Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Снеткова Н.П. Дон Кихот Сервантеса..doc
Скачиваний:
149
Добавлен:
28.03.2015
Размер:
494.08 Кб
Скачать

Глава II хитроумный идальго дон кихот ламанчский

ЭПОХА ТИТАНОВ

Эта книга осталась в веках и обрела бессмертие, конечно, не только потому, что в образе Дон Кихота по-своему отразилась беспокойная, бродяжническая, трудная, печальная жизнь реального идальго Мигеля Сервантеса.

В образах главного героя книги и его верного оруженосца Санчо Пансы, во всей той цепи событий, участниками пли свидетелями которых они становятся, своеобразно и глубоко воплотились сложные противоречия испанской действительности на переломе от XVI к XVII веку.

«Дон Кихот» несет па себе печать великой эпохи в истории человечества — эпохи Возрождения — как ее дерзновенных идей и неслыханных надежд, так и разочарованны, которые пришлось испытать тем, кто верил в эти идеи и находился во власти этих надежд.

С XV века многие страны Европы, а Италия еще ранее — с XIV века, переживали переворот, который Ф. Энгельс назвал «величайшим прогрессивным переворотом из всех пережитых до того времени человечеством». Феодальное дворянство и церковь с ее духовным гнетом лишились своей мощи. Распадению феодальных устоев в экономике и общественных отношениях способствовали замечательные географические открытия, массовые народные движения. В таких европейских странах, как Италия или Англия, бурно расцветали торговля и промышленность.

Все это сопровождалось расцветом духовной жизни, чему способствовало также открытие и «возрождение» античной культуры, на которую идеологи новой эпохи опирались в борьбе с идеями и культурой средневековья. Отсюда и название — Возрождение (пли Ренессанс) — которое получила эта новая эпоха.

Прежде всего культура Возрождения порывала со средневековыми воззрениями на человека, со сложившимся отношением к нему и к окружающему его земному миру как к вместилищу греховности и источнику гибельных соблазнов.

Новая, гуманистическая идеология выдвинула иное понимание человеческой сущности. Человек, в соответствии с идеями Возрождения, существо разумное, а его потребности, как чувственные (и прежде всего именно они), так и духовные, достойны удовлетворения. Идеология Возрождения основывалась па вере в человека, в его силы и способности, в неисчерпаемые его возможности, в его деятельную, творческую энергию.

Такой взгляд па человеческие возможности получил в то время неопровержимые подтверждения в бурном развитии естествознания, философии и искусства. Этот взгляд отстаивали в своих трудах ученые и мыслители, а великие художники — в произведениях искусства.

По выражению Энгельса, Возрождение было эпохой, «которая нуждалась в титанах и которая породила титанов по силе мысли, страсти и характеру, по многосторонности и учености».

Среди таких титанов — Петрарка, Боккаччо, Коперник, Галилей, Леонардо да Винчи, Микеланджело, Рабле, Эразм Роттердамский, Томас Мор, Шекспир.

Можно ли к числу этих титанов Возрождения отнести Сервантеса? Можно ли рассматривать роман «Дон Кихот» в ряду произведений, выражающих гуманистические идеи Ренессанса? Ответить на эти вопросы и нелегко и непросто.

Аскетический облик и аскетическая устремленность, «безумие», становящееся источником разлада между героем романа и окружающей его действительностью, неудачи и поражения, преследующие его, — ведь все это, казалось бы, никак не позволяет нам видеть в Дон Кихоте воплощение идеалов Возрождения. Да и сам Дон Кихот видит себя человеком, призванным продолжить традиции средневекового рыцарства. Поглощенный идеей восстановить рыцарство с его нравственным кодексом, Дои Кихот, казалось бы, весь обращен в прошлое.

Основываясь на этом, многие исследователи видели в романе Сервантеса выражение реакции, и даже католической реакции, на Возрождение. Такая точка зрения не изжита окончательно и по сей день. Еще несколько лет тому назад, уже после того, как минуло триста пятьдесят лет со дня смерти Сервантеса, мы могли прочесть в одной из работ категорические слова о том, что с Дон Кихот олицетворяет идеалы уходящего класса», что «он живет в прошлом, борется с настоящим во имя идеалов прошлого и поэтому в конце концов оказывается жертвой эпохи», что «он стремится сохранить идеализированные Сервантесом нормы вымирающего рыцарства, которые в новую эпоху оказываются утопическими».

Насколько такая точка зрения упрощает и вульгаризирует образ Дон Кихота и идеи Сервантеса, явствует Хотя бы уже из одного того, что она игнорирует смех I Сервантеса, игнорирует особый, грустный комизм, обращенный автором на своего героя, характер которого весьма сложен.

Но и противоположная трактовка романа, когда в нем видят не идеализацию рыцарства, а всего лишь смешную сатиру па него, тоже не может нас удовлетворить. Нельзя сводить художественную мысль Сервантеса и ее цель единственно к стремлению высмеять увлеченного рыцарством Дон Кихота, — утверждают многие исследователи «Дон Кихота». Они вполне справедливо видят в романе не только сатиру, не только отрицание, не только осмеяние того, что Сервантес считал изжившим тебя, но и защиту, по п утверждение того, чем он дорожил и что он всей силой своего гения отстаивал.

Для того чтобы войти в сложный мир романа Сервантеса и приблизиться к пониманию его противоречивой идейно-художественной структуры, постараемся представить себе особое положение Испании в XV—XVI веках среди других стран Европы и понять, насколько своеобразно преломлялись в этой стране идеи и идеалы Возрождения.

С одной стороны, в Испании наиболее резко сказались результаты географических открытий и колониальных завоеваний. С другой — Испания хотя и переживала экономическую и политическую ломку, оставалась во многом страной феодальной. Период длительных войн против владычества мавров (так называемая реконкиста), период ожесточенных междоусобных войн закончился здесь созданием централизованного государства, страшным орудием которого стала инквизиция.

Характеризуя своеобразие эпохи Возрождения, Энгельс писал о том, что германские народы в своем большинстве прямо сбросили духовную диктатуру церкви и приняли протестантизм, «между тем как у романских народов стало все более и более укореняться перешедшее от арабов и питавшееся новооткрытой греческой философией жизнерадостное свободомыслие, подготовившее материализм XVIII века».

В Испании духовная диктатура церкви год от году только усиливалась, и все же в этой стране имело место то радостное свободомыслие, о котором говорит здесь Энгельс. Оно дает себя знать в драматургии Лопе де Веги (1562—1635), звучит оно, правда осложненное мотивами разочарования и пессимизма, в комедиях Тирсо де Молины (1571 — 1648).

Это «жизнерадостное свободомыслие» окрашивает собой многие страницы «Дон Кихота», хотя, конечно, обо всем «Дон Кихоте» нельзя говорить как о книге прямолинейно «жизнерадостной». Это ведь книга, несомненно, и грустная. При всем том она — книга «свободомысленная». Свободомыслие проявляется и в содержании, и в идейной концепции, и в структуре — во всем ее художественном строе. Однако и в восприятии идей самого Возрождения у Сервантеса ощутимо это же свободомыслие, — он отнюдь не слепой их последователь.

С идеями эпохи Возрождения принято связывать весьма различных художников, начиная от Боккаччо в Италии и кончая Шекспиром в Англии. Если, однако, для творчества Боккаччо (1313—1375), одного из родоначальников Возрождения, характерно веселое жизнелюбие, противопоставленное аскетической морали средневековья, то в творчестве Шекспира (1564—1616) гуманистические идеи Возрождения предстают в иных аспектах, приобретают иное звучание и иное осмысление, ибо английский драматург творил в тот период, когда в великих идеях Возрождения обнаружились сложные, даже неразрешимые противоречия, когда уже стало ясно, что смелым надеждам и высоким задачам, которые Возрождение ставило перед человеком, не суждено осуществиться в реальной действительности. II это порождало у Шекспира ту трагическую скорбь, ту разочарованность, которых не знали деятели Возрождения предшествующих поколений в других странах, в Италии, например.

Сервантес — современник Шекспира. Как и автор «Гамлета» и «Отелло», автор «Дон Кихота» не стремится обойти проблемы, поставленные перед человечеством кризисом ренессансного гуманизма.

Чтобы попять, как сложно выразились в «Дои Кихоте» идеи Возрождения, надо отойти от одностороннего представления о содержании самих этих идей. Если в трактате итальянского гуманиста Лоренцо Балла (1407—1457) с характерным названием «О наслаждении» прежде всего отстаивается идея радостного восприятия жизни, утверждается красота природы, красота человеческого тела, воздается похвала пище, вину, всем дарам природы и всем чувствам, которыми она обогатила человека, то несколько иным образом идеалы Возрождения выражены в «Речи о достоинстве человека» другого итальянского философа — Джованни Пико делла Мирандола (1463—1494).

Для этого мыслителя человек — «великое чудо, достойное восхищения», но восхищение вызывают не столько свойства чувственной природы человека, сколько его способность «определять свой образ по собственному решению». Человек, по мысли Джованни Пико делла Мирандола, — «свободный и славный мастер, способный сформировать себя в образе, который он сам предпочтет». Когда этот философ восклицал: «О, высшее и восхитительное счастье человека, которому дано владеть тем, что пожелает, и быть тем, чем хочет!» — то здесь сказывалась не только наивная убежденность в том, что только от самого человека зависит исполнение его высокого назначения на земле, но содержалась вера в духовные возможности человека, которым надо только проявиться без каких бы то ни было ограничений.

В последние годы все настойчивее звучат голоса ученых, возражающих против сведения идеи Возрождения всего лишь к «реабилитации плоти». Самую суть Возрождения, писал недавно Н. И. Конрад, составляли «реабилитация духа», утверждение «духовной свободы человека». А если это так, то и в образе Дон Кихота, несмотря на его рыцарские одежды и предрассудки, мы обнаружим нечто очень родственное представлениям философов Возрождения о назначении человека.

Ведь во всей мировой литературе мы вряд ли обнаружим другое лицо, которое бы так резко и упрямо следовало идее, что человек сам волей «определить свой образ по собственному решению» и может «сформировать себя в образе, который он сам предпочтет») Герой Сервантеса как бы принимает программу Джованни Пико делла Мирандолы, а сам Сервантес наблюдает со стороны за своим героем, обнажая и все то великое и все то наивно-прекраснодушное, к чему могут привести подобные представления о человеке и его возможностях. Важно, разумеется, не только то, что Дон Кихот совершает «свободный выбор» своего жизненного пути. Важно понять, во имя чего совершается этот выбор.

