Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

2. Голлер . Горе от ума

.doc
Скачиваний:
46
Добавлен:
23.03.2016
Размер:
338.43 Кб
Скачать

Названо имя - персонаж, без которого никак не обойтись “драме автора”. Ермолов!

Кюхельбекера Ермолов прогнал от себя. Выгнал с Кавказа... Что сыграло не последнюю роль в его судьбе. “Тяжелые пары”...

“Грибоедов <...> служил в продолжение довольно долгого времени при А. П. Ермолове, который любил его, как сына. Оценяя литературные дарования Грибоедова, но находя в нем недостаток способностей для служебной деятельности, вернее, слишком малое усердие к служебным делам, Ермолов давал ему продолжительные отпуска”[45]. Свидетель очень уважаемый - Денис Давыдов. (Кстати - двоюродный брат Ермолова.) “Грустно было нам всем разочароваться на счет этого даровитого писателя и отлично острого человека”... Давыдов рассказывает далее о том, как при смене командующих на Кавказе - “навлекшего на себя ненависть нового государя” Ермолова на генерала Паскевича - Грибоедов, “заглушив в своем сердце чувство признательности к своему благодетелю <...> терзаемый, по-видимому бесом честолюбия, изощрял ум и способности свои для того, чтобы более и более заслужить расположение Паскевича, который был ему двоюродным братом по жене”. Давыдов приводит даже фразу Грибоедова, кем-то переданную ему: “Я вечный злодей Ермолову”[46]...

Давыдова опровергает другой свидетель, тоже их общий сослуживец, В. Андреев... Его цитируют часто: “Напрасно бросает он тень на имя знаменитого Грибоедова в двоедушии и неблагодарности к Ермолову <...>у Ермолова Грибоедов составлял только роскошную oбстановку штаба, был умным и едким собеседником, что Ермолов любил, но никогда не был к нему близким человеком, как к Паскевичу”[47].

В письмах Грибоедова времен его службы под началом Ермолова множество не просто похвал, но панегириков “проконсулу Кавказа”. Известно, что Ермолов помог Грибоедову в момент ареста - предоставив ему возможность сжечь свои бумаги... (Правда, спасал ли Ермолов при этом только его - или еще себя, “роскошную обстановку” собственного штаба, - это неизвестно!) Говорят, он послал, вместе с фельдъегерем Уклонским, увозившим Грибоедова, письма в Петербург к высоким чинам с лучшими аттестациями арестанту... “На это, конечно, решился бы не всякий начальник. Но Ермолов решался и не на такие дела”[48], - комментирует Нечкина, но именно в контексте этого всего - письма из Крыма, написанные до всех событий, начинают играть особую роль...

Давыдовскую концепцию поведения Грибоедова по отношению к Ермолову фактически поддержал Эйдельман: “Ермолов при всех его благодеяниях - препятствие на пути грибоедовского честолюбия...” [49]

Правда, дальше историк оговаривается: “Мысль о том, что гениальному автору “Горя от ума” все дозволено и все прощается, не кажется заслуживающей внимания. Как и мысль, что ничего не прощается и никаких снисхождений... Да, в истории с Ермоловым Грибоедов несет нравственные потери и сам это понимает. Но через эти потери, он уверен, лежит путь к искуплению, к тому добру, которое растворит совершаемый грех...” (Эйдельман, с. 85). Это звучит весьма сомнительно как принцип - и сомнение не в пользу нашего героя.

Следует вспомнить, что книгу “Быть может за хребтом Кавказа” - где большая половина, в сущности, книга в книге, посвящена Грибоедову - Эйдельман писал не в лучшую свою пору. “Следствие пылких страстей и могучих обстоятельств”... Для всех, наверное, кто занимался историческими проблемами в попытках понять “наш XIX век”, - Эйдельман был учителем в прямом смысле - даже если был моложе! И учиться у него следовало прежде всего - изумительному чутью исторической психологии (если этому вообще можно научиться). По всему по этому в 1990-м году невозможно было позволить себе вступить в полемику с книгой, где в конце предисловия шел “Postscriptum”: “Когда читатель развернет эту книгу, о Натане Эйдельмане будут говорить уже в прошедшем времени...”

