XVI и XVII столетия: московия
Контакты между Новгородом и Киевской Русью, с одной стороны, и политическими образованиями к западу от них, с другой, были достаточно оживленными, и в эпоху позднего Средневековья в Европе сложились определенные представления о России. Сначала мы рассмотрим период, начавшийся в эпоху самых ранних контактов между русскими и представителями тех государств, которые только сегодня (да и то с оговорками) воспринимаются как европейские политические образования, т.е. период с 1493 года (если говорить о Дании) или 1553 года (если говорить о Британии) до вступления на трон Петра Великого. Европейские представления о русских в течение этого периода были сфокусированы на Московской Руси, или Московии. Сигизмунд фон Герберштейн в своих «Записках о Московии» (несомненно, наиболее известном трактате этой эпохи) все еще называет Новгород «самым обширным княжеством России» (Herberstein 1551), хотя и дает ясно понять, что оно полностью попало под власть Московии.
Институциализация отношений между европейцами и русскими совпала с распространением Возрождения на всю так называемую Московию, а также с эпохой, которую называют Эпохой великих географических открытий. Важно однако, что «открытие» русских никогда не рассматривалось наравне с «открытием» пример, обеих Индий. Это — первое указание на тему, которая будет развиваться на протяжении данной главы: европейские представления о России демонстрируют выраженную склонность трактовать русских как лиминарный (пограничный) случай европейской идентичности.
Действительно, можно утверждать, что в дискурсивном сдви ге, обсуждавшемся в предыдущей главе, когда представления о «Христианстве» сначала переплелись с представлениями о «Европе», а затем были заслонены ими, сложности с категоризацией России придали ей не только лиминарный, но и ключевой статус Энеа Сильвио Пикколомини, впоследствии занявший папский престол под именем Пия II и написавший, как уже упоминалось выше, первую книгу, в которой встречается слово «Европа», считал русских европейцами, поскольку русские исповедуют христианство (Groh 1961:20). Тем не менее, на протяжении рассматриваемого периода это положение неоднократно оспаривалось. В начале XVI века Рабле относил их к неверующим (mecreants), и в своей обычной карнавальной манере перечислял в одном ряду «московитов, индийцев, персов и троглодитов» (цит. по: Lortholary 1951:ii. 16). Сомнения у современников вызывали два момента. Первый - это знание Священного Писания из первых рук, чего, как считалось, у русских недоставало в силу низкой образованности. Датский дипломат Якоб Ульфельдт, посетивший Россию в 1570-е годы, сообщал, что «их священники необразованны, они не понимают никакой другой речи, кроме русской, ученых людей там вообще нет». Другой момент — еретические учения и практики, возникающие, помимо прочего, из этого печального положения дел. В 1620 году А. Й. Притц рассмотрел обе указанные проблемы в докторской диссертации «Являются ли Московиты христианами», защищенной в Университете Уппсалы («Theses de quaestione: Utrum Muschovitae sint christiani»; Lortholary 1951:281, примеч. 41). Притц пришел к утвердительному выводу, но нужно отметить, что его диссертация была лишь частью общей дискуссии, в ходе которой этот вопрос трактовался всеми всерьез и считался несомненно заслуживающим обсуждения (на защите диссертации присутствовал сам король Швеции).
Вопрос о статусе русских как христиан осложнялся наличием тесных связей, которые Московия, как было хорошо известно, поддерживала с нехристианскими народами. Действительно, представления о России подчас явным образом смешивались с представлениями о мусульманских политических образованиях. В 1603 г. Джон Смит был взят в плен крымскими татарами (прообраз плена, из которого его освободит Покахонтас четыре года спустя). Впоследствии описывая свои путешествия, он утве-рждал, что Татария и Скифия — это одна и та же страна, но та-кая боль шая и пространная, что никто или почти никто не смог описат ь ни ее, ни все варварские народы, ее населяющие» (цит. по: Wolff 1994: IIi). В конце XVI века сэр Джером Горсей недву-смысленно указывал на эти политические связи, когда писал, что царь Иван Ш «сбросил ярмо дани, которую его предшественни-ки платили великим скифским царям Крыма». Затем, явно шокированный, он переходит к рассказу о втором браке Ивана:
Когда его добрая супруга, царица Настасия, умерла, она была причислена к лику святых и до сего дня почитается в [русских] церквях; она оставила ему двух сыновей - Ивана и Федора. После этого он женился на одной из черкесских княжен, от которой, насколько известно, у него не было потомства. Обряды и празднества, сопровождавшие эту свадьбу, были столь странными и языческими, что трудно поверить, что это происходило в действительности (Horsey 1968:264-265).