Определив себя в странствующие рыцари, Дон Кихот определяет себе и цель. Она заключается в том, чтобы защищать тех, «кого господь и природа создали свободными». В этой задаче, о которой Дон Кихот не раз упоминает в ряде высказываемых им мыслей мы находим либо прямое выражение, либо отражение идеи Ренессанса., Стоит, например, вспомнить его программное заявление о том, что «свобода есть одна из самых драгоценных щедрот, которые небо изливает на людей», и ради свободы «можно и должно рисковать жизнью». Вспомним идеальный облик странствующего рыцаря, который рисует Дон Кихот в беседе с доном Лоренсо, — в этом облике нетрудно различить идеал «универсального», всесторонне развитого человека.

Дон Кихот отстаивает не только идею человеческой свободы. В условиях, когда религиозные страсти достигали в Испании высокого накала, он защищает идею свободы вероисповедания, религиозной свободы, свободы совести. Вместе с тем он в ряде эпизодов проявляет неуважительное отношение к церковникам разных рангов и положений. Тут исследователи Сервантеса обнаруживают разительную близость автора «Дон Ки хота» к идеям великого гуманиста Эразма Роттердамского (1460—1536) и его испанских последователей.

Многочисленные сочинения Эразма па самые разные темы — о воспитании детей, о воспитании воинов, о свободе воли и т. д. — проникнуты критическим духом по отношению к феодально-церковной идеологии. Уважение к человеческой личности выражалось у Эразма в высокой оценке природных наклонностей человека (хотя природа не только добра, но и склонна ко злу), и особенно в уважении к человеческому разуму. Если природа — великая сила, то «еще более велик разум», еще более велика культура, усваиваемая человеческой личностью, ибо «человек не рождается человеком, но выучивается быть им».

В своих богословских сочинениях Эразм, верующий христианин, давал гуманистическое толкование Нового завета. Стремясь очистить религию от схоластики, догматизма, нетерпимости и фанатизма, он обличал лицемерное, невежественное, тупое монашество, издевался над богословами, считавшими своим правом «выворачивать по своему усмотрению наизнанку небо, сиречь Святое писание, словно баранью шкуру».

Но исследователи Сервантеса видят близость «Дои Кихота» не только к этим идеям Эразма, в которых проявляется его ненависть к церковникам и проповедь терпимости, уважения к чужим верованиям и мнениям.

Советский исследователь Л. Пинский, говоря о Дон Кихоте и Санчо Пансе, видит в нераздельности этой пары воплощение Эразмовой мысли о том, что «высшая мудрость и естественная народная точка зрения» соприкасаются друг с другом и взаимно друг друга обогащают. Говоря об образе Санчо Пансы, Л. Пинский сближает его с образом Мории в «Похвале глупости» — самом знаменитом сочинении Эразма Роттердамского.

Рассуждения Мории («Мория» по-гречески «глупость») и Санчо Пансы, хотя дело касается тем весьма серьезных, звучат то как юмор, то как сатира, то как ирония, явная или скрытая. И Эразм Роттердамский и Сервантес, каждый по-своему, прибегают здесь к буффонаде (у Сервантеса она вырастает в гротеск) и в такой неожиданной, непривычной форме позволяют себе раскрывать противоречивость, сложную природу самых разных явлений жизни.

Можно отметить и другие точки соприкосновения Эразма Роттердамского и Сервантеса. Для первого одним из главных врагов и главных объектов обличения, наряду с тупым монахом, был рыцарь-воин, одержимый страстью к грабежу, безжалостный к слабым, робкий и боязливый перед сильными. Второй нарисовал образ бескорыстного рыцаря, одержимого идеей защиты слабых и готового бросить вызов любой злой силе.

Когда мы вдумываемся в те разные, и даже противоположные, значения, которые Эразм вкладывает в понятие «глупость», то и при этом у нас возникают ассоциации с «Дон Кихотом». Глупость отождествляется Эразмом с непосредственностью, непринужденностью и живительными силами природы, отождествляется с любовью, а она — «первое и величайшее наслаждение в жизни». Но на иных страницах глупость отождествляется Эразмом с приспособленчеством, с косностью, самодовольством, педантизмом, злобной нетерпимостью.

Защита «глупости» и осуждение «сумасбродства» па страницах трактата Эразма Роттердамского отнюдь не однозначны. «Сумасбродом называю я, — пишет Эразм, — всякого, не желающего считаться с установленным положением вещей и применяться к обстоятельствам, не помнящего основного закона всякого пиршества: либо пей, либо — вон, и требующего, чтобы комедия не была комедией». Но ведь такого именно сумасброда и вывел на страницах своего романа Сервантес, чей герои не желает применяться к обстоятельствам и не желает мириться с комедией жизни.

«Сумасброду» Эразм противопоставляет «истинно рассудительного». Тот «снисходительно разделяет недостатки толпы и вежливо заблуждается заодно с нею». Эразм добавляет: «Но ведь в этом и состоит глупость, скажете вы. Не стану спорить, но согласитесь и вы, что это как раз и значит играть комедию жизни». Сервантес в своем романе тоже противопоставил «сумасброду» Дон Кихоту «истинно рассудительных» священника, цирюльника и бакалавра Самсона Карраско. Но он заставляет нас задуматься над тем, не скрывается ли за их рассудительностью, за их готовностью «играть комедию жизни» ограниченность и даже скудоумие. Сервантес как бы подхватывает проблематику Эразма, но идет дальше в противопоставлении «сумасбродства» и «истинной рассудительности». При этом симпатия испанского писателя склоняется скорее в пользу «сумасбродства», в то время как симпатии голландского мыслителя скорее на стороне «истинной рассудительности», хотя он и видит, что «рассудительность» связана с пассивностью и даже приспособленчеством.

Как видим, связи «Дон Кихота» с идеями Возрождения сложны и многообразны. Сервантес в своем романе как бы подвергает многие из этих идей проверке, испытывает их жизнью Испании конца XVI—начала XVII веков. Но сам герой романа этой своей причастности к идеям нового времени не осознает. Напротив, он настойчиво связывает свои идеи и свою деятельность с отошедшим в прошлое рыцарством. На этом основании иногда говорят, что в Дон Кихоте мы имеем сочетание «старого» и «нового».

Однако и то «старое», на которое сознательно ориентируется Дон Кихот, тоже является весьма сложным по своему идейному содержанию. И не все в этом старом заведомо плохо.

Созданный дворянством средних веков нравственный идеал, которому хочет следовать и часто следует Дон Кихот, вовсе не представляет собой нечто сплошь отрицательное и реакционное.

Кодекс рыцарской чести был в высокой степени гуманным. Разумеется, он «далеко не осуществлялся в жизненной практике рыцарского сословия». Однако «для духовного развития человечества имела значение не только житейская практика, но и идеалы». Идеальная рыцарская мораль была завоеванием человеческой культуры, и когда гуманисты эпохи Возрождения стали вырабатывать новое понимание мира и человека, «они взяли от феодального прошлого лучшие плоды его духовной культуры, и первую очередь тот идеал человечности, который был воплощен в кодексе рыцарственности». В свете этой мысли устремления Дон Кихота выглядят не столь уж ретроградными. Герои Сервантеса предстает скорее как идеалист и утопист, желающий осуществить в житейской практике тот рыцарский идеал, который не мог быть осуществлен ни в пору своего появления, ни тем более тогда, когда восторжествовали буржуазные общественные отношения.

Сервантес поставил в романе рядом с Дон Кихотом оруженосца Санчо Пансу, с образом которого в книгу мощно вторгается народный элемент, стихия народной жизни. Всячески подчеркивая, насколько рыцарь и его оруженосец отличаются друг от друга, и возводя это отличие в степень контраста, Сервантес тем не менее показывает, что они способны понимать друг друга, способны дорасти до взаимопонимания. При этом рыцарственные побуждения экзальтированного Дон Кихота являются не только объектом критики для трезвого и рассудочного Санчо Пансы. Рыцарственность Дон Кихота привлекает и привязывает к нему оруженосца.

Санчо Панса в отличие от Дон Кихота видит, как идей последнего но выдерживают испытания житейской практикой, однако это не может оттолкнуть оруженосца от его рыцаря: есть в поведении, в стремлениях Дон Кихота нечто соответствующее глубинным потребностям человека из парода.

Образы оруженосца и его господина, образы неотделимые друг от друга и взаимообогащающие, придают роману глубокую социальную, идейную, философскую перспективу.

Обращенная в прошлое и будущее, эта перспектива вмещает в себя сложное идейно-художественное содержание романа, его весьма трудную для истолкования художественную концепцию.

Конечно, все, что с такой одержимостью хочет утвердить Дон Кихот, и не ко времени и не к месту в наступившем веке здравомыслия, лжи и подлости. В этом Сервантес с горечью убеждается сам и убеждает нас, читателей. Но он изображает своего героя так, что тот обретает огромную притягательную силу. Неосуществимость всего, к чему стремится, чем живет и чего жаждет Дон Кихот, нисколько не умаляет и не обесценивает в наших глазах ни его рыцарственную душу, ни его бескомпромиссную одержимость.

Сервантес создал своего героя таким, что мы воспринимаем его не как человека, отставшего от своего или от нашего времени, а как человека, вобравшего в себя свое время и опередившего его, как образ человека на все времена.

АЛОНСО КИХАНА И ДОН КИХОТ

Когда зимою 1605 года в книжных лавках Мадрида появилась книга «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский», испанец, читавший ее заглавие, безусловно, ощущал в нем нечто необычное: принятая форма книжного названия приобрела здесь несколько неожиданный, странный и даже несуразный оттенок.

Внимание читателя прежде всего должен был привлечь весьма необычный эпитет «хитроумный»: он вызывал аналогию с обычными рыцарскими эпитетами («доблестный», «отважный и могучий;), «победоносный»), вместе с тем здесь звучала и какая-то полемика. Испанское слово «ingenioso» трудно перевести на русский язык; лучший из возможных переводов — «хитроумный»— передает его значение лишь частично. Хитроумие, изобретательность и вообще своеобразие характера не очень-то вязались с теми стандартными образами, которые читатель того времени находил в рыцарских романах; еще менее эти качества вязались с образом идальго, чья непомерная гордость и чей пустой карман не раз высмеивались в плутовском романе.