И если я позволяю себе сегодня этот спор - то потому, что никогда не смогу - об Эйдельмане и о сделанном им - “говорить в прошедшем времени”!

В основу концепции грибоедовской личности и судьбы было положено историком в этой книге странное “двойничество” - почти тождество: Грибоедов = Ермолов. И как всегда, когда мысль, внешне удачная, увлекает исследователя и начинает вести его за собой даже вопреки фактам, - получается, как в шахматной партии: “потеря качества при выигрыше темпа”.

Поводом к такому сближению явилось высказывание Грибоедова, приводимое С. Бегичевым - ближайшим другом Грибоедова (цитируем пока по Эйдельману):

“Однажды он сказал мне, что ему давно приходит мысль явиться в Персию пророком и сделать там совершенное преобразование; я улыбнулся и отвечал: “Бред поэта, любезный друг!” - “Ты смеешься, - сказал он, - но ты не имеешь понятия о восприимчивости и пламенном воображении азиатцев! Магомет успел, отчего же я не успею?” И тут заговорил он таким языком, что я начинал верить возможности осуществить эту мысль” (Эйдельман, с. 47-48).

Разумеется, историк такого класса, как Эйдельман, - знает не хуже нас с вами, что мемуарная цитата - это не совсем цитата: она не записана тотчас слово в слово. И чего любой меморий совсем уж не сохраняет для нас - это контекста высказывания.

Итак... Грибоедов хотел “явиться в Персию пророком”. А Ермолов во время своего посольства в Персию “пугал” персиян тем, что чрез пращура своего Арслана - является прямым потомком Чингисхана. Персы поверили. (Даже его двоюродный брат - Денис Давыдов поминал иногда это родство.) Сходство?..

Грибоедов выводит из Персии колонну бывших русских пленных и дезертиров (1819) - вопреки сопротивлению персидских властей, он убедил этих людей, что родина ждет их (кстати, что дальше было с этими людьми - неизвестно! И, может, это была роковая ошибка для судьбы этих людей - тоже неизвестно.) Он записывает в путевом дневнике: “Разнообразные группы моего племени, я Авраам”... (Эйдельман, с. 418). (Кюхельбекер говорил, если помните, о пристрастии его к библейским текстам!) Грибоедов цитирует в письме к Катенину из арабского поэта аль-Мутанабби: “Шарульбело из кана ла садык” (Эйдельман, с. 471). (“Худшая из стран - та, где нету истинного друга”.)

Вывод Эйдельмана: “Вот каков Восток, каковы миражи трезвого, ХIХ столетия... Ермолов - Чингисхан, Грибоедов - Авраам, Магомет, Мутанабби” (Эйдельман, с. 51).

Конечно, Мутанабби в данном случае - совсем уж ни при чем, он только цитата, которую привел Грибоедов. (“Мы не ведаем, много ли знал о нем Грибоедов”, - пишет сам Эйдельман.) Но вот он уже и “соавтор” Грибоедова - по мнению историка. Перед этим, в подглавке с названием “А. П. и А. С. ” - то есть “Алексей Петрович и Александр Сергеевич” - читаем:

“Итак, сравнение двух героев. Сначала - то, что на поверхности.

Оба, разумеется, умны, великолепно образованы, начитанны; оба поклоняются поэзии, прекрасные стилисты <...> Оба политики, дипломаты. Оба темпераментны, энергичны. Обоих любят женщины. Оба знаменитые острословы...” (Эйдельман, с. 51).

Честно говоря, таким способом можно сравнить кого угодно и с кем угодно. Почему это скажем - не “Ермолов и Тютчев”? Или не “Грибоедов и Тютчев”? (Тоже был дипломат, между прочим, и острослов - а как нравился женщинам! И тоже не страдал отсутствием стиля!) И даже Пушкина можно приплести - как-никак, часть жизни числился по Коллегии иностранных дел!

Но это сравнение приводит к тому, что и прочие качества Ермолова как бы невольно осеняют и Грибоедова.

