Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Rudjakov_Jazyk_ili_pochemu_ljudi_govorjat

.pdf
Скачиваний:
82
Добавлен:
20.03.2015
Размер:
2.04 Mб
Скачать

состояния всего комплекса. Мгновенное состояние всей системы можно охарактеризовать вектором текущих ощущений, а вектор, относительно которого происходит «перенастройка» системы по соответствующему контуру, считать в нем целевым.

Пусть мы пришли к мысли о необходимости переместиться в пространстве из пункта А в пункт В, где уже бывали ранее. У нас есть вполне определенные ассоциации, связанные с пребыванием там и мы помним путь. Возникает побуждение. Центральная нервная система образует в этой задаче замкнутый контур: вектор текущих ощущений — вектор желаемых. Мы видим, слышим, чувствуем, что находимся сейчас не в пункте В. Наши текущие ощущения (вектор А) и ассоциативные ощущения пребывания в пункте В (вектор В) не совпадают. ЦНС начинает вырабатывать управляющие сигналы нашим моторным органам, и мы приходим в движение. Поскольку мы уже бывали

впункте В и помним в комплексе всю динамику своих ощущений от изменения ландшафта, запахов, звуков, изображения по пути, то ЦНС, сравнивая на каждом шагу наши текущие ощущения и целевые, будет динамически формировать программу управляющих сигналов по когда-то ассоциативно усвоенной закономерности. И так до тех пор, пока не придем в пункт В. Попав туда, достигаем своей цели. Контур текущие — желаемые ощущения будет уравновешен и потеряет свою актуальность. Если к тому моменту не возникнет новых побуждений, то мы так и останемся стоять на месте. Может случиться, что мы не попадем

впункт В. Где-то по дороге, исходя из каких-то других “соображений”, возникнет другая более приоритетная задача. Первый контур будет разорван доминирующим новым, прежняя задача «снята» и мы отправляемся по совершенно другой программе»

(Шевченко, 2002).

Движущей силой всякой человеческой деятельности является противоречие между должным и данным. Для оснащения этой магистральной человеческой деятельности и создаются инструменты. Материя организуется для использования в определенных целях, для обеспечения определенной деятельности, для того, чтобы функционировать. Каждое «для» требует своего орудия.

Только ли мир вокруг нас является объектом наших «нормализующих» усилий? Только ли среда обитания человека не такова, какой должна быть с точки зрения человека? А сам человек? Ты? Он? Они? Все ли с ними «в порядке»? Если болят зубы, мы используем бормашину! Если аппендикс — скальпель!

Но что делать, если мы видим «непорядок» в сознании «ты»; что делать, если кто-то не понимает, что яйцо нужно разбивать c острого конца, а не с тупого? Какой инструмент использовать? Кнут? Пряник? Во что организовать материю? Ответ: в знаковую систему.

Единственным человеческим инструментом «наведения порядка» в сознании собеседника является язык. Функция языка — это регулятивная функция.

До сих пор мы абстрагировались от многих сторон реального осуществления текстового взаимодействия, рассматривая наш объект в максимально упрощенной схеме коммуникативного акта «говорящий — слушающий», в которой текст выступает как средство монологического воздействия на пассивно воспринимающий его объект. В этой простой схеме слишком много допущений. И первое среди них: как говорящий узнает, что именно в сознании слушающего нуждается в его воздействии, как он узнает о наступлении понимания...

Возвращаясь к использованному выше определению мира, скажем, что эта схема слишком «нормальна», чтобы быть реальной. Нужно отдать должное мудрости естественного языка, очень часто своими внутренними формами, зафиксированными в имени признаками номинации подсказывающего нам правильные ответы. «Собеседник» — именно так называется лицо, со-участвующее в фехтовании текстами, которое мы именуем диалогом. Слово «собеседник» кодирует идею партнера по специфическому виду деятельности — регулятивному взаимодействию, взаимовлиянию, взаимообогащению, подобному игре или танцу, которые не существуют вне взаимной деятельности двух или более партнеров.

Утверждая, что язык есть инструмент воздействия, влияния, регуляции, мы тем самым определяем его как функциональную систему, т.е. такую систему, возникновение и существование ко-

60

61

торой обусловлено необходимостью выполнения некоего социально значимого назначения. Системообразующая человеческая необходимость иметь в своем распоряжении особый инструмент воздействия на одну из важнейших составляющих человеческого мира, каковой является сознание «ты», каузирует возникновение человеческого языка.

Коммуникация есть форма осуществления регуляции. Воздействие на сознание невозможно без передачи регулятивно предназначенной и организованной информации.

Язык знаков для того, чтобы хранить и передавать информацию, которую он хранит и передает для того, чтобы соответствовать своей функции.