Но противоречивость, гротесковость заглавия книги еще не исчерпывалась этим. Само имя героя — Кихот — тоже как бы вело читателя в сферу рыцарства (по-испански «quijote» означает набедренник, часть рыцарских доспехов). Можно было, и даже следовало, предположить, что герой книги был рыцарем. Но какие рыцарские подвиги дано совершать в Ламанче? Ламанча — область в самом сердце Испании, в Кастилии; это скучная, выжженная солнцем, бурая равнина, изрезанная красноватыми холмами. Приключения в Ламанче не сулили ничего завлекательного. И, наконец, обращало на себя внимание сочетание титула «дон» со словом «идальго», обозначающим человека хотя и благородного, но не слишком высокого происхождения. Правда, в XVI веке идальго иногда уже величали донами, и все-таки вполне обычным такое сочетание не было.

Сервантес заглавием своей книги явно стремился озадачить читателя. В ту пору испанец, бравший в руки рыцарский или плутовской роман, знал, что название книги дает весьма четкое и недвусмысленное представление о ее герое, жанре, сюжете. Например, пользовавшийся необычайным успехом роман об Амадисе Гальском был озаглавлен «Четыре книги о непобедимом рыцаре Амадисе Гальском, в которых повествуется о его великих подвигах на поле брани и о галантных похождениях». Тут все ясно и определенно. Название книги обещает рассказ о человеке высокородном, храбром, любезном — словом, согласно нашей нынешней терминологии, о герое идеальном. А у Сервантеса в самом заглавии содержалась некая неопределенность, некое противоречие. Притом неопределенность эта ощущалась как намеренная, входившая в неясные читателю расчеты автора.

Но с еще большими неожиданностями сталкивался питатель «Дон Кихота» на первых же страницах книги.

Обычный рыцарский роман начинался с подробнейшего рассказа о детстве и юности героя; обстоятельная предыстория включала в себя и жизнь его родителей. Объем книги не ограничивал рассказчика: Амадису посвящены четыре книги, а бывали романы и побольше...

Зачин плутовского романа, с которым иногда сопоставляют книгу Сервантеса, тоже следовал определенной, общепринятой схеме. Герой плутовского романа стремится изложить все, что он знает о своем отнюдь не знатном происхождении и о детских годах, о среде, из которой он вышел. Такого рода картины с самого начала определяли отношение автора к происходящему и соответствующим образом воздействовали на читателя: зачин рыцарского романа настраивал на возвышенный лад, плутовского — на сатирический.

По-иному все обстоит в романе Сервантеса. Мы остаемся в неведении о том, кто были родители Дон Кихота, мы не знаем, как он прожил почти пятьдесят лет, предшествовавших тому моменту, когда он стал героем описанной в книге истории. А то немногое, что сказано в первой главе про обстоятельства его жизни, никак не выделяет героя из тысячи других ему подобных ламанчских (и даже вообще испанских) идальго, владевших маленькими виноградниками па откосах песчаных холмов пли небольшими участками земли, которые они сдавали крестьянам в аренду.

В отличие от героев рыцарских и плутовских романов в жизни будущего героя Сервантеса не было ничего из ряда вон выходящего. Он принадлежит к старой, но обедневшей идальгии — его имущество «заключается и фамильном копье, древнем щите, тощей кляче и борзой собаке». У него родовое оружие, и много времени он проводит, как истинный дворянин, на охоте.

Об образе жизни героя нам сообщают некоторые подробности, абсолютно неуместные в рыцарском романе: идальго чаще ел говядину, чем баранину; стол нашего идальго вообще весьма скромен — олья, винегрет на ужин, яичница с салом по субботам, чечевица по пятницам (пятница — постный день), голубь как праздничное блюдо в воскресенье. Мы узнаем, что на это уходило все же три четверти его доходов. Остальное он тратил на одежду. По-видимому, дела его шли не слишком хорошо.

Эти подробности придают образу главного героя ту заурядность, которой не было и не могло быть ни у героя рыцарского, ни у героя плутовского романа, исключительность которого во многом была предопределена его происхождением, обстоятельствами и условиями жизни.

Фамилия героя — не то Кихада, не то Кесада, может быть, и Кихана. Кихана — фамилия, весьма распространенная в Ламанче. В городе Эскивиасе, где Сервантес жил некоторое время после женитьбы, несколько человек носили эту фамилию (среди них два дядюшки его жены и племянница). И вот с этим-то решительно ничем не примечательным идальго, у которого ничем не примечательное имя и который ведет ничем не примечательный образ жизни, начинают происходить необычайные вещи.

Сервантес ограничился лишь несколькими выразительными подробностями жизни героя, потому что вовсе не этим, по-видимому, определяется его дальнейшая судьба. Если в рыцарском и плутовском романе судьба героя во многом предопределена средой, из которой он происходит, то здесь, в «Дон Кихоте», мы с самого начала сталкиваемся с иной ситуацией. Если образ героя в рыцарском романе, да и в плутовском, при всем обилии приключений и внешних перемен, выпадающих ему на долю, внутренне статичен и неизменен, то Сервантес создал образ человека, в чьей судьбе главную роль играют превращения внутренние. И первое из них — это превращение заурядного идальго в «сумасбродного» рыцаря. Не врожденные, унаследованные качества и свойства и не обстоятельства жизни, как это бывает с героем плутовского романа, определяют судьбу Дон Кихота, а некие душевные, духовные побудительные мотивы и сдвиги. Он совершает своего рода свободный выбор. Нам ясно, что этот выбор связан с глубинными противоречиями исторической эпохи, к которой он, Дон Кихот, принадлежит.

Тут Дон Кихот действует как бы в соответствии с известными нам идеями Пико делла Мирандолы, становится сам своим творцом, формирует себя в том образе, который он предпочел избрать. Спустя столетие после того, как итальянский мыслитель высказал слои идеи о достоинстве и возможностях человеческой личности, эти идеи подвергаются своего рода испытанию в романе Сервантеса. Автор «Дон Кихота» в свете векового общеевропейского развития, и в частности в свете испанского опыта, ставит под вопрос мысль о неограниченной свободе человеческого поведении и даст ответ отнюдь не однозначный.

АМАДИС ГАЛЬСКИЙ, ПАЛЬМЕРИН АНГЛИЙСКИЙ, ДОН КИХОТ ЛАМАНЧСКИЙ

Сервантес утверждает, что героем его романа овладело безумие: он вообразил себя странствующим рыцарем. На какой почве возникло это безумие?

Алонсо Кихане в ту пору, когда начинается роман, под пятьдесят. Он здоров, образован, энергичен, а делать ему решительно нечего. С хозяйством отлично управляется «слуга для домашних дел и полевых работ», дом ведет ключница, так что все занятия идальго - охота и чтение. Из книг он предпочитает рыцарские романы и скупает их для своей библиотеки; даже продает часть земли, чтобы иметь свободные деньги на покупку книг.

Как множество других идальго, он выключен ходом событий из исторической жизни своей родины и обречен на бездеятельное существование. Быть может, его натура никак не могла с этим примириться... День тянется за днем, бесконечно повторяясь в своем однообразии, а Кихана жаждет приложить к чему-нибудь полезному свои силы, своп незаурядные способности. И не просто деятельности жаждет Кихана, а подвига. Но ему доступна одна единственная радость — радость сопереживания: он может сопереживать подвиги рыцарей, читая о них в книгах.

В рыцарских романах все увлекательно, все не похоже на беспросветно скучную жизнь Киханы, они напоминают о недавних еще временах реконкисты, когда отечество и король нуждались в смелых воинах-идальго.

Вероятно, Алонсо Кихана сначала искал в этих романах, подобно многим другим читателям, лишь развлечения, забвения. Потом увлекся настолько, что захотел сам написать роман и хотя бы в воображении пережить чудесные приключения, им самим придуманные.

Чтение обычно так его захватывало, что, по словам племянницы, он, «бывало, бросит книгу, схватит меч и давай им тыкать в стены, пока совсем не выбьется из сил». Он не только верил, что все эти битвы, любовные похождения и поединки происходили на самом деле, но и чувствовал себя их участником. Не эта ли страстная вера, не это ли страстное стремление самому испытать все то, о чем пишут в романах, отличали Алонсо Кихану от других читателей, его современников?

Наш идальго читал рыцарские романы запоем, днем и ночью, по два-три дня кряду, но в самом этом неустанном чтении не было ничего необычного. В ту пору в Испании многие идальго еще увлекались рыцарскими романами. Французский путешественник Бартелеми де Жоли, странствовавший по Испании в 1604 году, то есть как раз во время создания «Дон Кихота», писал о провинциальных идальго, что «повсюду они держат себя одинаково, живя в праздности и безделье... Пообедав и соснув часок-другой, они читают какие-нибудь книги про рыцарей».

II не только идальго тратили время па чтение рыцарских романов: уже из первых глав «Дон Кихота» мы узнаем, что священник того селения, где жил Алонсо Кихана, и цирюльник — оба они были добрыми его знакомыми — отлично начитаны в рыцарских романах. В дальнейшем оказывается, что и хозяин постоялого двора, который «посвятил» Дон Кихота в рыцари, и хозяин другого постоялого двора Хуан Паломеке, и случайно повстречавшийся Дон Кихоту толедский каноник, и герцог с герцогиней, и благородные гранды, и богатая поселянка, и каторжник Хинес до Пасамонте, и дуэньи, и служанки — все они помнят множество подробностей, знают даже целые страницы наизусть. Когда богатая поселянка Доротея соглашается помочь священнику и цирюльнику вернуть Дон Кихота домой, она, выдав себя за принцессу Микомиконскую, легко сочиняет целую историю, вполне в духе рыцарских романов. Доротея не только знает, как ей следует себя вести в ее новой роли, но она и изъясняется как героиня этих книг. «Если доблесть мощной вашей длани, — обращается она к Дон Кихоту,— равновелика гласу вашей бессмертной славы, то ваш долг оказать покровительство несчастной, пришедшей из далеких стран на огонь славного вашего имени просить вас помочь ее горю».