“Ермолов - деспот”, - пишет Эйдельман, - но, в условиях “двойничества”, - значит, и Грибоедов - деспот? “Сходство же судеб с Грибоедовым вовсе не мистика, а признак душевного сродства...” Историк приводит слова Ермолова - про его пребывание посланником в Персии: “Я действовал зверской рожей, огромной своей фигурою, которая производила ужасное действие...” Или про его методы ведения войны, когда он был “проконсулом Кавказа”: “Бунтующие селения были разорены и сожжены, сады и виноградники вырублены до корня, и через многие годы не придут изменники в первобытное состояние, нищета крайняя будет их казнию...” (Эйдельман, с. 39, 51, 42).

И если притом уподобить одного другому... “Один в очках, другой без очков, один годится в отцы другому, один гениальный писатель, другой - профессиональный военный. И при этом по многим признакам - не просто подобны, но чуть ли не двойники...” (Эйдельман, с. 39).

Тогда о том, что Грибоедов - предатель Ермолова - можно сказать уже без обиняков:

““Двойники” не выдерживают взаимного отражения - один в другом. Их разделяет деятельность, жажда деятельности...” (Эйдельман, с. 83).

А все вместе - только из-за этой фразы - в мемуарах Бегичева: “...явиться в Персию пророком...” Первая грибоедовская глава книги Эйдельмана так и называется: “Явиться пророком”...

Но исследователь приводит слова Бегичева неполно - не совсем точно, обрывая начало мысли...

Бегичев писал: “Он был в полном смысле слова христианином и однажды сказал мне, что ему давно входит в голову мысль явиться в Персию пророком и сделать там совершенное преобразование...”[50] То есть “пророком” в христианском смысле. Явиться с миссией. Миссионером!.. А это - совсем другое дело! Значит, и дальше, все прочие слова - о Магомете, например, - меняют характер... (“Магомет успел, отчего же я не успею?”)

“Сначала то, что на поверхности”...

Часто цитируемый текст из воспоминаний актера M. Щепкина: “Я сказал в глаза Алексею Петровичу, - говорил Грибоедов, - вот что: зная ваши правила, ваш образ мыслей, приходишь в недоумение, потому что не знаешь, как согласить их с вашими действиями: на деле вы совершенный деспот. - Испытай прежде сам прелесть власти, - отвечал мне Ермолов, - а потом и осуждай”[51].

Но осторожность по отношению к мемуарным цитатам - это закон и про нас писанный! “Люди не часы; кто всегда похож на себя и где найдется книга без противуречий” (Грибоедов, письмо к Бегичеву из станицы Екатериноградской от 7 декабря 1825-го - на самом пороге трагических событий декабря). В письме похвалы Ермолову сыплются, как из рога изобилия, но самое важное... “Чтобы больше не иовничать, пускаюсь в Чечню, Алексей Петрович не хотел, но я сам ему навязался. - Теперь это меня несколько занимает, борьба горной и лесной свободы с барабанным просвещеньем, действие конгревов, будем вешать и прощать, и плюем на историю...” (с. 525). Последняя часть фразы, без сомненья, по контексту - либо прямая цитата из Ермолова, либо грибоедовское резюме позиции Ермолова! Но в книге Эйдельмана об этом говорится уже так: “Оба находят, что “плюют на историю”, т.е. на сложившиеся, тысячелетние обычаи, нравы...” (Эйдельман, с. 62).

А вот почему “Алексей Петрович не хотел” - брать его с собой - это вопрос. Может, он ему мешал?.. Кстати, “конгревы” - это зажигательные артиллерийские снаряды!

О Денисе Давыдове Грибоедов пишет далее в письме куда лучше, чем Давыдов после писал о нем: “Давыдов во многом бы поправил ошибки самого Алексея Петровича, который притом не может быть сам повсюду. Эта краска рыцарства, какою судьба оттенила характер нашего приятеля, привязала бы к нему кабардинцев”. “Привязать к себе кабардинцев” - это несколько иная задача, чем “вешать и прощать, и плевать на историю”.

“Я теперь лично знаю многих князей и узденей. Двух при мне застрелили, других заключили в колодки, загнали сквозь строй; на одного я третьего дня набрел за рекою: висит и ветер его медленно качает”...