Само обсуждение проблемы коммуникативности / регулятивности естественного языка является насущной задачей лингвистики начала ХХI в. Однако основная задача заключается не в констатации того, что язык регулятивен. Задача заключается в том, чтобы показать, каким образом регулятивность языка обусловливает его устройство и функционирование.

2.4. Уровни языка — формы существования языка

Обсуждая вопрос о функции языка и обращаясь к трудам различных ученых, мы столкнулись с необходимостью определения таких важнейших лингвистических категорий, как язык и речь.

Историко-лингвистические истоки этой проблемы — в соссюровской дихотомии языка и речи, вызвавшей поистине бесчисленное количество комментариев и споров. Важность этого разграничения бесспорна: по словам Алана Гардинера, «Фердинанду де Соссюру принадлежит заслуга в привлечении внимания к различию «речью» и «языком», различию настолько важному, что, по моему мнению, оно рано или поздно станет неизбежной основой всякого научного изучения грамматики» (Гардинер, 13).

И действительно, множества лингвистических споров, противоречий, недоразумений можно было бы избежать, последова-

тельно различая язык и речь как формы существования языка и его единиц. Продуктивность использования уровневой модели языка на материале лексической семантики показана в работах Ж.П. Соколовской.

С течением времени в лингвистике крепла убежденность, восходящая к статье Луи Ельмслева «Язык и речь» (Ельмслев), о необходимости «ослабить категоричность соссюровских дихотомий, заполнить пропасть, вырытую Соссюром между языком

иречью» (Косериу, 47), которая выразилась в возникновении трехуровневых моделей языка.

Необходимо сразу же подчеркнуть, что уровневая модель языка не имеет ничего общего с членением языка на ярусы (фонологию, морфологию, лексикологию и синтаксис), хотя термин «членение языка» нередко используется и по отношению к языку и речи.

Действительно, использование терминов «членение языка»

и«уровни языка» предопределяет возникновение ассоциации с чем-то, состоящим из компонентов, частей, составляющих: «Уровни эти — не только разные точки зрения на единый объект — язык, не только разные членения его. В самом устройстве этого объекта — языка — имеются части, соответствующие каждому уровню» (Степанов, 1966, 5). Следствием такого взгляда является уверенность в том, что каждому из уровней соответствуют специфические единицы: единицы языка, единицы речи, единицы нормы.

Между тем размышления над историей лингвистических споров о языке и речи, наблюдения над языковым материалом привели автора к убеждению в том, что, говоря об «уровнях языка», мы говорим о его формах существования. Естественный язык не состоит из языка и речи. Естественный язык существует в форме речи и языка.

Философской основой этого утверждения является осуществленное Ю.С. Степановым соотнесение уровней языка с тремя категориями диалектики: единичное, особенное и всеобщее, отражающими существование основных форм существования реалий Универсума («Объекты действительности обладают своеобразием, благодаря которому они отличаются друг от

62

63

друга. Поэтому каждый отдельный предмет воспринимается как нечто единичное. Однако уже элементарная практика обнаруживает в этих объектах повторяющиеся признаки. Единичное оказывается обладающим и общими чертами. Общие черты и свойства присущи или только узким группам объектов, и тогда они выступают как особенное, или всем предметам и явлениям, и тогда они являются всеобщим») (Философский сло-

варь, 127).

Эвристическая перспективность трехуровневой модели языка обусловлена тем показанным Ю.С. Степановым обстоятельством, что речь, норма и структура языка есть собственно лингвистическая форма конкретно-научного воплощения триады категорий диалектики — единичного, особенного и всеобщего. По мнению Ю.С. Степанова, развитие науки о языке показало ущербность пары «язык» — «речь»: «...с точки зрения общей теории познания, а следовательно, и в основном специальном, лингвистическомотношении»,«двухступенчатые»концепцииязыка, ориентированные на непосредственное соотношение «единичного — всеобщего», с пропущенным средним звеном «особенного», с неполной иерархией, представляют собой ранний этап в развитии диалектики «единичного-особенного-всеобщего» в языкознании» (Принципы, 211).

Покажем различные формы существования единиц языка на примерефонологии,исследователькоторойдолженосознавать,что фонологическиеединицынеразграничиваютсяна«звукиязыка»и «звуки речи», а существуют на разных уровнях в разных формах.

Начнем со сферы наблюдаемых, воспринимаемых явлений: с уровня индивидуальной речи. Произнесенное и услышанное «о», несомненно, реально: оно может быть зарегистрировано соответствующими приборами во всей своей артикуляторной или акустической неповторимости, обусловленной особенностями ситуации говорения и индивидуальностью говорящего. Уникальность индивидуального набора качеств присуща всем единицам (односторонним и двусторонним) уровня речи, который Ю.С. Степанов удачно назвал уровнем наблюдения.