Каждый читатель находил в рыцарских романах что-нибудь особенно для себя интересное. «Когда я слышу про эти бешеные и страшные удары, — рассказывает Паломеке, — что направо и налево влепляют рыцари, то мне самому охота кого-нибудь съездить, а уж слушать про это я готов день и ночь». Служанке Мариторнес, горбатой, страшной девке с бельмом на глазу, особенно по вкусу слушать про то, как прелестная сеньора «под апельсиновым деревом обнимается со своим миленьким». Юной дочери Хуана Паломеке нравится, как сетуют рыцари, когда они разлучены со своими дамами. Священник с удовольствием читает описания подвигов исторических личностей. Вся грамотная Испания читала рыцарские романы, читала ради развлечения или, как говорил священник, «чтобы занять праздные умы», но все, кто читал их, отлично понимали, что «теперь уже не те времена, когда странствовали по свету преславные эти рыцари».

Времена действительно были уже не те. Хотя события большинства испанских рыцарских романов отнесены к средневековью и сюжеты их заимствованы из средневековых французских, английских и португальских романов, написаны они были на протяжении XVI века. Рыцарский роман «неразрывно связан с эпохой Возрождения, с ее великими путешествиями первооткрывателей неведомых земель, социальными сдвигами и схватками, дерзким авантюрным духом, пафосом всесилия человека, раскрепощением сильных людских страстей и стремлений».

В рассказе о приключениях Амадиса Гальского странным образом отразились сдвиги в отношении человека к миру, характерные для конца XV — начала XVI столетия. Ведь самые фантастические описания в романе Ментально об Амадисе (1508) были не более фантастичны, чем то, что повидали испанцы в Америке. Одни из солдат завоевателя Мексики Эрнана Кортеса писал о столице ацтеков: «Мы были поражены и говорили друг другу, что город этот походит на описываемые в книге об Амадисе очарованные места». Не случайно «Амадис Гальский» избежал сожжения на костре, в который бросают книги безумного идальго священник и цирюльник. «Говорят, что это лучшая из книг, кем-либо в этом роде сочиненных», — утверждает цирюльник. Еще долго в разных странах читали этот роман. В 1805 году Гёте писал Шиллеру о том, как ему совестно, что он до того знал «это отличное произведение только по написанным па него пародиям».

Священнику и цирюльнику, кроме романа об Амадисе, правятся романы о Пальмерине Английском и о Тиранте Белом. Достоинства первого, по мнению священника, так велики, что его «должно хранить и беречь, как зеницу ока, в особом ларце, вроде того, который найден был Александром Македонским»; второй пленяет его тем, что в этой книге рыцари «едят, спят, умирают на своей постели, перед смертью составляют завещания, и еще в ней много такого, что в других книгах этого сорта отсутствует».

К началу XVII века, то есть ко времени, в котором живут герои Сервантеса, эпоха Возрождения завершается, героические деяния и великие открытия остаются в прошлом. Самые смелые мыслители перестают верить в беспредельность возможностей человека.

«В XVI веке «рыцарские романы» выражали открытую героику и захватывающую авантюрность самой реальной жизни больших масс людей», а позднее, в конце века и начале следующего, содержание их уже теряет «жизненную почву». Романы, которые писались в конце века, были лишь ремесленническими поделками. Авторы их старались превзойти образцы, нагромождая самые невероятные приключения; толпа «сыновей» и «племянников» Амадиса и других прославленных героев романов заполнила книжный рынок Испании. («Да, по-моему, в этом ряду одни лишь Амадисовы родичи и стоят», — говорит в шестой главе «Дон Кихота» цирюльник.) Именно эти романы нравились, как мы бы теперь сказали, «широкому читателю». Хуан Паломеке восхищается романом о Фелисмарте Гирканском, который «одним махом рассек пополам пять великанов», да и, как ни странно, нашему идальго, человеку умному и начитанному, тоже по вкусу вульгарные романы третьестепенного писаки Фелисьяно де Сильвы. Сервантес, издеваясь, величает его «знаменитым» и в первой же главе цитирует из него строки, особенно пленявшие героя: «...всемогущие небеса, при помощи звезд божественно возвышающие вашу божественность, соделывают вас достойною тех достоинств, коих удостоилось ваше величие». Такие романы и имеет в виду Сервантес, утверждая, что «все они, в общем, на один покрой, и в одном то же, что и в другом, и в другом то же, что и в третьем».

И все же любители рыцарских романов, зная, что «времена теперь уже не те», упивались невероятными приключениями — чем невероятнее, тем лучше, — и читали романы взахлеб. Так читал и Алонсо Кихана, и, как уже было сказано, в самом чтении его еще не было по тем временам ничего из ряда вон выходящего. Необычным, даже невероятным, было то, что именно эти романы возбудили в Кихане страсть к деятельности, к подвижничеству. Алонсо Кихана поступает так, будто в самой жизни еще не исчезла почва для подобной героики.

Нашего бедного идальго привлекают не только приключения, но и некая высокая цель, которая в его сознании причудливо связывается с рыцарством. Наступает момент, когда его перестает удовлетворять одно лишь чтение романов. Всю свою жизнь он решает превратить в своеобразный «роман», в котором главному герою под силу искоренять зло и водворять справедливость.

И вот, едва он приступает к осуществлению своих планов, как все его окружение, псе живые существа и все вещи, принимает в его глазах повое обличье. Это новое обличье придает миру он сам.

Герой как бы отказывается от знания, основанного па его прежнем опыте, на здравом смысле, и отдает себя на власть некой идеи. Он хочет самоё обыденность подчинить своему вымыслу, подпилить том фантастическим представлениям, которые завладевают им столь властно. И тогда рядом с миром реальным, оттеснив его, является Дон Кихоту мир фантастический: чудесно преображается его шлем, его кляча, он сам.

Изготовив на скорую руку шлем, он «остался доволен его прочностью и, найдя дальнейшие испытания излишними, признал его вполне годным к употреблению и решил, что это настоящий шлем с забралом удивительно тонкой работы». Он осмотрел свою старую клячу и, хотя та хромала на все четыре ноги, «наше,. что ни Буцефал Александра Македонского, ни Бабьека Сида не могли бы с нею тягаться». У клячи появляется новое имя — Росинант, и в глазах своего хозяина она превращается в боевого коня. А сам Алонсо Кихана перевоплощается в Дон Кихота.

ИЛЛЮЗИЯ И ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ

Покинув ясным летним утром свой Дом и свое селение, Дон Кихот отправился странствовать по Ламанче, но Испании, по всему миру, полагая, что всюду его ждут страждущие и обиженные, которых он должен защищать и ради которых должен совершать невиданные подвиги.

Действительность не соответствует представлениям Дон Кихота о ней, но его это не смущает. Он видит не реальный, а иной мир, воображаемый. Этот иллюзорный мир становится вполне подходящей ареной для подвигов.

Способность Дон Кихота творить свои фантастический мир раскрывается с самого начала ого странствий. Он едет выжженной Монтьельской долиной, глядит на пыльную дорогу, па бурые камин, на корявые дубки. Но видит он все это и самого себя словно бы со стороны, словно читая какую-то еще не написанную книгу. А так как «нашему искателю приключений казалось, будто все, о чем он думал, все, что видел или рисовал себе, создано и совершается по образу и подобию вычитанного им в книгах», то едва завидев постоялый двор, он принимает его за высокий замок с башнями, рвами и подъемным мостом.

Воображение Дон Кихота не смущают царящие здесь бедность и скудость. Двух гулящих бабенок у ворот он принимает за знатных девиц, а прощелыга хозяин для него — комендант замка. Черствый, заплесневелый хлеб и плохо вымоченную треску он вкушает как пиршественные яства. Свистулька свинопаса, сгонявшего со жнивья стадо свиней, издает прекрасные звуки в честь прибытия доблестного рыцаря.

Дон Кихот не столько доверяет своим органам чувств, сколько, ориентируясь на вынесенные им из книг представления, силой своей фантазии преображает показания своего опыта в желательном направлении. Он читал о том, как к Амадису и Пальмерину приходили ночью прекрасные девы — дочери владельцев замков, и этих описаний оказывается достаточно, чтобы безобразная Мариторнес, служанка на постоялом дворе Хуана Паломеке, превратилась в красавицу, ее рубашка из мешковины—в одеяние из тончайшего шелка, грубые черные волосы — в нити «чистейшего арабского золота».

Дон Кихоту нужна лишь незначительная ассоциация, чтобы принять видимое за желаемое, особенно в начале его странствий, когда он так жаждет «приключений». Длинные крылья ветряных мельниц — достаточный повод, чтобы счесть эти мельницы за великанов с огромными ручищами; черные одеяния мопахов-бенедиктинцев наводят его на мысль о волшебниках; клубящаяся густая пыль па дороге, поднятая двум и стадами овец, скрывает два вражеских войска, готовых вступить в битву.

Наш странствующий рыцарь и сам всегда готов к бою. Что может быть более угодно богу, чем истребление «мерзких великанов», злых волшебников и прочей нечисти? Дон Кихот вступает в «жестокий и неравный бой» с ветряными мельницами, в которых он видит великанов, и вонзает в крыло одной из них свое копье. Ветер в это время поворачивает крыло с бешеной силой, от копья остаются щепки, а сам рыцарь, взлетевши в воздух, тяжело падает на землю. Он не стонет от боли только потому, что странствующему рыцарю это делать не полагается.

Казалось бы, бесчисленные неудачи и побои, выпадающие на долю Дон Кихота, должны его образумить, убедить его в нелепости этих фантазий. Но нет! Разубедить его не могут ни выбитые зубы, ни рассеченное ухо, ни синяки и кровоподтеки! Твердо уверовав в то, что он истинный странствующий рыцарь, он не позволяет себе сомневаться в реальности своих фантазии, хотя результаты его поступков, его подвигов никак не соответствуют его намерениям.

