Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Voprosy_dopolnitelnye.doc
Скачиваний:
4
Добавлен:
25.09.2019
Размер:
248.83 Кб
Скачать

Вопрос 12 дополнительный

Каменноостровский цикл Пушкина как художественное целое

Каменноостровский цикл – это одна из жемчужин лирического наследия Пушкина, яркое доказательство, что перо поэта не ослабело.

Соображение о том, что перед нами не серия стихотворений, а именно цикл, сложилось относительно недавно. Основание достаточное: все стихотворения оформлены одинаково – с обозначением дат и места написания (Каменный остров), где на даче поэт провёл лето 1836 года, своё последнее лето. Однако четыре стихотворения пронумерованы, ещё два – нет (в составе цикла создавался ещё черновой набросок «Напрасно я бегу к сионским высотам…»; формально он не входит в цикл, но содержанием своим стихотворение можно и должно осмыслить в этом контексте). Итак, речь идёт о семи стихотворениях.

Главное отличие цикла от серии самостоятельных стихотворений – их внутренняя связь, внутренний стержень, благодаря которому стихи ведут диалог друг с другом и в совокупности значат больше, чем простая сумма смыслов каждого. Собственно, выделение цикла и началось с того, что обратили внимание на единство образной символики, подсказанной событиями пасхальной недели. Однако есть сложность, до конца, мне думается, ещё не преодолённая: даже в число пронумерованных стихотворений поэт включил «Из Пиндемонти», с религиозной обрядностью не связанное. А как быть со стихотворениями «Когда за городом, задумчив, я брожу…» и «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…»? Они тем более выполнены в ином стилевом облике.

Полагаю, разрешить эту проблему совсем нетрудно. Достаточно поставить вопрос: к какому типу сознания – светскому или религиозному – принадлежит цикл? Его не надо делить на «религиозную» и «светскую» части: он весь – светское произведение. В отношении Пушкина к религии нет ничего неожиданного; его позиция чётко определилась в 1824 году в связи с работой над «Подражаниями Корану»: Пушкин не становится человеком верующим, он не верит в бессмертие души, он видит противоречия религиозного сознания (об этом поведём речь и в анализе цикла), но он многое принимает в религии. Обратим внимание на первое авторское примечание к «Подражаниям Корану»; оно выполняет функцию предисловия к циклу: «“Нечестивые, пишет Магомет (глава Награды), думают, что Коран есть собрание новой лжи и старых басен”. Мнение сих нечестивых, конечно, справедливо; но, несмотря на сие, многие нравственные истины изложены в Коране сильным и поэтическим образом»

Пушкин принимает мудрое решение: нет надобности, грешно отвергать ту часть религиозного сознания, которая содержит сильные и поэтические истины; но он не принимает другую его часть, с которой не согласен, в которой видит противоречия (которую верующий воспринимает непререкаемо). Поэт даёт поучительный пример не борьбы с религией, а компромисса с ней.

В понимании каменноостровского цикла надо танцевать не от религиозной, а от светской печки. Тогда всё становится на свои места. Мы увидим широчайший (хотя в рамках отдельного произведения он не может быть исчерпывающим) взгляд на человека и мир, на положение человека в мире.

Когда Пушкин работал над циклами стихотворений, начиная с «Подражаний Корану», он мог создавать его составляющие в любой последовательности; композиция цикла уточнялась и закреплялась на заключительном этапе работы. Своеобразие каменноостровского цикла в том, что его композиция сложилась в сознании художника изначально, стихи сразу писались в определённой последовательности. Датировка стихотворений – одна из важнейших опор в реконструкции цикла.

Существуют разные версии о составе цикла и его композиции. Я принимаю вариант, предложенный С.А. Фомичёвым. Исследователь полагает, что цикл открывается стихотворением «Из Пиндемонти». В рукописи стихотворение помечено значком, который обычно прочитывается как римская цифра VI. С.А. Фомичёв предлагает прочтение значка – № 1. В пользу постановки стихотворения в зачин цикла рассматривается и его содержание.