Индивидуально и ситуативно обусловленная речь не была бы лингвистически значима, иначе говоря, понятна, если бы

множество речевых фактов не могло быть сведено к значительно меньшему числу инвариантов. Их поиск, связанный с абстрагированием от бесконечного речевого разнообразия, приводит на «уровень типов» (термин Ю.С. Степанова), или уровень нормы, который, на наш взгляд, может быть охарактеризован как уровень типической, обезличенной речи. Представляет интерес определение нормы, данное А.А. Реформатским: «достояние, сокровищница, обладателем которой являются не “я”, не “ты”, а “все”. В отличие от речи, являющейся преломлением языка сквозь призму индивидуального «я», норма — это язык, отфильтрованный коллективным «мы» социалемы. Вот почему на уровне типов существуют только те явления, качества, признаки, которые значимы для коллектива носителей языка. Будучи представлены в лингвистических описаниях, единицы уровня нормы становятся наглядными, наблюдаемыми, хотя по самой своей сути они есть результат отвлечения от индивидуальных речевых употреблений.

Так, любой звукотип, в котором сохраняется только коммуникативно значимое для носителей языка, не может быть произнесен, но скорее всего, и будет услышан, так как воспринимающий субъект автоматически абстрагируется от совокупности индивидуальных признаков конкретного звука, сводит его к соответствующему инварианту. Норма, или уровень типов, обладают наибольшей реальностью для носителя языка и подавляющего большинства лингвистов: именно единицы уровня нормы представлены в словарных описаниях, грамматиках, классификациях звуков. Поэтому, говоря «звук», мы чаще всего имеем в виду звукотип, говоря «слово», подразумеваем его словарную дефиницию. «Нормы являются средством согласования непрерывности и дискретности. Когда мы слушаем плохое пение, мы улавливаем подразумеваемую мелодию, соотнося каждую фальшивую ноту с одной из двенадцати норм диатонической шкалы <...>. Произнесение, попадающее между нормами, воспринимается как относящееся к ближайшей нор-

ме...» (Куайн, 54—55).

Исследования, осуществляемые на уровне типов, позволяют выявить арсенал языковых средств, их взаимосвязи и отноше-

64

65

ния, но они не могут дать представление об организующих этот арсенал закономерностях.

Поиск этих закономерностей приводит исследователя на следующий уровень бытия языковой системы, уровень, удачно названный Л.А. Новиковым уровнем лингвистического анализа.

С этим термином соотносятся «уровень конструкторов» и «уровень структуры языка» Ю.С. Степанова, «уровень языковой абстракции» Ж.П. Соколовской. Именно здесь таится «скрытая основа» языка, заведомо не данная непосредственному наблюдению, недоступная для обыденного сознания. Только на этом уровне мы можем обнаружить фонему как эталонный семиотически рафинированный звук — подлинную единицу звукового строя языка. Фонема — как и любая единица — инвариантна по отношению к реализующим ее звукотипам и звукам, которые по своей лингвистической сущности есть реализации фонемы в той или иной фонетической позиции. Показателен тот факт, что звукотип по отношению к звукам выступает как инвариант субстанциональный, тогда как фонема по отношению к звукотипам — как инвариант функциональный. Сказанное станет понятнее, если мы обратимся к аналогии: мелок, используемый для письма на учебных досках в классах и аудиториях, как тип, как инвариант есть отвлечение от всего бесконечного множества использованных, используемых мелков, различающихся формой, размером, цветом, твердостью и прочими природными свойствами. Этот тип формируется несколькими — и именно природными — присущими мелку как определенной реалии качествами: химический состав, продолговатая форма и т.п. Переход к особенному происходит путем абстрагирования от несущественных субстанциональных свойств мелка.

Это может показаться парадоксальным, но переход к всеобщему осуществляется путем абстрагирования от всех субстанциональных качеств: функционально тождественные принтер, чернильная ручка, шариковая ручка, гусиное перо, карандаш… — все те приспособления для графической фиксации речи, которые,будучисубстанциональнонетождественнымелку,являются вместе с ним вариантами одного функционального инварианта, для которого нет в русском языке однословного именования и

который может быть назван «орудие графической фиксации устной (звуковой) речи».

Лингвистическое всеобщее функционально, единицы языка функциональны — этот тезис доказывается в следующей главе на материале двух языковых единиц — фонемы и семантемы.

Последовательное разграничение языковых уровней, отказ от абсолютизации результатов, полученных путем исследования на одном из них, должно стать атрибутом научного лингвистического мышления.

Уровневое видение языка способно расширить границы той области, которую в субстанциональной лингвистике принято было именовать термином «собственно языковые» явления. Так, в частности, языковая картина мира есть форма существования словаря естественного языка на уровне языковой абстракции в виде иерархии сем (Соколовская, 2002). Иерархия сем не является чем-то внеязыковым, внешним по отношению к языку: представляя собой опыт, накопленный человеком в ходе очеловечивания Универсума, она существует именно на уровне языковой абстракции — в языковом, лингвистическом, когнитивном «зазначье».