Реальная действительность жестоко сопротивляется иллюзиям Дон-Кихота. Разрыв между его представлениями о жизни и подлинной природой этой жизни составляет главный мотив романа Сервантеса. И если не только Сервантесу, но и другим испанским гуманистам испанская действительность казалась настолько неразумной и трагической, что они ее воспринимали как нечто призрачное, как наваждение, то у героя «Дон Кихота» этот «иллюзионизм» имеет особый смысл и особую окраску. Так, например, великий испанский драматург Кальдерой (1600—1681), многое воспринявший от Сервантеса, выдвинул знаменитую формулу «жизнь есть сон» и пытался как-то сгладить, затушевать тот разрыв между идеалом и реальной жизнью, который он очень остро ощущал. «Иллюзионизм» героя Сервантеса имеет другое назначение, другую целенаправленность. Дон Кихот объясняет свое поражение в борьбе с ветряными мельницами тем, что некий волшебник «превратил великанов в ветряные мельницы». Он самоё действительность часто воспринимает в духе «иллюзионизма», как некое наваждение. Но он одновременно как бы поддается этому наваждению и тут же отвергает его, отвергает мир, как нелепый, призрачный, неразумный. Иллюзии Дон Кихота не ведут его к примирению с миром, к приятию его. Они не порождают в нем и скептического отстранения от мира. Напротив, Дон Кихот отчаянно борется с действительностью, косную силу которой он так недооценивает. Герой Сервантеса тяжко расплачивается за свой «иллюзионизм», но это не гасит его активности, его благородной энергии.

На протяжении первого и второго выездов, описание которых и составляет первый том книги Сервантеса, Дон Кихот непрестанно наталкивается на реальность, которую не берет в расчет и которая весьма жестоко ему за это мстит. Но так же неустанно он все свои неудачи ставит в вину враждебным к нему волшебникам и всегда готов с ними бороться, чтобы переделать мир. Храбрость Дон Кихота, столь безмерная, его готовность к подвигу, столь самоотверженная, не приносят пользы людям, которые, казалось бы, нуждаются в помощи. Прекраснодушие Дон Кихота, его отрешенность от окружающего мира ведут совсем не к тем результатам, к которым он стремится.

Еще в самом начале первого своего выезда он попадает в дубовый лесок и слышит стоны и крики. Он становится свидетелем того, как здоровенный мужик избивает щуплого мальчика-пастуха. Здраво разобравшись в подробностях дела, Дон Кихот приказывает перепуганному его странным видом хозяину стада отпустить мальчика, уплатив ему жалованье, как положено. «Подвиг» Дон Кихота проникнут верой в то, что человек, независимо от его сословной принадлежности, от рода занятий, образа жизни и т. п., по природе своей благороден. Казалось бы, правосудие Дон Кихот вершит вполне здраво и, если исходить из гуманистических воззрений, весьма разумно. Он быстро ориентируется в происходящем, резко обрывает хозяина, подобострастно обещающего «с радостью» уплатить деньги: «Можно и без радости... уплатите лишь ту сумму, которую вы ему задолжали». И однако тут-то и проявляется прекраснодушие Дон Кихота: нашему рыцарю, для которого верность слову — закон, не приходит в голову, что для множества людей слова, если они вступают в противоречие с их корыстными интересами, — звук пустой. Пастушонок Андрее смотрит на вещи куда более трезво. «Хозяин вовсе не рыцарь, и ни к какому рыцарскому ордену он не принадлежит, это Хуан Альдудо, богатый крестьянин из деревин Кинтанар», — твердит он. «Это ничего не значит, и Альдудо могут быть рыцарями. Тем более, что каждого человека должно судить по его делам», — отвечает ему Дои Кихот, перефразируя знаменитую формулу гуманистов: каждый — сын своих дел. Эта формула отметала феодальную догму о «врожденном» благородстве. Но, опровергнув ее, Дон Кихот, однако, вовсе не пытается судить об Альдудо «по его делам», а спокойно уезжает, радуясь своему прекрасному подвигу. Между тем богатый мужик после его отъезда до полусмерти избивает своего пастуха.

Повстречав на дороге, во время второго выезда, каторжников, которых конвойные гонят на галеры, Дон Кихот отнюдь не полагает, что пред ним отважные рыцари; пет, он расспрашивает их самих и конвойных об их преступлениях, расспрашивает так же подробно, как расспрашивал Андреса и его хозяина. Но Дон Кихот не понимает воровского жаргона, которым пользуются каторжники. Первый же каторжник ставит нашего рыцаря в затруднительное положение, сообщая ему, что его судили и приговорили к галерам за то, что он «был влюблен». Второй каторжник рассказывает Дон Кихоту, что он осужден за то, что был «канарейкой», то есть за «музыку и пение», и т. д. Дон Кихот не понимает, что «быть влюбленным» на воровском жаргоне означает «украсть», а «музыка и пение» — «признание под пыткой», и воспринимает все сказанное каторжниками в обычном смысле. Все это еще более усиливает обоюдное непонимание, возникающее всякий раз, когда Дон Кихот говорит с другими

людьми.

Каторжники сами вынуждены объяснить Дон Кихоту смысл своих речей, но и поняв их наконец, он решает действовать согласно своему рыцарскому долгу, требующему «искоренять насилие и оказывать помощь и покровительство несчастным».

Дон Кихот как бы не хочет думать о реальных противоречиях жизни, о реальных результатах своих поступков, об их целесообразности; ему важно оставаться верным своим идеалам, быть готовым пойти ради них па подвиг. Большинство людей, с которыми встречается Дон Кихот, по-видимому, не нуждается в том героизме, который он проявляет. Именно поэтому и самый его героизм часто столь смешон. «Сеньор кавальеро! — обращается к нему хозяин постоялого двора Хуан Паломеке. — Я вовсе не нуждаюсь в том, чтобы ваша милость мстила моим обидчикам... Я хочу одного — чтобы ваша милость уплатила мне за ночлег». Не нуждаются в героических усилиях Дон Кихота ни каторжники, ни хозяин постоялого двора, ни гулящие девицы, пастухи и знатные дамы.

Но когда это в какой-то мере доходит до сознания нашего рыцаря, он вовсе не складывает оружия. Теперь главным побудительным мотивом его действий становится самоутверждение через подвиг или готовность к нему. Именно это самоутверждение героя через его готовность к подвигу составляет смысл ряда эпизодов третьего выезда Дон Кихота, которому посвящен второй том романа. Теперь Дон Кихот ведет себя несколько иначе, чем прежде: он ощущает себя рыцарем, уже стяжавшим себе славу своими подвигами, описанными в специально ему посвященном романе — первом томе «Дон Кихота». Все произошло именно так, как он предполагал, впервые покидая родной дом.

Дон Кихот уже не ищет приключений, он и так достаточно прославлен. Его занимает мысль возродить орден странствующих рыцарей. Но зато окружающие его люди прилагают теперь множество усилий, чтобы уверить его в том, в чем пытались разуверить во время его первого и второго выездов: они всячески стараются, правда забавы ради, напомнить ему, что он — Дон Кихот Ламанчский.

Наш рыцарь знает, каким он изображен в книге, знает, как к его подвигам отнеслись разные читатели (одни говорят: «Сумасшедший, но забавный», другие: «Смельчак, но неудачник», третьи: «Учтивый, но блажной»), и понимает, что некоторым людям он кажется безумным. Это его волнует более всего. Встретив во время третьего своего выезда некоего сеньора в зеленом, оказавшегося тоже ламанчским идальго, Дьего де Миранду, Дон Кихот, рассказав о себе (дон Дьего не читал романа о ламанчском рыцаре), замечает: «Я бы хотел, чтобы ваша милость признала, что я не такой помешанный и полоумный, каким, должно думать, кажусь».

Почему же именно в этом случае Дон Кихот опасается показаться полоумным? Да ведь на глазах дона Дьего он совершил безрассудство, вызвав на поединок огромного свирепого льва, которого в клетке везли в подарок королю от герцога Оранского...

Дон Кихот и «рассудительный ламанчский дворянин» дон Дьего противопоставляются друг другу. Тут сталкиваются рассудительность и безрассудство. Стремясь подчеркнуть контраст между двумя ламанчскими идальго, Сервантес прибегает к неожиданному приему — дона Дьего читатель видит глазами Дон Кихота и наоборот: «Если всадник в зеленом весьма внимательно рассматривал Дон Кихота, то еще более внимательно рассматривал всадника в зеленом Дон Кихот, ибо тот казался ему человеком незаурядным. На вид всаднику в зеленом можно было дать лет пятьдесят; волосы его были чуть тронуты сединою, нос орлиный, выражение лица веселое и вместе важное: словом, как одежда, так и осанка обличали в. нем человека честных правил. Всадник же в зеленом, глядя на Дон Кихота Ламанчского, вывел заключение, что никогда еще не приходилось ему видеть человека подобной наружности и с подобною манерою держаться: он подивился и длинной его шее, и тому, что он такой долговязый, и худобе и бледности его лица, и его доспехам, и его телодвижениям и осанке, всему его облику и наружности, с давних пор в этих краях невиданным. Но дело не только во внешних различиях.

Всадник в зеленом, по его словам, ведет жизнь самую достойную и праведную, любит жену и сына, в доме у него достаток, встречается он с людьми ему приятными, книга читает только написанные хорошим слогом, помогает бедным, охотится, но не с собаками, а с хорьками и куропатками.

Дон Кихот сразу схватывает сущность своего попутчика, человека хоть и достойного, но ищущего счастья и благополучия лишь для себя и своих близких. Поэтому его не удивляет, что дон Дьего не верит в существование странствующих рыцарей («Я не могу поверить,— говорит дон Дьего, — чтобы в наши дни кто-либо покровительствовал вдовам, охранял девиц, оказывал почет замужним, помогал сиротам...»), но сердит желание дона Дьего склонить к своей жизненной философии его, Дон Кихота Ламанчского! Не потому ли на глазах у потрясенного дона Дьего Дон Кихот вызывает на поединок огромного оранского льва?