В стихотворении акцентируется слово «права»: «(начальная строка: "Не дорого ценю я громкие права…"; центральная строка: "Иные, лучшие мне дороги права…"; концовка: "Вот счастье! вот права…")»[3].

Проблема поставлена чётко, она чрезвычайно значительна; необходимо детально во всем разобраться.

Опорное слово «права» осознается как основа бытия человека, оно же иронически понижается – в зависимости от содержания, которое в это слово вкладывается. Что отвергает и что утверждает Пушкин?

Не дорого ценю я громкие права,

От коих не одна кружится голова.

Я не ропщу о том, что отказали боги

Мне в сладкой участи оспоривать налоги

Или мешать царям друг с другом воевать;

И мало горя мне, свободно ли печать

Морочит олухов, иль чуткая цензура

В журнальных замыслах стесняет балагура.

Всё это, видите ль, слова, слова, слова.

<…>

Зависеть от царя, зависеть от народа –

Не всё ли нам равно? Бог с ними. <…>

…для власти, для ливреи

Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи… (III, 336).

Я сделал выборку негативных размышлений стихотворения. Поэт настолько охвачен азартом, что вроде бы уже переходит к изложению позитивной программы, а всё не может остановиться и добавляет новые и новые иронические детали.

Если спроецировать сказанное здесь на пушкинскую жизнь, то единого впечатления не получится. Со многим мы, безусловно, согласимся; например, Пушкин пальцем о палец не ударил ради власти и ливреи. Но кое-что вызовет сомнение. Цензура Пушкину столько крови попортила – и он равнодушен к её бдению? Не перегибает ли здесь поэт палку? Возможно, перегибает. Но это мало о чём говорит. Остаётся вопрос: почему, во имя чего он это делает?

Пушкинскую иронию надобно воспринимать всерьёз. Прежде всего нет оснований полагать её неожиданной. Это своеобразная кульминация позиции, заявленной ещё в стихотворениях «Поэт и толпа» и «Поэту».

В этой связи хочу заметить, что Б.В. Томашевский в комментариях к академическому десятитомнику отмечает пушкинскую из цензурных соображений поправку: вместо «Зависеть от царя, зависеть от народа» – «Зависеть от властей…»; учёный полагает, что правка меняет содержание: «Но эта переделка противоречит всему смыслу стихотворения, в котором нет противопоставления властей народу, а сопоставлены две системы управления – самодержавная и парламентская» (III, 469). Такой же трактовки придерживались Н.В. Измайлов[4] и Н.Л. Степанов[5]. Решительно с этим не согласен. Правка Пушкина – только стилистическая, но не смысловая (конечно, «зависеть от царя» – острее, экспрессивнее, чем слишком отвлечённое «от властей»). Речь идёт о правах личности между двумя контрастными силами: царь (власть) – и народ. Решение одинаковое: удаление от обеих сил («не всё ли нам равно»). В противном случае антитеза разрушается: власть царская или парламентская – всё равно власть; антитеза стирается, а в ней изюминка.

Понимаю: Пушкина хотели видеть более «демократичным» и отвести от негатива слово «народ». Но есть ведь заявление: «Поэт! Не дорожи любовию народной…» (III, 165). Сейчас отмечу лишь, что у Пушкина иногда «народ» синонимизируется с «чернью» – и отделяется от неё. В данном случае «народ» никак не синоним «черни»: иначе не возникает антитезы («чернь» – не то, что «власть», но она не противостоит власти, а примазывается к ней; «народ» именно то, что власти противостоит). Отношение Пушкина к «черни» устойчиво негативное. Диапазон его отношения к народу весьма широк, включая контрастные оценки. Об осознании поэтом ведущей роли народных масс на определённых отрезках исторического процесса можно говорить в связи с «Борисом Годуновым». Это отнюдь не исключает весьма не лестных высказываний поэта в адрес народа. Поэт следует заповеди «Не сотвори себе кумира»! Он и не творит кумира – даже из народа. Суждения «Из Пиндемонти» – одни из самых резких, из числа тех, что создают своеобразный полюс в диапазоне отношения поэта к народу. Оба члена оппозиции царь (власть) / народ подаются суммарно, без предпочтений какой-либо общественной силе и без дифференциаций (хотя и цари бывают хорошие или делают необходимые, добрые дела, и народ – хранитель ценных традиций). Вопрос ставится в принципе: личность должна быть независимой от какой бы то ни было общественной силы; эта идея выдвигается в стихотворении последовательно и предельно решительно. «Из Пиндемонти» – действительно полюс в широком диапазоне пушкинской позиции.