И в другом письме - ноябрьском, Кюхельбекеру (который еще на свободе):

“Дела здешние были довольно плохи, и теперь на горизонте едва проясняется, Кабарду Вельяминов усмирил, одним ударом свалил двух столпов вольного, благородного народа...” (опять-таки, другой стиль!) Идет длинный рассказ о гибели молодого кабардинского князя Джамбулата (Джамбота) - “храбрейшего из всех молодых князей, первого стрелка и наездника...”, который присоединился, в свое время, к походу закубанцев против русских...

“...мне так мешали, что не дали порядочно досказать этой кровавой сцены: вот уж месяц, как она происходила, но у меня из головы не выходит. Мне было жаль не тех, которые так славно пали, но старца отца. Впрочем, он остался неподвижен, и до сих пор не видно, чтобы смерть сына на него сильнее подействовала, чем на меня...” (с. 523-524).

И еще в письме декабрьском: “Но действовать страхом и щедротами можно только до времени; одно строжайшее правосудие мирит покоренные народы с знаменами победителей”. Это уже - программа действий политика. Притом явно расходящаяся с ермоловской...

А через год приходится признать: “С Алексеем Петровичем у меня род прохлаждения прежней дружбы” - и возникает вдруг нечто сугубо личное - и уже вовсе неожиданное - если вспомнить, что речь о Ермолове. (Вспомним снова характеристику, данную Эйдельманом: “Оба, разумеется, умны, великолепно образованы, начитанны; оба поклоняются поэзии...”)

“Кто нас уважает, певцов истинно вдохновенных, в том краю, где достоинство ценится в прямом содержании к числу орденов и крепостных рабов? Все-таки Шереметев у нас затмил бы Омира, скот, но вельможа и крез. Мученье быть пламенным мечтателем в краю вечных снегов. Холод до костей проникает, равнодушие к людям с дарованием; но всех равнодушнее наш Сардар; я думаю даже, что он их ненавидит” (с. 537).

Малопривычное для уха восточное: “Сардар” в комментарии расшифровывается просто: Ермолов!

Судя по этим текстам - “вешать и прощать, и плевать на историю” Грибоедов не мог. Похоже, в “борьбе горной и лесной свободы с барабанным просвещением” он и Ермолов стояли на достаточно разных позициях. Потому, когда пришел срок, - он слишком легко (так казалось со стороны) - расстался с Ермоловым. Возможно, он рассчитывал, что новый командующий Паскевич как-то уймет страсти... и обратит к покоренным народам лик той самой “строжайшей справедливости”. Наивность? Возможно. Во всяком случае, считать, что одна корысть и “бес честолюбия” вели его в отношениях и с Ермоловым, и с Паскевичем - это уж точно несправедливо!

“Тяжелые пары Кюхелъбекеровой атмосферы...”

3

По духу времени и вкусу

Я ненавидел слово “раб”,

Меня позвали в Главный штаб

И потянули к Иисусу, -

четверостишие, якобы написанное Грибоедовым вскоре после ареста и заключения в Главном штабе, в Петербурге... (с. 344, 690).

“Горе от ума” чуть не до самой революции 1917-го считалось одним из главных антикрепостнических произведений русской литературы... Однако... мать Грибоедова при этом многие годы преспокойно судилась с крестьянами одного из своих имений - за право взыскивать с них больший оброк. Как относился к этому ее сын? Не знаем. А никак! Он нигде не высказался по этому поводу... И непохоже, чтоб его отношения с матерью оттого как-то изменились или менялись в худшую сторону. (Правда, когда ее сын попал под арест по декабристскому делу, мать возмущалась - но не арестом сына - а тем, что он всегда был “карбонари”.)

Что делать! Крепостное право составляло в России куда более стойкий историко-психологический контекст - нежели все пьесы на свете! - И вся история литературы в целом.