2.5. Функциональный подход к проблеме возникновения естественного языка

Определение языка как орудия регуляции находит подтверждение в наиболее глубоких, с нашей точки зрения, теориях возникновения языка.

Субстанциональная и редукционистская по своим гносеологическим ориентирам лингвистическая научная парадигма ХХ столетия обусловила такое видение языка, при котором его целостность и орудийность оказались для языковедов менее важными, менее значимыми, чем элементный состав (именно элементный — не компонентный) и знаковость, чаще всего понимаемая как материальность означающего.

Между тем естественный язык — это действительно необозримое множество двухсторонних знаковых сущностей — есть

66

67

прежде всего некое инструментальное, орудийное целое, причины возникновения которого не отличаются от причин возникновения других человеческих орудий и инструментов, за одним, как нам представляется, исключением: язык был первым и самым важным орудием человека.

Как это ни парадоксально, язык был первым орудием человека, а именно орудием формирования самого феномена человечности.

К вопросу о роли языка в возникновении человека мы вернемся позже. Сейчас же хотелось бы обратиться к аналогии с простым орудием, каковым является топор, неожиданно часто используемый в качестве примера многими философами.

Вернемся к науке о топорах, о которой мы говорили ранее. Напомним, что два возможных варианта топорознания вы-

растают из двух определений топора, первое из которых — субстанциональное, или природное, исходит из примата субстанциональных, или природных качеств. Второе — функциональное определение — характеризует причину появления и существования реалии, тогда как первое — всего лишь ту субстанцию, которую человек в данную эпоху своего существования сумел приспособить для осуществления данной функции!

Разница между приведенными определениями огромна: каждое из них — фундамент специфической «топороведческой научной парадигмы».

Покажем, как решалась бы проблема топора в каждой из вариантов эйксистики.

Субстанциональное топороведение, для которого топор — это прежде всего железное лезвие на деревянной рукояти, свя­ жет момент возникновения топора с изобретением железа. Оно не увидит того очевидного для функционалиста факта, что «первотопор», вызванный к жизни потребностью удовлетво­ рять определенному назначению, не имел ничего общего с привычным для нас сочетанием железа и дерева: первый топор был камнем, зажатым в руке.

Субстанционалиста порадует мысль о том, что приматы могут использовать топор, правда, после специальных тренировок. Субстанционалиста будут интересовать марки стали для лезвия,

породы дерева для топорища, способы соединения деревянной и железной частей. Субстанционалист будет создавать специальные имена для номинации нежелезных топоров — каменный, бронзовый и т.д., хотя все они в свою эпоху были собственно то-

порами.

Функционалист без труда увидит первый топор в камне, зажатом в руке древнего человека, увидит вопреки его (топора) абсолютной субстанциональной нетождественности не «топору как таковому», а топору наших дней, нашей эпохи, нашего уровня развития цивилизации. Функционалист без труда увидит тождество топора самому себе на любом этапе его субстанционального воплощения, вопреки субстанциональному разнообразию его временных форм.

Возвращаясь к проблеме возникновения языка, осознаем некоторые «уроки эйксистики»:

1.Топор есть функциональная реалия: он не может быть определен исходя из примата субстанциональных качеств.

2.Топор творится человеком в соответствии с определенной социальной потребностью: точное определение этой потребности — ключ к определению топора; неверное указание функции — неверное определение (применительно к языку как средству коммуникации: какую информацию передавал язык на первых порах своего бытия? Какой информацией мог располагать человек, «изобретя» язык и перейдя из биологического существования в социальное? Не было информации для передачи — не было потребности в орудии для этого; для чего же тогда возникает язык?).

3.Первая форма существования топора не должна быть субстанционально тождественна или подобна сегодняшнему топору.

4.Ответ на вопрос о происхождении топора прямо производен от того, что понимаем под топором: прежде всего орудие или прежде всего устройство.

Этот последний тезис наиболее важен для наших дальнейших рассуждений, потому что «первоязык», будучи с первых моментов своего существования орудием регуляции, не был системой знаков, в том смысле, в каком этот термин существует в

68

69

субстанциональном языкознании и в субстанциональных концепциях возникновения языка.

Язык только что возникший был совсем не похож на тот совершенный инструмент, которым мы обладаем сегодня, но и тогда и сейчас он выполнял одну функцию.