Своеобразие композиции этого стихотворения состоит в том, что, с одной стороны, здесь чётко просматривается (как положено – двуплановая) антитеза, с другой – контрастные части даются не встык, как обычно бывает, а в зацеп.

Рассмотрим позитивную часть стихотворения.

Иные, лучшие мне дороги права;

Иная, лучшая потребна мне свобода…

Никому

Отчёта не давать, себе лишь самому

Служить и угождать…

По прихоти своей скитаться здесь и там,

Дивясь божественным природы красотам,

И пред созданьями искусств и вдохновенья

Трепеща радостно в восторгах умиленья.

Вот счастье! вот права… (III, 336).

Лирика последних лет в полной мере подтверждает реальность выраженного здесь желания. Как никогда раньше (относительно к сократившемуся общему объёму лирики тем более), здесь много откликов на произведения искусства: «Везувий зев открыл…» (вдохновленное картиной Брюллова), «Полководец» (с данью уважения таланту художника Дау), «Художнику» (с восторгами от посещения мастерской скульптора Орловского), наконец, две надписи «На статую играющего в свайку» и «На статую играющего в бабки». Пушкин до конца оставался «невыездным», волей судьбы он был лишён возможности насладиться сокровищами Дрезденской галереи, итальянских храмов и музеев; но он зачерпнул из того источника, который ему был доступен.

Достоверная конкретика важна, но стихотворение далеко уходит за пределы конкретного, это стихи-программа, стихи-принцип. Как расценить мысли поэта в таком ракурсе?

Между тем можно говорить о политической активности поэта последних лет: в лирике это «Песни западных славян», «Полководец», «Пир Петра Первого», «На выздоровление Лукулла» и др. А не опрокидывает ли «Из Пиндемонти» такую концепцию? Что соответствующие стихи имеются, это непреложный факт; только как к ним относиться? Может быть – как к излишней резвости, которую поэт теперь осуждает, от неё отрекается?

Я буду искать на все эти вопросы отрицательные ответы, но вопросы поставить обязан. Они напрашиваются, и уклоняться от них, хоть они и не лёгкие, не к лицу. Концепцию надо защищать, не делая вида, будто она устоит сама собой: а вот он, подкоп под неё…

Программа стихотворения эгоистична? Да. Но приходится разбираться в природе эгоизма. Эгоизм отчетливо осознаётся как порок, когда разрастается, становится гипертрофированным. Но эгоизм – неискоренимое свойство мироустройства. Может ли человек существовать лишённым чувства любви к себе? За что-то в себе человек должен держаться? Позволю себе парадокс: человек может любить себя, допустим, за свою любовь к ближним. Без самоуважения личности нет. Так что дело не в эгоизме как факте, дело в характере эгоизма.

Напомню известную фразу Пушкина из письма Вяземскому (ноябрь 1825 года): «Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя» (X, 148). К 1829 году относится перевод из Саути «Ещё одной высокой, важной песни…», где первой наукой объявлено «чтить самого себя» (III, 150). Стало быть, любить себя не зазорно; крах, если эта любовь в единственном числе; необходимо, чтобы эту любовь разделили как минимум близкие, а по максимуму – и далёкие, когда им становятся известными дела человека. И далеко мы уходим! Вроде бы любовь к себе – чувство максимально камерное, но нужно, чтобы оно было объективным; получается, что вновь приходится говорить об общественном лице человека.