И все-таки... Из первого путешествия по шахскому Ирану - январь-февраль 1819-го - Грибоедов вынес нечто вполне определенное:

“Рабы, мой любезный! И поделом им! Смеют ли они осуждать верховного их обладателя? Кто их боится? У них и историки панегиристы. И эта лестница слепого рабства и слепой власти восходит до бека, хана, беглер-бека и каймакама и таким образом выше и выше. Недавно одного областного начальника, невзирая на его тридцатилетнюю службу, седую голову и алкоран в руках, били по пятам, - разумеется, без суда...” (с. 405).

“...широко известные, обошедшие всю литературу о Грибоедове слова, сказанные им в пылу горячего спора с декабристами: “Сто прапорщиков хотят переменить весь государственный быт России”...”[52] Правда... никак нельзя найти концов - где и когда это произнесено! И сказано ли “в пылу спора” или в какой-то другой ситуации - можно только гадать. Или изобретать. Как это часто делается.

Всем, кто пытался доказать ту или иную степень причастности Грибоедова к событиям декабря 1825-го - и даже “самое прямое отношение” его к заговору (вспомним опять слова Андрея Жандра!), - откровенно мешало, помимо сцены с Репетиловым, письмо Грибоедова к Александру Одоевскому, одному из самых близких ему людей, который был непосредственно на площади и был осужден в каторгу (черновой вариант письма. Дата - примерная - начало июня 1828-го - это перед самым отъездом Грибоедова из Петербурга): “Кто завлек тебя в эту гибель!! Ты был хотя моложе, но основательней прочих. Не тебе бы к ним примешаться, а им у тебя ума и доброты сердца позаимствовать! Судьба иначе определила, довольно об этом” (с. 571). Письмо начинается с обращения: “Брат Александр!” Комментарий убеждает нас, что “письмо подлежало отправке только через III Отделение, чем объясняется его верноподданический тон...” (с. 719).

Грибоедов пишет далее: “Бедный друг и брат! Зачем ты так несчастлив! Теперь бы ты порадовался, если бы видел меня в гораздо лучшем положении, чем прежде”. (Его самого как раз назначили перед тем “посланником и Полномочным министром в Персии!”)

“Осмелюсь ли предложить утешение в нынешней судьбе твоей! Но есть оно для людей с умом и чувством. И в страдании заслуженном можно сделаться страдальцем почтенным. Есть внутренняя жизнь нравственная и высокая, независимая от внешней. Утвердиться размышлением в правилах неизменных и сделаться в узах и в заточении лучшим, нежели на самой свободе. Вот подвиг, который тебе предстоит...”

Так вот... “осмелюсь ли предложить” я сам - следующее толкование? Притом со всей уверенностью? Ни один элементарно воспитанный дворянин той поры, ни один просто человек чести - не мог позволить себе такой тон по отношению к любому осужденному - а не только к близкому, самому близкому человеку, если... Если б сам лишь по случаю избежал наказания... Если б сам был замешан в этом деле или, хоть в какой-то мере, разделял убеждения, за которые пострадал его ближний! Вне зависимости от того, по каким каналам доставлялось письмо и через какое ведомство!.. Мы по-прежнему судим прошедшее на основе моральных норм нашего собственного исторического времени!

Интересны обстоятельства освобождения самого Грибоедова из-под стражи. Они бросают свет на многое... Боюсь, и здесь мы частенько находимся под обаянием фантомов разного рода...

Первое решение об освобождении его “с аттестатом” принято на заседании Следственной комиссии очень рано - 25 февраля. Но царь его не утвердил: “Коллежского асессора Грибоедова оставить пока у дежурного генерала”... Второе постановление воспоследовало аж через три месяца - в конце мая...

Нечкина очень точно отмечает “какое-то особое неясное движение около дела Грибоедова. В трудную минуту из тьмы вдруг показывается доброжелательная рука, помогающая ему перейти опасное препятствие. Движение это прекрасно замаскировано, и нам не удается проследить его до начального момента. Однако само его наличие бесспорно”[53].