Черкесы были мусульманами, и столь тесная политическая связь с исламом не могла быть ничем иным, кроме как «язычеством». Возможно, именно такого рода практики понудили Горсея назвать русских «скифами». В любом случае, именование русских «скифами», «татарами», «калмыками» и т. п. выступает как элемент европейских представлений об «азиатской» или «варварской» России в этот ранний период. Хартог видит в Геродотовых скифах «народ, находящийся на полпути между двумя различными пространствами, на границе Азии и Европы» (Hartog 1988:30). Может быть, именно потому, что именование русских «скифами» отражает эту амбивалентность, оно оставалось частью европей-ских представлений о России вплоть до XX века. Помимо ключевой темы христианства, версия репрезентаций России, господствовав-шая эту эпоху, разрабатывала еще две темы: это вопрос о цивилизованности русских и вопрос об их государственном строе. Счита-лось, что во всех этих трех отношениях русские неполноценны, и поэтому в означенный период наблюдатели подчеркивали в варство русских, характерное для них отсутствие цивилизовано сти. Ульфельдт обнаружил, что его хозяин, которым был не кто иной, как Иван IV (которого европейцы называют «Ужасным" («the Terrible») - любопытный перевод слова «грозный»), не соответствует его представлениям о королевском достоинстве: «Ни когда я не видел, чтобы человек, сколь угодно низкого сословия сидел или ел менее пристойно, чем этот могущественный Царь [Kejser]». Телесные практики царя отражали практику государства как политического тела (body politic). Ульфельдт не смог найти себе подобных в стране, которая была хотя и в своем роде, христианской. Другим путешественником, которого шокировали русские телесные практики, был Джером Горсей, прокомментировавший стиль правления Ивана IV следующим образом:
Князь Борис Тулупов, один из первых фаворитов в те времена, будучи уличен в заговоре против царя и в сношениях с опальной знатью, был посажен на острый кол, который, пройдя через все тело, вышел у горла; мучаясь от ужасной боли и прожив еще 15 часов, князь разговаривал со своей матерью, княгиней, насильно приведенной смотреть на это ужасное зрелище. И она, почтенная добрая женщина, за этот же проступок была отдана на поругание сотне стрельцов, которые оскверняли ее один за другим, пока она не умерла. Ее раздувшееся нагое тело было приказано отдать псарям, бросившим его голодным псам, растащившим его на куски, валявшиеся повсюду. Царь при виде этого сказал: «Кого жалую, тех содержу в чести, а кто мне изменил, тому воздам такую же казнь»... Я мог бы перечислить многих из тех, кто на себе почувствовал жестокость тяжелой в гневе руки царя, однако поберегу скромность и христианское терпение моих читателей (Horsey 1968:279).
В эпоху, когда одной из высших мер наказания в Елизаветинской Англии было варение заживо, публику шокировала не столько сама практика, а тот факт, что подобному обращению подвергались добрые христиане, обладавшие высоким социальным статусом. Однако сексуальные практики русского народа также конструи-ровались как в значительной степени аномальные. Как писал Джордж Турбервилль в "Послании близкому другу мистеру Эд-
варду Денси" 1587 г.,
Допустим, мужик имеет веселую, обходительную жену,
Которая служит его грубым прихотям,— он все же ведет животную жизнь, Предпочитая мальчика в постели женщине. Такие грязные грехи одолевают пьяную голову. Жена, чтобы вернуть долги пьяного мужа,
Бросается от вонючей печи к дружку, превращая свой дом в публичный (цит. по: Cross 1971:70-72).
В1646 году Адам Олеарий сетовал, что русская речь пронизана ссылками на телесные практики:
Русские — вообще очень сварливый народ, они набрасываются друг на друга как собаки, с отвратительными, грубыми словами... Ни одно слово не слетает с их языка чаще, чем «блядин сын», «сукин сын», «сука», «еб твою мать", а к этим словам они добавляют «в гробу» и тому подобные постыдные речи. Так ведут себя не только взрослые и старики, но даже у маленьких детей, еще не знающих имени Бога, отца или матери, уже слетает с уст «ети тебя», и они говорят это своим родителям точно так же, как родители им (цит. по: Cross 1971:94).
