-
Как Смоктуновский стал Смоктуновским.
Меня заставил изменить фамилию директор Норильского театра, где я работал. Предложил взять псевдоним Славянин. Я не согласился, он угрожал уволить, тогда с обоюдного согласия поменяли окончание.
И.М. Смоктуновский
По словам режиссера Григория Козинцева, Иннокентий Смоктуновский всегда удивлял загадочностью творческого процесса. В нем был какой-то внутренний свет, который нельзя было объяснить. Работать с ним, как с другими актерами, было невозможно. Его нужно было просто отпустить и дать жить на сцене…
Сильные мира сего избегали с ним встреч, небеспочвенно опасаясь, что чудак-лицедей их оконфузит: поставит в неловкое положение своей непредсказуемостью (кажется, наигранной) и простодушием (похоже, подлинным). Зато тихая малахольная интеллигентность Смоктуновского в сочетании с прихотливыми интонациями (то гневными, то капризно-вкрадчивыми) обеспечила актеру почетное место в пантеоне отечественных легенд. И, хотя на закате его карьеры записные завистники ворчали, что, бесконечно демонстрируя "странность странную", артист заштамповался, но и по сей день несравненный Кеша (так за глаза называли его многие) заслуженно пребывает в статусе национального гения. Пусть даже и гения на грани юродства.
Станиславский ввел в употребление термин «человеко-роль». Неуклюжее слово-кентавр состоит из двух несопоставимых и разнопластных составляющих: «человек» и «роль». Проводя анализ работы актера, исследователи так или иначе занимаются описанием двух этих составляющих — личности актера (его внешности, психофизиологических данных, его биографии) и собственно текста роли. Биография Смоктуновского интересовала меня в той мере, в какой проясняла моменты становления Смоктуновского-актера, формирования из деревенского парня Смоктуновича актера Иннокентия Смоктуновского, этапы этого пути.
Смоктуновский сполна выполнил завет Станиславского об обогащении личного опыта и аффективной памяти актера. Он прошел все круги военного ада: фронт, плен, концлагерь, побег, партизанский отряд, регулярные воинские части... Он был на Курской дуге, форсировал Днепр, участвовал в освобождении Киева, дошел до Берлина. В интервью 80-х годов засвидетельствовал: «До сих пор помню, что чувствовал, когда шел в атаку: ноги ватные, не разгибаются. Очень страшно, но надо идти. Ужасны минуты перед сигналом атаки — ожидание конца, я никому не желаю это испытать. Но самое страшное — это плен, ощущение, что твоя жизнь не принадлежит тебе. Может подойти любой фашист, приставить пистолет к затылку, и все...». «Я не знаю, как сложилась бы моя жизнь, если бы не было войны, моей военной биографии, я не хочу, чтобы каждый прошел тот же путь, потому что это был очень трудный путь. (...) Я не знаю, что было причиной того, что у меня сложилась столь насыщенная творческая жизнь, но, очевидно, тяжелые события войны внесли в нее свои коррективы». Вернувшись с войны, он понял, что страх не исчез: жил в ощущении, что в любой момент могут посадить как «бывшего в немецком плену». Страх имел вполне реальные основания.
Норильск стал тяжелой профессиональной школой. «Когда я статистом пришел в театр, первым моим чувством был страх перед публикой. В озноб бросало. И без того тихий голос становится едва слышным. Не знал, куда себя деть, что делать с руками и ногами. Ощущение ужасающее". Десять премьер в год помогли жесткой и быстрой адаптации к условиям сцены. Пошли главные роли. Через четыре года он перебирается в Махачкалу. «За год работы в этом театре я успел „испечь" пять основных ролей, не принесших мне, однако, ни радости, ни истинного профессионального опыта, ни даже обычного умения проанализировать мысли и действия образа», — позднее писал он о своем пребывании в махачкалинском театре.
За десять лет провинциальной работы он сыграл около пятидесяти ролей. Он играл испанцев, американцев, немцев, сказочных принцев, купцов Островского, офицеров гестапо, Моцарта, Хлестакова... С определенного момента его работу стали отмечать в местной прессе, а одна из ролей в Сталинграде была отмечена рецензией во всесоюзном журнале «Театр».
Привычка быстро и много работать останется на всю жизнь. Крайне редко он отказывался от ролей, от чтецких программ, от дубляжа иностранных фильмов, от «халтур». В нем жила эта актерская жадность: еще один характер, еще один вариант судьбы, еще одно «я»... «Дружочек, я не могу отказываться!» — объяснял он негодующей жене. На всю жизнь в Смоктуновском сохранится радость от занятости, от востребованности. Но сохранится и легкость в отношении с театром: легко мог уйти, пожертвовав любимой вешалкой и знакомой гримеркой, сложившимся коллективом... Опять же неистребимо провинциально гастролерское: не театр-дом, но театр-станция — на длинном и дальнем пути.