Для нас, полагаю, оно тоже “бесспорно”. И правда, оно “замаскировано”. И все ж попытаемся уследить! Как правило, “движение” это связывают с заступничеством сильных мира сего. Генерала Паскевича - мужа кузины Элизы (Софьи?), весьма близкого к царю... а еще - Татищева, Ермолова - и вплоть до чиновника Следственной комиссии А. Ивановского, который, будучи сам литератором и членом Вольного общества любителей русской словесности, - не мог не быть поклонником Грибоедова. (Маленький чин, в сущности “бедный Авросимов” из повести Окуджавы, но тоже - все-таки, сотрудник Следственной комиссии.) Меж тем... “мы все время улавливаем какие-то смутные шорохи в неосвещенном пространстве, где протекает следствие”, - указывает исследователь, и это тоже справедливо. Неясен только характер “шорохов”. И таинственен сам момент, когда указанное движение начинает ощущаться явственней. Касается ли это лишь одного Грибоедова? Или не только его? Было уже ясно, что к тайным обществам он не принадлежал. Почему все высокие заступничества не помогли ему освободиться ранее? Допустим, в феврале? Но решение замедлилось. И возникло снова лишь в самом конце мая. Кажется, тут проблемы куда более общие!

“Май 29. Петербург. Заседание следственной комиссии выслушивает и приводит в исполнение повеление Николая I: “Из дел вынуть и сжечь все возмутительные стихи””[54].

Дело в том, что ближе к концу следствия меняется в корне сама главная концепция его. Становится ясна мысль - какую сформулировал в те дни герцог Евгений Вюртембергский - двоюродный брат царя (даже если кому-то, хоть самому царю, она и не нравилась): “Ни одного невиноватого русского нет...”

Во всяком случае... К концу апреля следствие заметно теряет интерес к “выяснению истины” и к расширению круга причастных. Напротив, начинает суживать круг - и это очевидно... Наверху незаметно вызревает решение, может скорей интуитивное, но явственное, - незаметно вывести из-под удара “духовную Россию”. Тех, кто имеет высокий моральный авторитет в обществе. Если, конечно, нет на них прямой вины... С Пушкиным все еще потянется какое-то время. Еще граф Витт, начальник херсонских военных поселений, - скорей всего, по собственному почину пошлет Бошняка на Псковщину на предмет “тайного и обстоятельного исследования поведения известного стихотворца Пушкина, подозреваемого в поступках, клонящихся к возбуждению и вольности крестьян” (Пушкин находится в Михайловском). Выяснится, что ничего такого за Пушкиным не числится. Но уже в апреле пристальное око следствия как бы перестает замечать его. Его имя обходят на допросах. “Из пушкинских текстов уцелевает лишь запись стихотворения “Кинжал”, расположенная на обороте листа с показаниями декабриста Громницкого; текст густо зачеркнут и снабжен пометой: “С высочайшего соизволения помарал военный министр Татищев””[55]. (Потом из следственных дел уже открыто изымают весь найденный у подследственных пушкинский “самиздат”. Пушкинскую “крамолу”... Но, как видим, - не Ивановский действует и не “бедный Авросимов”. - Некто повыше: повеление самого Николая!)

В дальнейшем Александр Бестужев - издатель, вместе с Рылеевым, “Полярной звезды” - отделается наказанием несравнимо более легким, чем два его брата, куда меньше его замешанные в самой подготовке бунта. (В день восстания их “вина” всех троих была примерно одинаковою.) Братьев Николая и Михаила упекут в каторгу аж на двадцать лет, а для Александра все кончится неожиданно ссылкой в Сибирь. Он еще попадет на Кавказ, успеет стать на время самым читаемым российским писателем - под псевдонимом Марлинский... и даже получит первый офицерский чин... Грустно говорить, но это - плата за эшафот, на который взошел Рылеев!

Отныне официальной версией события станут действия, предпринятые кучкой “безумцев”. “Чацкими”. А Грибоедовы и Пушкины тут будто ни при чем.

31 мая принимается окончательное решение об освобождении автора Чацкого. “С очистительным аттестатом”... Дальнейшее возвышение Грибоедова в николаевскую эпоху объясняется теми же обстоятельствами...