На повозке стоят две клетки: в одной — лев, в другой — львица. Сторож утверждает, что изо всех виденных им львов — а уж он-то их перевозил за свою жизнь! — это самые крупные и самые свирепые звери. К тому же львы голодны. Дон Кихот готов воспринять встречу со львами как проявление новых происков враждебных ему волшебников. Он шепчет сам себе: «Львят против меня? Теперь против меня львят?». Ему, конечно, страшно, но, разгораясь гневом и обидой, он решается на поединок. Дон Дьего пытается ого образумить тем, что «странствующим рыцарям подобает искать только таких приключений, которые подают надежду на благополучный исход... ибо смелость, граничащая с безрассудством, заключает в себе более безумия, нежели стойкости». Дон Кихот тотчас же отсылает дона Дьего к его куропаткам и хорькам, в которых видит символ всей его философии благоразумия. Сам же, спешившись, ждет у раскрытой клетки, по лев не считает нужным броситься на него. Лениво выйдя из клетки, облизнувшись и поглядев вокруг, лев вернулся в клетку. Просьбу Дон Кихота раздразнить льва сторож отвергает, сославшись на то, что важен не сам поединок, а мужество человека, готового к нему. По этому поводу Гейне писал в своем «Введении к ,,Дон Кихоту"»: «...геройский дух рыцаря заслуживает не меньшего восхищения оттого, что лев, не имея желания сражаться, повернул ему зад». Дон Кихоту важнее всего преодолеть в себе самом малейшее противодействие, малейший намек на страх. Храбрость «это такая добродетель, — говорит он дону Дьего, — которая находится между двумя порочными крайностями, каковы суть трусость и безрассудство... Легче безрассудному превратиться в истинного храбреца, нежели трусу возвыситься до истинной храбрости».

Поведение Дон Кихота безрассудно, но в нем есть своп внутренний высокий смысл: Дон Кихот не знает иного способа приложить к чему-то достойному свои силы, кроме как стать странствующим рыцарем, но он хочет им стать, чтобы служить людям!

Хозяин постоялого двора Паломеке не нуждается в героизме Дон Кихота. Дон Дьего воспринимает его героические порывы как нечто отжившее и никому не нужное. Сервантес сопоставляет два воззрения па человека и па его возможности. Дон Кихот становится в романе воплощением веры в безграничные возможности человека, одержимого духом искании, буйной фантазией, благородными побуждениями, бескорыстной самоотверженностью. Трактирщик Паломеке, дворянин дон Дьего, высокородный гранд дон Антоньо — это люди разной среды, разных общественных положений, разных культур. Но все они увязли в тине самодовольства, своекорыстия, эгоизма.

Наибольшей остроты эта тема романа достигает в эпизодах, в которых описывается пребывание Дон Кихота в герцогском замке и которые занимают важное место во втором томе романа.

Герцогский замок, соколиная охота, пажи и дуэньи — все вырастает перед Дон Кихотом как бы в подтверждение того, что существует в Испании иная жизнь, чем то однообразное, преисполненное скукой существование, на которое был обречен ламанчский идальго. Но оказывается, что герцогской чете так же скучно, как и идальго. Герцог и его жена рады поразвлечься, посмеяться и поиздеваться над Дон Кихотом, о чьих подвигах они уже читали. Среди прочих нелепых выдумок и шуток ими был придуман для Дон Кихота полет на деревянном коне Клавиленьо в неведомую страну Кандайю. Дон Кихот не так уж твердо уверен в необходимости этого странного приключения. Тем не менее он решается на него, утверждая, что если за ним посылают из таких дальних стран, то не ради забавы и обмана, «ибо обманывать тех, кто тебе верит — это занятие не из весьма доблестных». Он утверждает, что «никакое коварство не сможет помрачить ту славу, которою мы себя покрываем, решаясь на этот подвиг».

Пребывание в герцогском замке — кульминационный момент столкновения Дон Кихота с реальностью. Если в начале странствий Дон Кихота подстерегают препятствия механические и примитивные (мельницы, сукновальни, овцы и т. п.), то чем дальше развивается роман, тем более усложняется характер ого столкновений с миром. Высшая их точка — встреча с герцогской четой. Пусть обитатели постоялых дворов, пусть гулящие девицы, пусть козопасы и студенты не принимали всерьез Дон Кихота. Может быть, что-то поймет образованная герцогская чета? И вот оказывается, что никто не смеялся над бедным рыцарем так зло и жестоко, как герцог и герцогиня.

Над смешной худобой и бледностью идальго, над его безрассудным поведением смеются почти все, с кем сводит его судьба во время всех трех его странствий. Правда, кто хоть отчасти понимает его речи, тот дивится их мудрости, но и это никому не мешает считать Дон Кихота забавным безумцем. Ведь и в его мудрых речах им слышится нечто безумное, настолько далеки идеалы Дон Кихота от их благоразумного эгоизма, от их мелкого существования.

Дон Кихоту во время его странствий, занявших в целом немногим более трех месяцев, повстречались люди самой разной социальной принадлежности, самых разных профессий, возрастов и положений. Сервантес не описывает их подробно, как не описывает он п те места, по которым проходил путь рыцаря. II все же мы видим и запоминаем этих людей, как запомнили и каменистую дорогу, по которой рысцой трусили Росинант и Серый, и обшарпанный; постоялый двор Паломеке, на котором происходит большинство приключений, составивших содержание первого тома. Видим мы жиденькие дубовые рощицы, скалы Сьерры-Морены, зеленую траву у источника, белую, чистенькую усадьбу дона Дьего, темный, мрачный герцогский замок, в котором происходит большинство событий, составивших второй том, яркие, веселые платья поселян на лугу к день несостоявшейся свадьбы богача Камачо с прекрасной Китерией.

Среди этих пейзажей видим мы и бесчисленных героев романа: двух девок у ворот постоялого двора; горбатую, кривую Мариторнес, что забирается ночью на чердак к погонщику мулов; слугу-бискайца, чуть было не разрубившего Дон Кихота пополам; жестокого богатого мужика Альдудо, избивающего пастушонка; пастухов, которые слушают под развесистым дубом речь Дон Кихота о золотом веке, ничего из нее не понимая... Погонщики скота, паломники в пелеринах и капюшонах, каторжники в цепях, духовные лица на наемных мулах под зонтиками, дамы в каретах, скитающиеся актеры на повозке в костюмах черта, ангела, короля, купидона, им некогда переодеться, они так и переезжают из одного селения в другое... Вот она, подлинная Испания, по которой странствует Дон Кихот» Но на пути Дон Кихота оказываются также люди иного рода. С некоторыми из них Дон Кихот непосредственно встречается, о других Сервантес рассказывает в так называемых вставных новеллах. Это Карденьо и Лусинда, студент Хризостом и Марсела, дон Фернандо и Доротея, Клара и влюбленный в нее юный кабальеро, переодетый погонщиком мулов, это герои «Повести о безрассудно-любопытном», это вернувшийся из алжирского плена испанский капитан и его возлюбленная Зораида. Все они герои занимательных историй и живут в мире, свободном от сонного прозябания, в которое погружена глубоко провинциальная Ламанча.

Рассказывая истории этих романтических героев, перипетии их любовных трагедий, Сервантес словно соотносит их приключения с приключениями Дон Кихота. У Карденьо, потерявшего рассудок от мнимой измены его нареченной, есть нечто общее с Дон Кихотом, с которым он встречается в ущелье Сьерры-Морены, куда рыцарь забрался, чтобы предаться безумствам из-за Дульсинеи. Карденьо отвергает «многообразные и разумные доводы» добрых людей, доказывающих ему, сколь неразумный образ жизни он ведет. И тут Дон Кихот и Карденьо в чем-то подобны друг другу. А когда Карденьо обращается к сеньорам, слушающим его историю, со словами: «Не трудитесь уговаривать меня и давать мне советы, которые, как подсказывает вам здравый смысл, могут помочь мне», то мы понимаем, что с такими же словами мог бы обратиться и Дон Кихот к людям, заботящимся о его благе.

Герой «Повести о безрассудно-любопытном» Лотарио тоже находится во власти желаний, не согласующихся ни с разумом, ни со здравым смыслом.

И хотя Дон Кихот «уникален», герои вставных новелл схожи с ним в том, что и они «своп жизненные положения сменили на роли» и пытаются жить вопреки законам здравого смысла и общепринятым нормам.

Но если некоторые из героев вставных новелл и подражают или думают, что подражают героям пасторальных романов, то Сервантес смотрит на них со стороны и переосмысляет концепцию пасторального романа так же, как в повествовании о Дон Кихоте он переосмысляет концепцию рыцарского романа.

Конечно, герои вставных новелл в какой-то мере подобны Дон Кихоту, ибо ведут себя не так, как положено, и поступки их явно не укладываются в житейские нормы. Однако это образы не только параллельные образу главного героя романа, но и контрастные по отношению к нему. Принципиальное значение имеет не только их сходство с Дон Кихотом, по и разительное их отличие от него. Тут Сервантес дает нам образы людей, чьи естественные побуждения вовсе не так уж разумны, как это кажется на первый взгляд. Он рисует людей не очень-то соответствующих ренессансным представлениям о человеческой природе.

Ведь каждый из них всецело во власти причудливых движений своей души, каждый из них всецело устремлен в себя, для каждого из них его интересы и его отношения с миром исчерпываются интересом к себе и к предмету своей страсти.

Это делает Марселу, для которой нет ничего более значительного, чем ее личная независимость, или Лотарио, погруженного в странное испытание верности, которое он устраивает своей жене Камилле, очень далекими Дон Кихоту, который озабочен судьбами человечества.

Те герои вставных новелл, которые общаются с Дон Кихотом, не потешаются над ним (правда, Доротея соглашается играть роль принцессы Микомиконской, идя навстречу просьбам священника и цирюльника), но вместе с тем остаются равнодушными к его идеям. У них свои личные, свои сердечные заботы, и заботы Дон Кихота им непонятны п чужды.

В конфликтах, в которые они вступают друг с другом или с самими собой, не содержится ничего «донкихотского», это конфликты людей индивидуалистического сознания. Только два человека из встреченных Дон Кихотом, хоть и понимают, что он безрассуден, принимают его всерьёз. Это благородный разбойник Роке Гинарт, повстречавшийся Дон Кихоту неподалеку от Барселоны, когда его последнее странствие подходило к концу, и неизменный спутник рыцаря, его верный оруженосец Санчо Панса.