2.6. Концепция возникновения языка В.И. Абаева

Главное достоинство концепции возникновения естественного языка В.И. Абаева, с нашей точки зрения, заключается в том, что она, во-первых, не соблазняясь эволюционным объяснением того, как «язык животных», постепенно усложняясь, становится языком человека, интерпретирует возникновение человеческого языка как качественный скачок, как переход от биологического к социальному: «Резюмируя все сказанное выше о генезисе сознания и речи, нам остается повторить нашу основную мысль: происхождение языка — проблема не биологическая, даже не антропологическая, а социологическая. Антропогенез в нашем понимании — это прежде всего социогенез» (Абаев, 246—247); во-вторых, в отличие от подавляющего большинства теорий происхождения языка, которые сосредоточивают свое внимание на таинстве «именования», полагая, что разгадка феномена языка таится в отношении имени и вещи, В.И. Абаев закономерно, с нашей точки зрения, убежден в том, что «осознать мир, бытие — это значило осознать их в отношении к своей социальной группе» (Абаев, 246), или «отношение людей к внешнему миру существует только через их отношение друг к другу» (Абаев, 239); в-третьих, естественный язык в концепции В.И. Абаева выступает как первое орудие человека, которое одновременно было орудием формирования самого феномена человечности и орудием воздействия на Универсум (!), который с момента возникновения первых «слов» оказался поделенным на две части — «нашу» и «не-нашу»; в-четвертых, в теории возникновения языка В.И. Абаева преодолевается такой типичный, такой навязанный научной парадигмой штамп, как первостепенная роль коммуникативной функции: «Ком-

муникативная функция не была ведущей на начальных этапах. Несложные в то время коммуникативные потребности продолжали в основном обслуживаться сигналами биологического уровня. Как ни важно было сообщать друг другу что-либо внутри коллектива (отметим здесь наше несогласие с автором: не было еще трудовой деятельности, не было еще коммуникации. — А.Р.), не менее важным стало другое: найти выражение пробудившемуся сознанию своей коллективной личности и своему праву на место под солнцем. Этому и служили первые слова <...>. Они стали особо отрабатываться и «культивироваться», им приписывалась особая, мы теперь сказали бы «магическая сила» <...>, мы до сих пор видим, как самые мелкие и мельчайшие языковые группы с поразительной цепкостью держатся за родную речь, хотя коммуникативные нужды повелительно толкают их на путь языковой ассимиляции и объединения с соседями. Эта цепкость есть наследие того времени, когда язык был выражением социальной особенности, отказаться от которой означало потерять свое лицо» (Абаев, 239).

В.И. Абаев исходит из того, что процесс очеловечивания начинается с осознания того, что человек живет в обществе. То, что было первым объектом осознания, стало и первым объектом наречения. Таким образом, первые слова «могли быть только названиями социально-производственных групп», «прежде чем стать символами вещей, они были символами нарекающих коллективов». Язык, по Абаеву, «родился не из потребности давать вещам названия, а из потребности относить вещи к своему коллективу, накладывать на них свое «тавро». Первые слова обозначали не предметы, а их отношение, действительное или воображаемое, к коллективу» (Абаев, 235).

По В.И. Абаеву, пралюди существовали в более или менее крупных сообществах, ордах, группах. Эта биологическая прелюдия к собственно истории человечества продолжалась до тех пор, пока популяция пралюдей не уплотнилась настолько, что встречи, контакты и... конфликты между ордами стали постоянными и неизбежными. На этом этапе в дело вмешивается новый, очень мощный, ускоритель антропогенетического процесса: внутривидовая, т.е. в данном случае — межгрупповая оп-

70

71

позиция и соперничество. Особое значение в противостоянии орд приобретает фактор внутреннего единства орды, ее сплоченности. Ведь биологически все животные этого вида тождественны, у них нет достаточно заметных внешних признаков, способных выполнять роль групповых различителей: «На биологическом уровне разные виды животных противостоят друг другу биологически и распознают друг друга по виду, запаху, в силу инстинкта. На социальном уровне, на который теперь поднялся человек, всякие внешние биологические различия отсутствовали. Одна человеческая орда ничем биологически не отличалась от другой. Новые, социальные оппозиции, пришедшие на смену биологическим, могли найти выражение и объективироваться только в символах. Такими символами и стали первые социально отработанные звуковые комплексы, первые слова. Они обозначали примерно то, что мы выражаем теперь местоимениями мы, наше, в противоположность не-мы, не-наше (о понятиях “я”, “мое” в то время еще не было и речи). В этих первых социально-символических наречениях познавательный момент был нераздельно слит с оценочно-эмоциональным: “наше” означало “хорошее”, “не-наше” — “дурное”. Все двоилось в сознании первых человеческих коллективов, все делилось на “наше” и “ненаше”»... (Абаев, 239). Обращает на себя внимание, что «отражательного» момента в этих «словах» не было вообще: эти знаки по своей семантике ценностно-ориентационные и в высшей степени антропоцентрические: они отражают отношение «мы» как субъекта восприятия мира к своему объекту.

«Противопоставление “мы” и “не-мы”, будучи первой социальной классификацией, было и первой лексико-семантической оппозицией. И если старые животные аффективные сигналы и выкрики продолжали служить физическому самосохранению, то новые, уже человеческие слова-символы были выражением коллективного самосознания и самоутверждения. Они стали как бы первой общественной идеологией» (Абаев, 241).