«Если за пять лет я не смогу сделать ничего такого, ради чего следует оставаться на сцене, - я бросаю театр». Уволившись из волгоградского Драматического театра, может быть, не слишком привлекательного, но за два года, безусловно, насиженного места (порукой сыгранные тут роли, среди которых Хлестаков), он уезжает в Москву.
Скитания по Москве в год, когда он выходил «на разовых» в Театре Ленинского комсомола, Смоктуновский описывал неоднократно. В его легенду входит и чердак, где он ночует, и лыжный костюм, в котором он бродит по летним жарким московским улицам, и голодный обморок. Но вне легенды остается главное: чувство необыкновенной эйфории, которую испытывает этот голодный и нигде не принятый человек, чью веру в себя мало кто поддерживает и разделяет:
В театральной литературе принято писать о «недогадливости» режиссеров и администрации московских театров, проглядевших гения. Но будем справедливы к руководителям театров. Администраторы видели перед собой вовсе не Гамлета и не Мышкина, а тридцатилетнего человека сомнительной внешности (ни комсомольца, ни парторга, ни колхозника, ни рабочего сыграть бы не смог) и скользкой биографии, приехавшего «покорять Москву». Театральное образование исчерпывалось полугодом учебы в Красноярской студии. Трудовая книжка свидетельствовала, что ее обладатель ни на одном месте не задерживался больше трех лет. Фронтовое прошлое, безусловно, внушало уважение, однако пребывание в плену настораживало. Отсутствие московской прописки усугубляло ситуацию. Перед администраторами было неясное обещание в облике туманного молодого человека.
В повести «Оттепель», давшей название целому историческому периоду, Илья Эренбург напишет: «Все меняется, то есть все такое же, - город, люди, вещи — и все другое». Из лагерей возвращались призраки давно исчезнувших людей. Еще ничего не было определено и сформулировано, но воздух был полон предчувствием перемен. В Центральном детском Анатолий Эфрос уже выпустил «В добрый час!» Виктора Розова. В Ленинграде ставил спектакли Георгий Товстоногов. Олег Ефремов преподавал на курсе, выпускники которого через год создадут Студию молодых актеров, в дальнейшем выросшую в театр «Современник». Люди, которые будут определять театр второй половины XX века, режиссеры, с которыми в разное время будет работать Иннокентий Смоктуновский, вырабатывают почерк, ищут свою интонацию.
Смоктуновский пробует стучаться в двери всех московских театров, за исключением МХАТ, Малого и Вахтанговского: к этим боялся подступиться. Столичные академические театры, действительно, были наименее доступными для актеров из провинции. При каждом из них действовала собственная школа, и, по негласному правилу, труппы театров пополнялись своими выпускниками. Так, с середины 50-х в труппу Художественного театра приняты выпускники: Михаил Горюнов, Леонид Губанов, Нина Гуляева, Евгений Евстигнеев, Игорь Кваша, Раиса Максимова и другие (выпускникам Басилашвили и Дорониной в приеме в МХАТ было отказано). Характерно, что вступивший в труппу МХАТ в 1956 году погодок Смоктуновского, бывший провинциальный актер и недавний выпускник Школы-студии, Евгений Евстигнеев уйдет через год в «Современник», туда же перейдет и Игорь Кваша. И «своим» молодым актерам нелегко прижиться в труппе Художественного театра середины 50-х.
Андрей Гончаров ему советует попытать счастья в провинции. После показа в Театре Ленинского комсомола Софья Гиацинтова пытается организовать его вступление в труппу — не удается, но это не останавливает Смоктуновского. Силы, ранее рассеянные, явно собраны и направлены к конкретной цели, и это ощущение концентрации сил создает эйфорическую легкость существования. Все будет, все сложится. Вот та девушка, встреченная в пошивочном цехе Ленкома, станет женой на всю жизнь. А этот надменный директор, наотрез отказавший в приеме, все-таки вынужден будет зачислить настырного актера с некиногеничной внешностью в труппу Театра-студии киноактера.
Любопытно, что именно в московские дни пришло чувство «тайной свободы» и легкости существования, ощущение хозяина собственной судьбы. Не на фронте, не в плену, не в партизанском отряде, но, завоевывая место в столичных театрах, Смоктуновский понял и сформулировал закон человеческого существования: «В самых важных, ответственных моментах жизни человека — все от него бегут, и он остается один как перст, и не на кого ему положиться». Этим ощущением «невыносимой легкости бытия» и столь же невыносимого одиночества Смоктуновский поделится со своим Мышкиным. Приехавший из швейцарского захолустья, князь не очень отчетливо представляет себе, что его ждет: то ли большое наследство, то ли полунищая жизнь переписчика, но он лучится радостью человека, услышавшего зов судьбы.