ДОНКИХОТСТВУЮЩИЙ ПАНСА

Об оруженосце Дон Кихот задумался позднее, чем о коне, доспехах и прекрасной даме. Он даже отправился в первое свое странствие один, но хозяин постоялого двора, посвящая его в рыцари, объяснил ему, что оруженосец рыцарю так же необходим, как чистые сорочки, целебные снадобья и деньги. Перед вторым выездом Дон Кихот присмотрел себе для этой цели «одного хлебопашца, своего односельчанина, бедного, многодетного, однако ж для таковых обязанностей как нельзя более подходящего». Почему же именно этот бедный хлебопашец «как нельзя более» подходил для весьма фантастической роли оруженосца странствующего рыцаря? Ведь Дон Кихот и Санчо очень уж не похожи друг на друга, они даже словно «пародируют друг друга», как заметил Гейне. Каждая частность в их облике имеет смысл пародии. «Даже между Росинантом и осликом Санчо, — говорит Гейне, — существует тот же иронический параллелизм, что между оруженосцем и его рыцарем».

Побуждения, заставившие Санчо отправиться с нашим рыцарем, страшно далеки от побуждений самого Дон Кихота. «Смотрите, сеньор странствующий рыцарь, не забудьте, что вы мне обещали насчет острова»,— говорит Санчо, соблазненный грандиозными обещаниями своего хозяина. При этом отдаленные перспективы блистательного губернаторства па острове не затмевают в глазах Санчо и каждодневных благ, к которым он, в отличие от Дон Кихота, пристрастен. Он не забывает запасаться провизией, вином... II если первую ночь совместного странствия Дон Кихот проводит в думах о Дульсинее, отказавшись от пищи, то Санчо, «наполнив себе брюхо отнюдь не цикорной водой, мертвым сном проспал до утра». Для рыцаря па первом месте — мысли о прекрасном даме, для оруженосца — забота о своем брюхе.

В измышленной Сервантесом арабской рукописи, якобы найденной им в Толедо, была картинка, изображавшая битву Дон Кихота с бискайцем. На этой картинке у Санчо «толстый живот, короткое туловище и длинные ноги». Вот этот живот и дал ему прозвище Панса, что по-испански означает «брюхо». Что же касается имени Санчо, то оно столь же часто употребляется в испанском фольклоре, как Иванушка в русских сказках. Естественно, что в характерах и душевных качествах рыцаря и оруженосца прежде всего бросается в глаза то, что их друг от друга отличает. На эти различия обращают внимание прежде всего они сами. Дон Кихоту, не издающему ни единого стона после поединка с ветряными мельницами, оруженосец поясняет, что он сам-то уж будет стонать даже от пустячной боли.

Сервантес, характеризуя Санчо, отмечает, что это был человек добропорядочный, «однако ж мозги у него были сильно набекрень. И все же его никак нельзя назвать безумием. Временами он даже поражает нас своим здравым смыслом. Однако, рассуждая, в общем, весьма здраво, оценивал многое вокруг себя достаточно трезво. Санчо. как и Дон Кихот, тоже находится во власти некоторых заманчивых идей и желании. Очень скоро Санчо смог понять. что его господин не в себе, но и поняв это, он продолжает верить рассказам Дон Кихота. По-видимому, его привлекают губернаторство, остров, богатства, которые сулит ему рыцарь. И постепенно здравомыслящий, смекалистый, осмотрительный Санчо оказывается втянутым в мир нелепых выдумок и фантазий своего господина. Часто обманывающий Дон Кихота, пользующийся его младенческой доверчивостью, оруженосец сам попадает под его обаяние и начинает разделять многие его иллюзии.

К концу первого совместного странствия рыцарь с оруженосцем оказываются во второй раз па постоялом дворе Хуана Паломеке, и здесь Санчо поражает всех своей безграничной верой в фантазии Дон Кихота. Санчо вдохновенно врет Дон Кихоту, будто он побывал у Дульсинеи Тобосской, и прекрасно сознает свою ложь. Но стоит священнику и цирюльнику сказать, что встреченная ими в лесу молодая поселянка Доротея есть не кто иная, как принцесса Микомиконская, и Санчо охотно верит чужой лжи, верит всему вздору, который несет Доротея, и уговаривает Дон Кихота защитить ее от великана. Санчо до смерти хочется поверить во все это, ибо он желает, чтобы Дон Кихот поскорее возвратил принцессе Микомиконской ее королевство, стал бы там королем, а его, Санчо, сделал маркизом или наместником!

Мысль о заморском королевстве прочно овладевает его воображением. Когда на постоялом дворе Дон Кихот в полусонном состоянии крошит висящее у него над постелью бурдюки с вином, Санчо так же твердо, как и его господин, уверен, что это не бурдюки, а великан, захвативший королевство Микомиконское. «Бодрствующий Санчо был еще хуже спящего Дон Кихота — так ему запали в душу обещания его господина», — с иронией замечает автор. В комнату, где все слушают историю о безрассудно-любопытном, врывается Санчо, сообщая, что ого господин вступил и самый жестокий бой: «Как рубанет си пеликана, недруга сеньоры принцессы Микомиконы, так голова у того напрочь, словно репа, пот как бог свят!». Оруженосец своими глазами видел, как отлетела голова великана, «здоровенная, что твой бурдюк с вином». Ни за что он не хочет согласиться, что это и был бурдюк, а не голова. С восторгом он слу¬шает, как проснувшийся Дон Кпхот рассказывает Доротее о поражении великана. «А что я вам говорил?— радуется Санчо. — Ведь не пьян же я был, в самом деле. Солоно пришлось великану от моего господина, можете мне поверить». Санчо уверяет Доротею, что он, «без всякого сомнения, видел голову великана» и даже запомнил такую подробность: «борода у головы была по пояс».

В этой сцене Сервантес предельно сближает, объединяет оруженосца с его безумным господином и задает вопрос: «Кто бы не посмеялся бредням обоих — господина и слуги?».

Санчо отправился в странствие с Дон Кихотом вовсе не ради высоких идеалов. Он хочет заполучить себе остров (Санчо, правда, не знает, что такое остров, — ему важно лишь, что это нечто такое, чем можно управлять) или уж на худой конец деньжонок. Тяготы губернаторства его нимало не беспокоят: «Как бы ни был велик этот остров, все же я сумею па нем губернаторствовать ничуть не хуже любого губернатора, какой только есть на свете». По его мнению, в управлении государством лиха беда начало; вообще-то губернаторы бывают всякие, и он «сам не раз видел, как посылали ослов управлять». Владеть землей — извечная мечта крестьянина. А вера в чудесное, внезапное обогащение жила в испанцах с тех пор, когда появилось сводившее всех с ума золото Перу и Мексики. Остров для Санчо — это мечта, это путеводная звезда, в которую и невозможно верить и необходимо поверить. Санчо слышал про то, как сказочно обогащались конкистадоры — завоеватели Америки, он знает, что теперь, в новые времена, за золото можно купить все па свете. Все сдвигается со своих мест, я, родившись в ничтожестве, можно разбогатеть, стать человеком знатным. Поэтому Санчо готов поверить, что его жизнь может необычным образом измениться. Прежде он пахал землю да еще старался подработать какую-нибудь малость на стороне (он жил целый месяц в столице — прислуживал в каком-то религиозном братстве, батрачил у отца бакалавра Карраско), но явился Дон Кихот — и Санчо бросил дом и семью, как покидали свой дом и семьи тысячи испанцев, отправляясь в заморские страны. Так почему же ему не помечтать об обещанной награде?

Как и любому кастильскому крестьянину, никогда не знавшему крепостного права, Санчо присуще чувство собственного достоинства. «Я хоть и бедняк, — говорит он, — но христианин чистокровный и никому ничего не должен. И я мечтаю об острове, а другие мечтают кое о чем похуже, и ведь все от человека зависит, стало быть коли я человек, то могу стать папой, а не только губернатором острова». Как видим, Санчо тоже высказывает идеи, характерные для эпохи Возрождения, только переиначивая их на свой лад.

Правда, в сознании Санчо они смешаны и с другими идеями, приобретающими в его устах сатирическую направленность. Дон Кихот стремится «выпрямить кривду», его оруженосец мечтает о полном ничегонеделанье (за примерами Санчо далеко ходить не надо было — безделье было своеобразной привилегией испанского дворянства): «...тут же сдам псе дела и буду жить па арендную плату, что твой герцог». Санчо готов продать в рабство всех своих подданных, если они окажутся неграми, и волнуется, будет ли в его владениях порт, чтобы можно было отправлять черных рабов в другие страны.

Часто Санчо демонстрирует своп практицизм, по это какой-то смешной, наивный практицизм, практицизм иллюзорный. В ожидании великих благ он не упускает случая завладеть «трофеями»: становится обладателем найденных в чемодане Карденьо золотых монет, прихватывает кое-что из добра, принадлежащего участникам похоронной процессии, забирает себе седло и упряжь цирюльничьего осла. Более всего Санчо порадовали золотые монеты — может быть, они, как ребенка, ослепили его своим блеском.

Вспоминая, что ему надо заработать и для себя и для семьи, он всегда готов выпрашивать что-нибудь у Дон Кихота: то жалованье, то ослят, а то и деньги в обмен на удары бича, которые якобы расколдуют Дульсинею. Но все эти практические расчеты Санчо не отличаются серьезностью. А серьезной становится привязанность Санчо к Дон Кихоту. Простак, темный, неграмотный поселянин, путающий значение многих слов родного языка, Санчо оказывается способным постичь доброту, храбрость, ум и познания Дон Кихота и восхититься ими.

Никакие злоключения и унижения, которым подвергается Дон Кихот, не могут умалить его нравственного достоинства, и Санчо понимает это как никто, другой. «У моего хитрости вот на столько нет, — объясняет Санчо оруженосцу Рыцаря Зеркал, — душа у него нараспашку, он никому не способен причинить зло, он делает только добро, коварства этого самого в нем ни на волос нет, всякий ребенок уверит его, что сейчас ночь, хотя бы это было в полдень, и вот за это простодушие я и люблю его больше жизни и, несмотря ни на какие его дурачества, при всем желании не могу от него уйти». (А ведь в том же разговоре Санчо пытался свою преданность объяснить видением мешка с дублонами, на которые он купит себе землю.) Все в Дон Кихоте пленяет Санчо. «Он не безумен... он дерзновенен», — объясняет оруженосец Дьего де Миранде.