Сильной стороной концепции В.И. Абаева является отчетливость демонстрации того факта, что человек, социум и язык возникают одновременно. Точнее сказать, возникновение человека, общества и языка есть разные стороны возникновения но-

вой формы движения материи — социальной. Отметим также и осознание автором принципиальной орудийности возникающего языка, его предназначенности «для»: для организации мира вокруг субъекта, для усиления единства орды, которая осознала себя как социум. Это «орудийное», «инструментальное» — функциональное видение языка очень важно для того, чтобы назвать языком систему всего лишь из двух (! — А.Р.) элементов, не выдвигая требования наличия сложной грамматической

илексической систем. Если эта простейшая система, равно как

ипримитивный пратопор, способна выполнять свою функцию, то, следовательно, язык уже существует.

Мы хотели бы, чтобы читатель разглядел в этих двух «недословах» первый шаг к преобразованию Универсума, к превращению мира данного в мир должный, в мир очеловеченный. Ибо что такое наш мир? Это мир, преображенный пока только в сознании, пока только чуть-чуть, но уже мир очеловеченный: это уже начало истории Человека — превращение просто мира в мир наш, мир для нас. И пусть мир только что возникшего социума крайне мал и ограничен, именно весь мир, весь Универсум сразу — по-человечески — сразу делится на наш и не наш.

«Вседвоилосьвсознаниипервыхчеловеческихколлективов, все делилось на “наше” и “не-наше”, даже такие объективно единичные вещи, как Солнце <…>. Все их сознание было пронизано эмоциональностью, на все накладывались краски отношений между коллективами… В этом смысле прав Ж.-Ж. Руссо, когда он говорил, что язык порожден не размышлениями, а страстями <…>. Осознание действительности исключительно сквозь призму межгрупповых отношений порождало своеобразные классификации. Пережитки подобных классификаций распознаются во многих языках <…>. По Карлу фон Штейнеру, бразильское племя бакаири делит всех людей на две категории: кура и курапа. Кура значит — ‘мы все, наши’, а также ‘хорошие, наши люди’. Курапа — ‘не мы’, ‘не наши’, ‘плохие’, ‘скупые’, ‘больные’. Считают, что все беды исходят от чужих. По Моссу, племя юки в Калифорнии делит все предметы на два класса: 1) члены племени юки, 2) весь остальной мир. В языке племени масаи в Африке различается класс мужчин и другой класс, к которому они отно-

72

73

сят женщин, детей, рабов. Но эта классификация применяется только к членам своего племени. Когда же речь идет о соседнем племени куафи, то это племя целиком, включая мужчин, относится ко второму «женскому» классу» (Абаев, 240). (В этом контексте очень интересны данные С.Е. Никитиной об употреблении слов «люди» и «человек» в текстах свадебных причитаний

(Никитина, 186—187).

Может быть, статья В.И. Абаева, прочитанная автором еще в аспирантские годы, и не оказала бы такого влияния на формирование наших взглядов на проблему происхождения языка. Может быть, если бы не слишком полное для того, чтобы быть случайным, ее соответствие конкретным, «собственно-языковым» фактам, с которыми мы столкнулись, исследуя рядовую лексическую подсистему русского языка. Речь идет о «коллективоцентристских» компонентах семантики слова, о которых мы писали еще в нашей кандидатской диссертации (Рудяков, 1987) и которые в одной из последних статей мы назвали «системобразующим фактором системы номинативных средств естественного языка» (Рудяков, 2002).

Действительно, исследование семантических компонентов словарных формулировок, характеризующих значения слов с конкретным значением (например, «должностное лицо, стоящее воглаведепартаментавоФранции»(префект);«начальникполи-

ции в крупных городах дореволюционной России и капиталисти-

ческих стран» (полицмейстер); «начальник местной полиции

вдореволюционной России» (пристав); «в старину: выборный начальник вольных казачьих дружин» (атаман); «военный чин

вРоссии в XVIII в., средний между полковником и генералом» (бригадир)…), привели нас к выводу о том, что за всем многообразием (страны, народы, времена, эпохи) подобных характеристик стоят четыре антропоцентрические семы, которые, с нашей точки зрения, стоило бы именовать «коллективоцентристские», или «мы-семы». Это такие семантические компоненты, как «у нас», «сейчас», с одной стороны, и «не у нас», «не сейчас», с другой­ .