При таких господствующих представлениях о России замечай Джона Мильтона о Московии середины XVII века: «самая севе ная часть Европы, считающаяся цивилизованной» (цит. по: Robert 1964а: 386) — должно быть признано весьма снисходительным. Роль, приписываемая телесным практикам в репрезентациях России того периода, действительно, необычайно велика. И Мишель Фуко, и Энтони Гидденс, хотя и по-разному, подчеркивают значение телесной дисциплины подданных государства для дисциплины государства (политического тела) в целом; при этом Гидденс утверждает, что «регулярный контроль над телом неотъемлем как от самой природы социальных учреждений, так и от условий приятия другими в качестве полноправного субъекта» (Giddens 1991: 57). Если все считают этот вопрос чрезвычайно значимым в плане отношений между субъектами, нужно сделать только небольшой шаг, чтобы осознать значимость этого вопроса для формирования представлений одного человеческого коллектива о другом. Россия репрезентировалась как «Другой», в том числе, с помощью описания телесных практик русского народа.
Если это действительно так, то внимание к телесным практикам становится оборотной стороной интереса к типам политических режимов, а такой интерес был третьим ингредиентом репрезентации России, господствовавшей в эту эпоху. Негодование Горсея по поводу жестокого обращения Ивана Грозного с аристократией -лишь частный случай всеобщего осуждения деспотизма русских правителей. М. С. Андерсон в своей магистерской диссертации, посвященной отзывам англичан о России этого периода, пишет:
Фрэнсис Бэкон выражал чувства всех образованных англичан, когда говорил об Иване IV, что «он не совещается ни с одним Советом и правит как тиран»-Это же положение высказывается, обычно довольно пространно, во всех систематических описаниях России, из первых или из вторых рук, оригинальных или переводных, напечатанных по-английски в XVI или XVII столетиях. Идеи утверждал, что «по власти и суверенному нраву над своими подданными князь Москвовии превосходит все монархии мира; поскольку он лишает всех благородных людей и господ их владений и приобретений по своему желанию. Он не верит своим собственным братьям, но повергает всех в одинаковое рабство». Флетчер, намного более информированный автор, находил, что «правление у русских чисто тираническое: все действия царя клонятся только к его пользе и выгодам, а [действует он] сверх того, самым явным и варварским образом» (М. S. Anderson 1958: 19-20)».
Итак, по представлениям европейцев, русские были варварами. И, тем не менее, сама близость к неверным дикарям, воспринимавшаяся как угроза их статусу цивилизованных христиан, могла в некоторых случаях создавать контекст, благоприятный для формирования представлений о русских как о цивилизованном народе. С таким отношением мы встречаемся, например, в произведении, опубликованном в 1549 году (по-английский — в 1551 году) и воспринимавшемся в Европе того времени как главное сочинение о России. Я имею в виду «Записки о Московии» Сигизмунда фон Герберштейна (Herberstein [1551] 1851, 1852).Для Герберштей-на Дон «отделяет Европу от Азии» (Ibid., и), и поэтому он называет Москву городом, расположенным в Азии. Однако важно, что в этот период цивилизованность была универсальной чертой — в том смысле, что цивилизованность не была привязана к географическому месту и не имела разновидностей. Еще не существовало различных «цивилизаций», был только цивилизованный мир и нецивилизованный, т.е. варварский или дикий. Однако там, где Герберштейн касается этой проблемы, возникает очевидное противоречие. Например, он пишет, что «за реками Печора и Щукого-ра живут различные бессчетные расы, называемые одним общим именем самоеды, что означает „люди, поедающие друг друга"... Эти расы не приходят в Москву, поскольку они дикие, и они избегают общения с другими народами и цивилизованным обществом» (Herberstein [1549] 1852:39)- Тем самым, Герберштейн говорит, что в Москве можно найти цивилизованное общество. Тем не менее, в другом месте автор позволяет себе определение «варвар» — например, когда он описывает «Димитрия Данииловича, человека, который, учитывая, что он варвар, держится с большим достоинством и необычайно правдив» ([1549] 1852:74)- Конечно, это противоречие можно легко снять, допустив, что хороший Димитрий Даниилович просто не принадлежал к цивилизованному московскому обществу. Однако в результате такого прочтения мы пропустим проблему первостепенной важности.