Пушкин в «Из Пиндемонти» не говорит о любви к себе, но он говорит о правах личности; обязательное условие требования прав – чтобы человек был личностью. Здесь почти не уточняется, что должно входить в круг интересов личности. Вопрос практически остаётся открытым, но как раз это создает возможность продолжения разговора на эту тему, а данному стихотворению – возможность участвовать в широком диалоге цикла. Человеку необходимо вырасти в личность: возможно ли такое в зоне аполитичности?

В стихотворении выделен только один круг интересов: божественные красоты природы и создания искусств и вдохновения. А не есть ли это ещё один – и сильный – аргумент в пользу «чистого искусства»? Ареал искусства настолько широк, что каждый ищущий найдёт здесь то, что отвечает его вкусу. Очевидно, что в стихотворении речь идёт не о поделках, а о шедеврах искусства. И вновь возникает вопрос, который плоскость развёртывает в объём: возможно ли создание великого произведения в отрыве от жизни? Задушевный пушкинский тезис: «Цель поэзии – поэзия…» (Жуковскому, апрель 1825 года; X, 112); это цель обязательная, но не единственная, не исчерпывающая, есть и другие, тоже важные. Поэт отрекается от суеты в жизни, но не возвращается ли он к ней – в другом ракурсе – через произведения искусства?

Начальное «Из Пиндемонти» предельно резко ставит проблему отношения человека к миру. Потому и понадобились эти заострения, преувеличения, что здесь не итог, а постановка проблемы, и чем она резче, тем интригующе. И все-таки видно: тон стихотворения спокойный, мысли изложены чётко, даже афористично – а поднятая проблема кипит, чувствуется её внутреннее напряжение, чреватое взрывом. Стихотворение провоцирует диалог: он и состоялся, потому что Пушкин пишет не серию стихотворений, а цикл.

В строгом смысле в цикл не входит набросок «Напрасно я бегу к сионским высотам…»: он оставлен необработанным и не переписан набело, в отличие от стихотворений цикла. Но набросок создан на листе черновика «Из Пиндемонти», и связь его с циклом несомненна. Н.Н. Петрунина достаточно убедительно полагает, что перед нами текст завершённого стихотворения[6]. Чисто условно, для личного пользования обозначим его цифрой 2а. Смысловые оттенки стихотворения необходимо учесть для осознания пушкинской позиции.

Напрасно я бегу к сионским высотам,

Грех алчный гонится за мною по пятам…

Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,

Голодный лев следит оленя бег пахучий (III, 335).

От общей точки со стихотворением «Из Пиндемонти» набросок движется в ином, контрастном направлении. Общее – порыв к высокому, даже высшему. Набросок впервые вводит религиозную символику: не просто – к духовным высотам, а «к сионским»; маркировка предельно отчётливая. Шаг логичный. «Из Пиндемонти» лишь обозначило движение в эту сторону, но не более. Там говорится о диве божественных красот природы: можно подразумевать и руку Творца, но сам эпитет означает лишь высшую меру совершенства. «Напрасно я бегу…» прямым словом договаривает то, что вначале давалось только как намёк. Очень существенно, что Пушкин не ищет при этом оригинального обозначения, а пользуется принятым символом. Как раз «Из Пиндемонти», декларируя права личности, подчёркнуто индивидуально, если не индивидуалистично. Черпая религиозный символ, поэт подводит под свои искания традиционную, общепонятную базу. Собственно, и в первом стихотворении нет замкнутости в сугубо личных интересах, а есть выход к общечеловеческим ценностям в виде произведений искусства. Теперь эта линия закрепляется принятым словом для обозначения высших духовных ценностей.

Новое стихотворение говорит о трудностях на пути человека к высшему. Эти трудности не внешнего, а внутреннего порядка. Главный враг человеку – он сам. Можно отметить глубокую выстраданность Пушкиным этого мотива. В стихах поэта не раз высказывалось желание следовать высокой цели, а после намечался откат в угоду соблазнам. Это не означает, что движение к высокой цели человеку заказано; речь о том, что такой путь труден. Результат самовоспитания может быть очень значителен. Можно было бы сравнить демонстративность «Десятой заповеди» (1821) – и угасание даже умозрительных восторгов на сторону в последние годы: результат огромен. Он значителен сам по себе – и удваивает значение с учётом усилий на преодоление соблазнов.