В советскую пору почему-то вдруг показалось подозрительным - почему Грибоедов, после “Горя от ума” и после поражения восстания декабристов, - “пошел служить царю” - сделал карьеру, даже стал посланником, Полномочным министром в Персии. Грибоедова либо осуждали, либо пытались оправдывать. В обоих случаях это означало признание некоего греха за ним... Люди, которые вынужденно подписывали письма: “Раздавите гадину!” или “Только расстрел!” - хоть и поневоле, но дружно требуя расправы с кем-то или одобряя ввод танков куда-то - были очень озабочены моралью Грибоедова.

Уже почти в наше время, в начале 80-х, А. Лебедев сыскал новое и неожиданное “оправдание” автору “Горя от ума”. Выдвинув концепцию “исторического компромисса”, якобы предложенного им самодержавию:

“Грибоедов попытался сотрудничать со своим главным врагом” [56].

Это было свежо - и абсолютно неожиданно. Это было ново...

“Нужны были поистине феноменальные качества души для того, чтоб на следующий день после трагедии на Сенатской, когда перед твоими глазами еще качаются пять повешенных, оставаясь другом безжалостно репрессированных прекрасных людей, отринуть от себя все напрашивавшиеся подозрения и проклятья и протянуть руку сотрудничества своим врагам и врагам самых дорогих тебе людей. И при этом знать, что ты почти наверняка не скоро будешь понят. Очень не скоро...”[57]

Нет, скорей... Нужно было пройти бесконечную цепь лет - 34-й, и 37-й, и 48-й, и 52-й, 68-й годы уже нашего века, - чтоб потом, в конце длинной-длинной эпохи застоя, - не говорю высказать, - но хотя бы обнаружить в себе подобную мысль!

В своей книге Лебедев нашел ряд точных возражений своим предшественникам - Пиксанову, Нечкиной, Тынянову... В частности, последнему. И много объяснений тому, почему роман Тынянова, по сути, - не про Грибоедова. Но когда он попытался дать собственную концепцию грибоедовской личности и судьбы, он вдруг снова пришел к Грибоедову, написанному Тыняновым. И еще обогнал последнего - в своих попытках построить Грибоедова - человека из первой половины XIX по образу и подобию людей совсем другого времени. Обращая своего героя к тем проблемам, которые перед живым Грибоедовым просто не могли возникнуть!

Подлинный Грибоедов был прежде всего - российским государственником. Как, между прочим, большинство деятелей 14 декабря! (Чем объясняется, в основном, их бессилие перед следствием.) Никто из них никогда не мог бы желать “поражения своему империалистическому правительству в войне”. И если бы Пестелю или Сергею Муравьеву оставили жизнь - они тоже готовы были продолжать служить царю. “Кто служит делу, а не лицам”... Кстати, некоторые из них - на следствии, еще не зная, чем все кончится, высказывали подобные намерения. Все они ставили интересы государства Российского - выше своих политических мечтаний о возможных преобразованиях в нем. Хотя и считали их необходимыми. Не терпящими отлагательства... Но готовы были отложить - если речь шла о самом существовании его.

Для таких людей понятие “компромисс” - да еще и “исторический” - было просто дичь! С этой точки зрения - и только с этой, на наш взгляд, следует рассматривать и известный документ последнего периода грибоедовской жизни - пресловутую “Записку об учреждении Российско-Закавказской компании”, поданную и составленную не одним Грибоедовым, но совместно с кавказским чиновником Завилейским (что следовало бы подчеркнуть). С этой темой творится что-то неладное. Под пером некоторых исследователей “Записка” превратилась чуть не в важнейший документ позднего Грибоедова: оказалась буквально в эпицентре романа Тынянова и книги Лебедева - больше полувека спустя.

Но это была служебная записка - не более! И мы по сей день плохо представляем себе чисто служебный контекст ее появления на свет. Она была вполне в духе времени, вполне входила в круг государственных представлений людей грибоедовской поры.

Возможно, в плане личном, судьбы автора... Она свидетельствовала лишь очередную попытку удержаться в седле. Елико возможно. Зацепиться в Грузии - прервав тем самым бесконечную цепь своего участия в персидских делах... Он, как пишет Пушкин, “имел странные предчувствия” по поводу этого своего участия!