

В центре внимания В.И. Хрулева оказываются произведения послевоенного периода — “Русский лес”, “Evgenia Ivanovna”, вторая редакция романа “Вор”, киноповесть “Бегство Мистера Мак-Кинли”, роман “Пирамида”. Однако в силу избранного порядка структурообразующих его работу посылов, центральной точкой видения всего творческого пространства писателя закономерно избрана его “последняя книга”. Она предстает выражением авторской философии бытия, демонстрируя такую меру слиянности, неразрывности, нерасторжимости художественной и философской мысли, которая позволяет судить о “последней книге” писателя как высшем проявлении эстетики ХХ века, ориентированной на новую онтологию, признающую равновеликость мира материального и идеального, сознания и подсознания.

И следует признать, что философическая парадигма леоновского модуса художественности исследована В.И Хрулевым глубоко и всесторонне с учетом его склонности к логарифмированию и интегрированию художественной мысли. И если чего-то все-таки не достает в полноте и глубине такого исследования, так это внимания к теории “русского космизма” как важной составляющей сознания писателя. Что, конечно, не исключает права исследователя сосредотачиваться на том, что он сам для себя считает важным. В отличие от многих леоноведов, акцентирующих внимание на теоретической составляющей леоновской философии мира9, автор сосредоточивается на антропоцентрической стороне ее, справедливо, на наш взгляд, именно ее считая главной и определяющей: “Взгляд Леонова на мир, — утверждается в монографии, — отличается мудростью и осмотрительностью, оценить которые мы можем в полной мере сил сейчас”10.  На последний акцент следует обратить особое внимание: “оценить… лишь сейчас” оказывается возможным и потому, что реальное время, в котором живем, этому способствует, и потому, что именно “Пирамида” позволяет увидеть в творческом развитии Леонова то, что скрыто было от читательского и исследовательского взгляда ранее. Хотя, как справедливо отмечено далее, “писатель изначально исповедовал идею единства человека, природы и Вселенной, ответственности за созданную цивилизацию и ее перспективы… Леонов видит в литературе духовную разведку человечества, которая призвана предупреждать о грозящих впереди опасностях”.

Притягательная сила книги В.И. Хрулева исходит от поистине неутомимого стремления автора воспроизвести неисчерпаемую глубину и диалектичность леоновской мысли о человеке: “В отношении к человеческой истории, — утверждает автор, — Леонов отвергает идею рационального оптимизма, подвергает ее безжалостной иронии. Согласно этой идее в природе заложена гарантия благополучия будущего, а основу жизни составляет закон прогресса, ведущий человека к совершенству. Мысль о том, что “все к лучшему в этом лучшем из миров”, расценивается как иллюзия, за которую человечество расплачивается дорогой ценой (социальные, национальные, экологические катастрофы ХХ века). Писатель считает, что развитие включает в себя и катастрофу как неотъемлемую фазу движения. Она служит источником обновления природы, радикального изменения предшествующей эволюции”. А далее В.И. Хрулев ссылается на ученых, которые “полагают, что новая космическая катастрофа крупного масштаба может покончить с господствующим видом четвертичной Эпохи — человеком (см.: Катастрофы и история Земли. Новый униформизм / пер. с англ. М., 1986).

Неважно, насколько леоновская философия бытия соответствует мироощущению самого исследователя, — скорее всего все-таки соответствует. Важно, что она предстает в монографии в соответствии с логикой объективного, как представляется ее автору, научного исследования, что предполагает и возможность реального выхода из жестко-беспристрастной позиции писателя в отношении к миру и судьбе человека в нем: “Идее оптимизма Леонов противопоставляет деятельный пессимизм, — убежден В.И. Хрулев. — В основе его сознание того, что ответственность за будущее несет само человечество. Только его разум и практическая подготовленность способны превратить или ослабить последствия космической катастрофы. Данная позиция не подавляет волю и интеллект человека. Она далека от идеи катастрофизма, по которой человечеству остается смиренно ждать финала”.