«Напрасно я бегу…» занимает достойное место в серии «покаянных» стихотворений. Здесь нет самодовольства достигнутым: путь самосовершенствования нескончаем. Трудности не слабеют. Начальное слово «напрасно» – усталое. Это не приговор, это состояние. Оно преодолимо. И снова в путь…

Три стихотворения цикла чётко пронумерованы (академический десятитомник почему-то не придерживается обозначенного поэтом порядка). Последуем за художником.

Цифрой II (можно считать – 2б) обозначено стихотворение «Отцы пустынники и жёны непорочны…» Здесь воздаётся должное «божественным молитвам», укрепляющим падших «неведомою силой», а особо, как личный выбор, выделяется одна:

Владыко дней моих! Дух праздности унылой,

Любоначалия, змеи сокрытой сей

И празднословия не дай душе моей.

Но дай мне зреть мои, о боже, прегрешенья,

Да брат мой от меня не примет осужденья,

И дух смирения, терпения, любви

И целомудрия мне в сердце оживи (III, 337).

Это весьма близкое к тексту переложение реальной великопостной молитвы Ефрема Сирина.

Исследователи (Г.П. Макогоненко[7], С.А. Фомичёв) отметили, что стихотворение «Отцы пустынники…» заменило в цикле стихотворение «Напрасно я бегу…» Можно прибавить, что замена получилась неадекватной, одно не перекрывает другое. В каком-то смысле «Напрасно я бегу…» более логично: порыву к высокому (высшему) препятствует слабость, греховность человека. Это ощущение сохраняется и в тексте «Отцы пустынники…». Здесь тоже речь идёт о человеке слабом, даже падшем, но стихотворение подаёт надежду, поскольку слабого укрепляет его вера. В этом отношении стихотворение превосходит предыдущее. Но в нём есть своё противоречие: не превзойдена ли здесь мера смирения? «Да брат мой от меня не примет осужденья…» – это возвещается как непререкаемый императив. Есть и мотивировка: не грешному брату судить брата. Как лекарство от гордыни тезис действен. Универсален ли он?

Главное: как он будет стыковаться с утверждениями «Из Пиндемонти»? Там мы имеем дело с осуждением и власти, и народа. Это осуждение сдержанное, пассивное, ни в коем случае не нападающее, но само стремление к отъединению личности – это бунт. Но ещё заметнее неуниверсальность возглашаемого принципа в сравнении с содержанием следующего стихотворения.

Это, под номером III, – «Подражание итальянскому». Рисуется финал судьбы Иуды, предателя ученика. Живым трупом он доставлен к Сатане. Тот – в награду – «лобзанием своим насквозь прожёг уста…» (III, 334). И как быть в этом случае с молитвой Ефрема Сирина? Полагать Иуду братом своим и ставить себя ниже его? Что-то язык не поворачивается.

Как же говорить о цельности цикла, если устремления отдельных стихотворений не только не стыкуются, но занимают контрастное положение? Но таков цикл! Диалог перерастает в диспут, столкновение контрастных мыслей высекает искры. Сложна жизнь, и слишком мало истин, которые абсолютны; по преимуществу приходится жить в мире истин относительных, которые и спорят друг с другом. Получается, что и религиозные нравственные истины могут служить прочной опорой в жизненных испытаниях – и быть бессильными в случаях иных.

Цикл начинается стихотворением личностным, светским, а затем, расширяясь, вбирает религиозную тематику. В стихотворении IV «Мирская власть» поэт стыкует, синтезирует оба тематических и стилевых ответвления. Рисуется не что иное, как главное евангельское событие – распятие Христа. Акцент сделан на частном эпизоде – выставлении «грозных часовых». Именно эта деталь становится предметом развернутых авторских размышлений:

К чему, скажите мне, хранительная стража? –

Или распятие казённая поклажа,

И вы боитеся воров или мышей? –

Иль мните важности придать царю царей?