Выделение этих семантических компонентов не совсем обычно для «канонического» лингвистического антропоцен-

тризма, или «субъективности в языке», которые, как правило, связываются с «Я» говорящего субъекта. Так, в частности, говорит Эмиль Бенвенист, который открыл фундаментальное свойство естественного языка, заключающееся в непосредственной соотнесенности языковой системы с говорящим индивидом. По Бенвенисту, основной опорной точкой субъективности в языке являются личные местоимения: «От этих местоимений в свою очередь зависят другие классы местоимений, разделяющие тот же статус. Таковы указатели дейксиса, указательные местоимения, наречия, прилагательные. Они организуют пространственные и временные отношения вокруг субъекта, принятого за ориентир: это, здесь, теперь и их различные корреляты — то, вчера, в прошлом году, завтра и т.д. Они имеют одну общую черту — все они определяются только по отношению к единовременному акту речи, в котором они производятся, то есть все они находятся в зависимости от я, высказывающегося в данном акте (Бенвенист, 269).

На «Я» говорящего индивида ориентированы и «шифтеры» О.ЕсперсенаиР.О.Якобсона(Якобсон,1972),«эгоцентрические спецификаторы» Б. Рассела, «индикаторные слова» У.В.О. Куайна, эгоцентрические слова Ю.С. Степанова, «локализаторы» физика Рене Тома: «Описание пространственно-временного процесса многое теряет, если область его реализации не локализована по отношению к общей пространственно-временной области лиц, находящихся в коммуникации. Поэтому фраза содержит обычно «локализаторы», указывающие хотя бы на качественно пространственно-временной носитель процесса. К локализаторам относят обычно: 1) наречия места и времени...

2) времена глагола... 3) артикли, личные местоимения, местоимения, связывающие актанты данной фразы с актантами предыдущих фраз» (Том, 215—216).

Субъективность в этом понимании органически присуща человеческому видению мира и, следовательно, запечатлена в языковой «картине мира», в самих лексических значениях, подавляющее большинство которых в высшей мере «я-центрично». Примером может служить определение прямой линии, данное Л.В. Щербой: «Прямая (линия) определяется в геометрии как

74

75

кратчайшее расстояние между двумя точками. Но в литературном языке, это, очевидно, не так. Я думаю, что прямой мы называем в быту линию, которая не уклоняется ни вправо, ни влево (а также ни вверх, ни вниз)... В основе наших обывательских понятий право, направо, налево, лежит, я думаю, линия нашего взгляда, когда мы смотрим перед собой» (Щерба, 1958, 100).

Ярким примером субъективного значения является семантика прилагательного «хороший». Было время, когда в лингвистической литературе кочевало утверждение о том, что слово «хороший» не имеет языковой семантики, а только речевую. Причиной такого положения вещей называлось то, что во всех мыслимых словосочетаниях — «хороший муж», «хорошая погода», «хорошая машина», «хороший работник»... — словом «хороший» кодируются совершенно разные признаки. Очевидно, однако, что значение слова «хороший» — это положительная оценка чего-либо субъектом говорения.

Язык действительно предоставляет носителю языка возможность организовать по отношению к «я» пространственные, временные и, добавим, социальные отношения. Очевидно, что, именуя те или иные лица как коллег, земляков, одноклассников, современников, соседей, родственников, начальников, предшественников, «я» характеризует их только по отношению к себе и никак иначе. Подобно тому, как для перформативных глаголов наиболее характерным употреблением является первое лицо единственного числа, субъективность перечисленных семем ярче всего проявляется в сочетании с «субъективным» местоимением «мой». В значениях слов «коллега», «земляк» наблюдается редукция «сущностного» плана: их содержание есть отражение не столько объективно присущих объекту свойств, сколько отражение его места в пространстве, времени, социуме по отношению к говорящему «я». Мы абсолютно ничего не узнаем о референте семемы «коллега», употребленной в контексте «он мой коллега», кроме того, что некий человек занимает определенное место в личностной системе ценностей субъекта речи в качестве обладателя тождественной профессии. Нам не дана его сущность, однако очевидна значимость для «я», являющегося субъектом этой конкретной системы ценностей.

Традиционная закрепленность категории «субъективность в языке» за «Я» говорящего индивида не должна помешать нам задать вполне закономерный вопрос, а именно, только ли говорящий индивид организует универсум по отношению к себе?

Правомерность такого вопроса обусловлена, во-первых, содержанием категории субъекта в философии: субъект — это исторически определенный тип социально-организованного коллектива людей (социальная группа, класс, общество), а также отдельные индивидуумы... В качестве субъекта выступает и все человечество в отношении к природе.

Во-вторых, реальность присутствия в языковой семантике коллективного «мы» показывают многочисленные языковые факты. Приведем наиболее показательные из них.

Так, представляет интерес исследование семантики словосочетаний «мой пособник», «мой соумышленник». Непросто представить себе обычного человека, который стал бы строить свою личностную систему ценностей и обозначать лиц, являющихся его помощниками и сотоварищами, посредством семем «пособник» и «соумышленник». Подобное возможно разве что в речи кающегося преступника. Какова же природа различий между «помощник» — конечно же, возможным в аутореферентном употреблении: «мой помощник» — и «пособник»? Какой семантический признак различает пары семем «замысел» — «умысел», «инициатор» — «зачинщик», «собрат» — «сообщник», «разведчик» — «шпион», «восстание» — «мятеж»?