Михаэль Харбсмайер (Harbsmeier 1987) на основании обширного корпуса немецких путевых заметок XVI века (среди которых текст Герберштейна — главный образец этого жанра, в котором речь заходит о России) заключает, что случай России бросает серьезный вызов быстро меняющейся европейской космологии первой половины рассматриваемого периода. Он утверждает, что в эпоху Возрождения произошел отход от религиозной космологии, построенной на двух осях: «Мы — Они» (христианство против ислама) и «древние христиане — современные христиане». Если первая из этих осей сохранилась, то вторая была замещена осью, которая поддерживалась не религией, а наличием или отсутствием образования. Харбсмайер считает, что этот сдвиг был, по крайней мере отчасти, реакцией на произведенный реформацией раскол, в результате которого усилиями элит в различных частях религиозно и политически раздробляющегося христианского мира было возведено новое основание — культурность. Харбсмайер утверждает, что в то время не было сделано никаких попыток включить Россию в Европу на основании критерия культурности. В свете приведенных выше цитат этот тезис может показаться преувеличением. Тем не менее верно, что представление о России как о европейской стране могло легче возникнуть в рамках средневековой, а не ренессансной европейской космологии. Далее Харбсмайер указывает на основную таксономическую проблему, возникшую внутри этой старой космологии: и многочисленные военные лозунги, и многочисленные путевые записки описывают условия жизни в России в тех же выражениях, в каких другие путешественники описывали условия жизни в Османской империи. В то же время, однако, авторы этих путевых заметок обычно описывали русскую религиозную жизнь «как ряд отклонений от истинно христианских правил поведения» (Harbsmeier 1987:348).
В эту эпоху, когда христианство оставалось доминирующим маркером идентичности, а «христианский мир» по-прежнему конкурировал в качестве маркера с понятием «Европа», совпадая с ним по значению, такая дифференциация политической и религиозной сфер была воистину знаменательной. Она затрагивала центральный нерв перестройки европейских «Я», которые из многослойных объектов, чья сплоченность обеспечивалась именно включенностью в христианский мир, превращались (в случае элиты) в политические «Я», связанные с усиливающимися государствами. Выражение «деспотический христианский государь» было оксюмороном, и человек этой эпохи предпочитал мирную жизнь разрешению этого противоречия5.
Это представление о России было настолько убедительным, что сомнения в нем появились только в самом конце обсуждаемого периода. Последователь Якоба Бёме Квирин Кульман приехал в Россию и попытался заставить царя отречься от престола, для того чтобы ускорить приход пятого иезуитского мирового царства и спасти мир. Но не успела идея России как земли будущего утвердиться в европейском дискурсе, как Петр Великий сжег поборника этой идеи на костре. Это случилось в 1682 году, в первый год царствования Петра (Naarden 1992:20; Gollwitzer 1964:68).
Чтобы обнаружить репрезентации, связанные со стратегическими вопросами, необходимо обратиться к маргинальным областям европейского дискурса. Эта тема была практически заслонена господствующей темой христианства и двумя другими темами — телесных практик и государственого строя, и все-таки ее присутствие вполне заметно. Дитер Гро считает, что первым, кого встревожила проблема русской экспансии, был Губертус Лангеутус. В письме к Жану Кальвину, написанном в сентябре 1558 года, Лангеутус замечает по поводу начавшейся в этом году Ливонской войны, что «si ullus principalis in Europa crescere debet, ille erit [если в Европе и есть княжество, которое может расти, то именно это]» (цит. по: Groh 1961: 25). Эта война, продлившаяся до 1583 года, вызвала к жизни параллель, которая не потеряла актуальности и в последующую эпоху, поскольку Ватикан был обеспокоен, что победа в Ливонской войне может привести к господству Московии в Прибалтике и даже за пределами Прибалтики6. Параллель эта заключалась в том, что подобно готам, которых не остановила даже мощь Римской империи, русские тоже идут с севера (Groh 1961:26). И спустя каких-нибудь двадцать лет, когда польско-литовские короли начали войну против Московии, Ватикан предполагал, что они станут «antemurale» Европы, или наружным крепостным валом, который должен «omnes Moscos et Tataros sub pedibus contereret [остановить у своего подножия всех московитов и татар]» (Groh 1961:27).
Следует еще раз оговориться, что с такого рода представлениями надо обращаться особенно осторожно, чтобы не впасть в анахронизм. Союз против России не был обычной европейской практикой в это время (как не был и в XX веке). Достаточно заметить, что в 1490 году, т.е. почти за столетие до того, как Речь Посполитая была призвана стать крепостным валом Европы против России, посол императора Священной Римской империи Максимилиана I H.-B. Поппель просил Ивана III вступить в союз против Ягеллонов. Военные союзы с «Турком» были тогда реальной возможностью, и то же самое относится к России. Такого рода обстоятельства лишь осложняют нашу задачу — понять современные европейские представления о России, особенно если такое узкое социальное взаимодействие, как образование военного союза, деисторизируется и фетишизируется в ущерб другим социальным практикам. Исследование европейских представлений о России, подобно всем другим исследованиям роли культурных факторов в мировой политике, должно столкнуться, с одной стороны, с приданием своему предмету сущностного значения (эссенциализацией), а с другой стороны, с обвинениями в отсутствии у изучаемого предмета какой-либо значимости.