Иль покровительством спасаете могучим

Владыку, тернием венчанного колючим,

Христа, предавшего послушно плоть свою

Бичам мучителей, гвоздям и копию?

Иль опасаетесь, чтоб чернь не оскорбила

Того, чья казнь весь род Адамов искупила,

И, чтоб не потеснить гуляющих господ,

Пускать не велено сюда простой народ? (III, 333).

Цикл делает первый (малый) круг. «Мирская власть»: так акцентирует тематику четвёртого стихотворения заглавие. Но об отношении человека к власти шла речь в отправном стихотворении. Там решение фиксировалось чётко и решительно: «Никому / Отчёта не давать…» Власть отчёта и не спрашивает. А сама она подотчётна? А если творит то, что вызывает бурю эмоций, решительный протест? Получается: красивое намерение уйти от противоречий и неприятностей жизни невыполнимо – жизнь достаёт! Нарочито взято не какое-то свежее событие; просто в мысли пришёл совсем не главный эпизод из эпохального события, которое произошло на заре нового летоисчисления, – и какая бурная реакция!

Не получается – рукой махнуть на власть и на народ. Нет, как желание, как настроение – это возможность, это реальность. Вот как универсальный принцип это не срабатывает. Гони в дверь – влетит в окошко: вот это неизбежность. Прямого возвращения к теме, поднятой началом, долго ждать не пришлось. Оно состоялось уже в четвёртом стихотворении.

Ещё интересное: светское и религиозное сознание не обитают порознь, они мирно сосуществуют. Оно и понятно: Пушкин – не религиозный деятель-профессионал. В религиозную сферу он заглядывает как светский человек, уважающий определённую традицию. Она даёт ему выразительный материал для размышлений. Выводы (не важно, из какого источника почерпнутые) необходимы ему для выработки человеческого, земного поведения. А вопросы встают сложные; они поддаются лишь относительному решению; светское и религиозное сознание не лучше и не хуже друг друга; оба имеют дело с диалектическими противоречиями жизни.

Если в пронумерованной и двусоставной по отбору предметных деталей части цикла мысль поэта отталкивается от проблем политических и к теме мирской власти возвращается, это основание для полноправного включения в цикл ещё двух (не имеющих авторских номеров) «светских» стихотворений. Легко убедиться, что их содержание углубляется благодаря возникающим в цикле диалогическим отношениям.

Диалогические контакты элегии «Когда за городом, задумчив, я брожу…» вообще очень широкие. Она корреспондирует не только стихотворениям цикла, поскольку затрагивает сквозную пушкинскую тему. Теснейшим образом она связана с элегией «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» (1829) (начиная с общего в первой строке глагола «брожу»). В новой элегии настроение поэта раздваивается. Казалось бы, мысли о смерти обретают определённый вид и не зависят от места раздумья (что и подчёркивается в первой элегии). Но тут взято место, ассоциативный ряд которого практически неизбежен, – кладбище. Своеобразная неожиданность элегии в том, что как раз ассоциативный ряд отсутствует: размышления не уходят за пределы того, что видит глаз. Но это создаёт возможность для внутренней антитезы: предмет описания един, но он бывает разным; столичному кладбищу противопоставляется деревенское, родовое.

Даже мёртвым уготована разная участь. Чванливые «мертвецы столицы» «гниют», стеснённые, «как гости жадные за нищенским столом»; очередных «жильцов» ждут «могилы склизкие». «В торжественном покое» родового кладбища «дремлют мёртвые» (III, 338).

Соответственно разнится настроение поэта. На одном кладбище ему «любо». На другом находит злое уныние – «хоть плюнуть да бежать» (разумеется, жест умозрительный, хотя и показательный).

В элегии находит развёрнутое воплощение прежняя метафора. Бесчувственному телу «равно повсюду истлевать», но человеку, пока он жив, не всё равно, живой испытывает желания. Они бывают отражены в завещании. Долг живущих уважить эту последнюю волю.

Таковы широкие диалогические связи «Когда за городом…» Что прибавит к этому помещение элегии в состав цикла?

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]