Не следует думать, что эти различия сводимы к негативной оценочности вторых членов перечисленных пар. Коннотация в данном случае не является дифференциальным признаком, она явно производна.

Наблюдения над текстами и лингвистический эксперимент показывают, что применение одного из данных слов для обозначения известного денотата зависит от принадлежности субъекта речи к той или иной из противостоящих друг другу социальных групп. В случае же, если известна позиция самого говорящего, выбор одного из членов названных пар позволяет определить его отношение к обозначаемому лицу, событию, факту. Семантика рассматриваемых семем антропоцентрична, а точнее, кол-

76

77

лективоцентрична: они обозначают реалии, осознаваемые как противостоящие тому языковому коллективу, принадлежностью которого осознает себя субъект говорения.

«Главарь», «пособник», «умысел», «мятеж» — отличаются от «вожака», «помощника», «замысла» и «восстания» тем, что с помощью этих семем выражается идея принадлежности обозначаемых ими реалий к социалеме, которая «против нас». В данном случае мы сталкиваемся с закрепленными в лексических значениях результатами отражательной деятельности, субъектом которой является коллективное «мы» языкового коллектива (продолжив поиск слов с «не-мы» семантикой, мы получим примерно такой список: вертеп, захватчик, агрессор, иго, сепаратизм, сепаратист, соглядатай, ссылка, старовер, чужак, чужанин, чужбина, чужеземец, чужестранец, шайка, шантаж, шпана, шпион, заговорщик, разбой, соглашатель, раскол, кара, возмездие, измена, ренегат, саботаж, угнетение, притеснитель, гонения, преступление, притон, прихвостень, провокация, путч, подстрекатель, политикан, полчища, подручный, поругание, потворствовать, изменник, предатель, измена, предательство, эмигрант, отщепенец, диссидент, инакомыслящий, палач, прислужник, вероломство, глумление, сателлит, чернь, быдло, клеврет, колдун, возмездие…).

Коллективоцентризм системы номинативных единиц — важнейшее проявление антропоцентризма естественного языка. В центре языковой «картины мира» стоит человек: в речевом акте он выступает как говорящее «я», в системе языка — как формирующее социалемное видение Универсума коллективное «мы».

Эти наблюдения заставляют нас отнестись к концепции возникновения естественного языка В.И. Абаева как к весьма и весьма продуктивной попытке решения это едва ли не сложнейшего вопроса теоретической лингвистики.

2.7. Концепция возникновения языка Б.Ф. Поршнева

Еще более отчетливо регулятивна теория возникновения естественного языка Б.Ф. Поршнева, изложенная в блестящей,

с нашей точки зрения, книге «О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии)».

«Обыденный “здравый смысл” — плохой советчик, когда дело идет о доисторических временах. Все ему кажется “очень просто”: археоантропы и палеоантропы — это люди с той же сущностью, с теми же потребностями, что и мы, только находящиеся, так сказать, в положении робинзонов — голые, почти безоружные, ничего не умеющие. “Первый англичанин” (как называли “пильтдаунского человека”) терпит бедствие, но как всякий джентльмен он при первой возможности постарается затопить камин, съесть бифштекс. Откуда взялись у него, однако, потребности согреваться или есть жареное мясо, отличающие его от животных? Все “очень просто”: эти и другие потребности как раз и отличали его от обезьян, а средства для их удовлетворения ему понемногу подсказал его ум, который открыл эти средства в изготовлении орудий, в действиях коллективом и т.д.» (Поршнев, 397).

Б.Ф. Поршнев сосредоточивает свое основное внимание именно на «начале» истории человека: на том скачке, переходе от биологического к социальному, который легче игнорировать, соблазнившись эволюционным, «плавным» переходом от «языка животных» к «языку человека», чем объяснить: «Одна из самых сложных задач науки как раз состоит в изучении этих переходов: перехода от некоторых сложнейших высокоспециальных химических соединений к живому белку; перехода от некоторых сложнейших высокоспециальных видов животных к общественному человеку. Эта последняя форма движения не сводима к низшей, биологической; в биологическом мире нет никаких «зачатков» социологических закономерностей. Искать у животных «социальность», хотя бы самую микроскопическую, это значит совершенно не понимать, что такое социальность, что такое общество, какие законы управляют этим явлением»

(Поршнев, 399).

Задача поиска этого «начала» человеческой истории осложняется тем, что неясны философские основы самого феномена «начальности»: «Как вообще совершается переход от одного качества в другое, в частности, от одной формы движения материи

78

79

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]