Конечно, Санчо иногда тянет домой, к земле. «Теперь самая пора жатвы, а мы с вамп скитаемся как неприкаянные и кидаемся из огня да в полымя!» — говорит он Дон Кихоту. Привычка зовет Санчо домой, в понятный ему мир, а жажда губернаторства п привязанность к Дон Кихоту влекут к странствиям. Дон Кихот как бы пробуждает в Санчо страсть к бродяжничеству и даже к приключениям. Своей жене Санчо с упоением рассказывает, как хорошо «в ожидании происшествий скакать по горам, плутать в лесах, взбираться на скалы, посещать замки, останавливаться на каких угодно постоялых дворах и при этом ни черта не платить за ночлег!». Санчо уже увлекает сама возможность такого нового существования, не связанного с гнетущей необходимостью изнурительного труда ради куска хлеба. И когда он уверяет жену, что ему милее было бы сидеть дома, если бы только «господу было угодно», чтобы он зарабатывал на кусок хлеба без особых хлопот у себя дома, «не таскаясь по гиблым местам да перепутьям», мы ему уже не верим.

Временами размахом своего воображения Санчо не уступает Дон Кихоту. В смешных фантазиях каждого из них есть нечто детское, наивное, трогательное. Не потому ли они и ощущают все растущую потребность друг в друге? Особенно остро они обнаруживают эту потребность, попав в герцогский замок, где играют, сами того не ведая, роль шутов. Именно в замке, в разговоре с герцогиней, каждый из них объясняет свое отношение к другому.

«Иной раз думаешь, что глупее его никого на свете пет, а вдруг он что-нибудь так умно скажет, что просто ахнешь от восторга, — поясняет Дон Кихот. — Одним словом, я не променял бы его ни на какого другого оруженосца, хотя бы в придачу мне предлагали целый остров». В свою очередь, Санчо, уверяя герцогиню в том, что Дон Кихот «неизлечимо помешанный», говорит: «Но такая уж, видно, моя судьба и горькая доля, иначе не могу, должен я его сопровождать, и все тут. Мы с ним из одного села, он меня кормил, я его люблю, он это ценит, даже ослят мне подарил, а главное, я человек верный, так что, кроме могилы, никто нас с ним разлучить не может».

Но их разлучает на время одна из шуток герцогской четы: напутствуемый Дон Кихотом, Санчо отправляется на свой «остров».

Дон Кихот долго поучает Санчо, как тому следует управлять островом, — все его советы раскрывают в нем человека умного, гуманного, образованного и, что самое удивительное, отлично понимающего суть царящих в Испании порядков.

Наставления Дон Кихота свободно могут быть названы заповедями. «Ни в коем случае не руководствуйся законом личного произвола: этот закон весьма распространен среди невежд, которые выдают себя за умников», — говорит он, например. Пли: «Не издавай слишком много указов, а если уж задумаешь издавать, то старайся, чтобы они были дельными».

Уроки рыцаря идут Санчо впрок, но прежде всего он руководствуется собственными взглядами и представлениями, своей природной сметкой, житейским опытом и чувством собственного достоинства, присущим человеку из народа. Совсем неожиданно Санчо оказывается мудрым правителем, и поступки его не расходятся со словами. Он совсем не стремится выдать себя за человека благородной крови, не скрывает ни своего происхождения, ни своих привычек. Он сразу же отметает намерение домоправителя называть его «дон Санчо Панса» («Я не дон, и никто в моем роду не был доном; меня зовут просто Санчо Пансою, и отца моего звали Санчо, и Санчо был мой дед, и все были Панса, безо всяких этих донов и распродонов»); подобно царю Соломону, разрешает тяжбы своих подданных; быстро разбирается в людях и поясняет им свою программу действий: «Давайте-ка все жить и кушать в мире и согласии. Чего мы с вами не поделили? Я так буду управлять этим островом, чтобы податей не прощать, но и взяток не вымогать, а вы у меня будьте тише воды, ниже травы, потому, должно вам знать, мы за себя постоим и в случае чего натворим чудес».

Далее Санчо излагает своим приближенным, что он намерен совершить в ближайшие дни (очистить остров от бродяг, лодырей и шалопаев) и какую политику собирается проводить в дальнейшем (покровительствовать крестьянам, охранять особые права идальго и т. д.). Домоправитель герцога, один из главных устроителей всех забав, сопровождавший Санчо па его остров, вынужден всерьез признаться: «Такой неграмотный человек, как вы, ваша милость, — сколько мне известно, вы ведь грамоте совсем не знаете, — и вдруг говорит столько назидательных и поучительных вещей, — ни те, кто нас сюда послал, ни мы сами никак не могли от вас ожидать такой рассудительности. Каждый день приносит нам что-нибудь новое: начинается дело с шутки — кончается всерьез, хотел кого-то одурачить — глядь, сам в дураках остался».

Сатирические мотивы, направленные против общественных порядков, звучат весьма резко в рассказе о Санчо-губернаторе. Так в письме к жене Тересе он пишет: «Через несколько дней я отправлюсь губернаторствовать с величайшим желанием зашибить деньгу, — мне говорили, что все вновь назначенные правители отбывают с таким же точно желанием». Одному из просителей Санчо заявляет: «Сам посуди, разбойник, ведь я всего только полтора суток как губернатор, а ты хочешь, чтобы у меня было шестьсот дукатов?». И, как бы вторя ему, некий человек, обратившийся к Санчо за правым судом, поясняет: «Почти все, что выручил, ушло на пошлины да на взятки...». Даже в письме к Дон Кихоту, сокрушаясь, что нечего ему послать в подарок своему господину, Санчо поясняет: «Ну да если мое губернаторство продлится, то я найду, чего Вам послать: своя рука владыка».

Если мысль о внезапном обогащении непрестанно тревожила и волновала Санчо, то, оказавшись на «острове», он совсем забывает о своих личных интересах. Единственное, что его беспокоит, — это как бы накормить получше Серого и самому голодным не остаться. «Вступил я в должность губернатора без гроша в кармане и без гроша с нее ухожу, в противоположность тому, как обыкновенно уезжают с острова губернаторы», — заявляет Санчо, покидая свой пост.

Оруженосец переживает крушение одной из своих главных иллюзий не столь уж болезненно. Ведь, будучи губернатором, Санчо не переставал быть самим собою, и уход с поста губернатора для него — своего рода освобождение от ненужных тягот. Гораздо мучительнее придется вскоре Дон Кихоту, когда деловитый бакалавр Самсон Карраско, исходя якобы из интересов Дон Кихота, заставит нашего рыцаря отречься от избранного им пути. И это отречение Санчо Панса переживает не менее трагически, чем его господин. Простой крестьянин, он все это время был неразлучен с Дон Кихотом, и общение их оказалось для Санчо необычайно плодотворным. «Земля сама по себе может быть бесплодною и сухою, — говорит Санчо своему рыцарю. — Но если ее удобрить и обработать, она начинает давать хороший урожай. Я хочу сказать, что беседы вашей милости были тем удобрением, которое пало на бесплодную почву сухого моего разума, а все то время, что я у вас служил и с вами общался, было для него обработкой, благодаря чему я надеюсь обильный принести урожай, и урожай этот не сойдет и не уклонится с тропинок благого воспитания, которые милость ваша проложила на высохшей ниве моего понятия».

Санчо не мыслит своего существования без Дон Кихота. Но разве мыслимо существование Дон Кихота без Санчо? «Что же касается двух персонажей, — писал Генрих Гейне, — именующих себя Дон Кихотом и Санчо Пансой, беспрестанно пародирующих друг друга, но при этом так изумительно друг друга дополняющих, что вместе они образуют подлинного героя романа, то они свидетельствуют в равной мере о художественном чутье и глубине ума поэта».

НА ПЕРЕЛОМЕ

Странствующий рыцарь Дон Кихот Ламанчский и его оруженосец Санчо Панса почти не расстаются. Если не считать отъезда на остров, Санчо покидает своего господина лишь затем, чтобы отвезти его письмо Дульсинее, по, повстречав священника и цирюльника, ищущих Дон Кихота, возвращается, сочинив красочную историю о свидании с дамой сердца своего господина.

Несостоявшаяся поездка в Тобосо и вдохновенный рассказ Санчо о встрече с Дульсинеей играют важную роль в дальнейшем развитии сюжета. Дон Кихот открыл Санчо перед его отъездом, что Дульсннея Тобосская — это Альдонса Лоренсо. с которой Санчо давным-давно знаком. «Да я ее прекрасно знаю... и могу сказать, что барру она мечет не хуже самого здоровенного парня изо всей нашей деревни... А уж глотка, мать честная, а уж голосина!» — сообщает он Дон Кихоту. Дабы успокоить своего оруженосца и рассеять возникшие у того опасения (кто знает, во что может превратиться обещанный ему остров и губернаторство, если Дульсинея оказалась всего-навсего деревенской девушкой Альдонсой!), он утверждает, что ему, Дон Кихоту, достаточно «воображать и верить, что добрая Альдонса Лоренсо прекрасна и чиста» (как раз по этому поводу Санчо и высказывает больше всего сомнений) и для него она благороднее самой благородной принцессы в мире.

Санчо рассказывает Дон Кихоту о встрече с Дульсинеей так, будто побывал у настоящей Альдонсы Лоренсо. Дон Кихоту хочется думать, что если Дульсинея просеивала зерно, а не низала жемчуг, так хоть это зерно было зерном самой лучшей пшеницы. Но Санчо не оставляет ему и такого скромного утешения. «Аи, нет, самой что ни на есть дешевой», — отвечает он. Письмо Дон Кихота она читать не стала; пахло от нее кислятиной, как и от самого посланца (по этому поводу Санчо глубокомысленно замечает: «Мы с нею из одного теста»); вместо награды она дала ему хлеба с сыром. Но Дон Кихота все в этом рассказе умиляет и радует, а более всего — якобы произнесенные ею слова о том, что лучше бы Дон Кихот приехал сам к ней повидаться. Стремление Дон Кихота повидать Дульсинею становится одним из главных сюжетных мотивов второго тома.

Выехав из своего селения после того, как его привезли туда па быках в клетке. Дон Кихот направляется в Тобосо. Но теперь рыцарь уже никак не соотносит Дульсинею с Альдонсой и даже утверждает, что никогда своей дамы не видел, не переступал порога ее дворца и влюбился по слухам о ее несравненной красоте. Не могла Дульсинея просеивать зерно — это какой-то волшебник отвел Санчо глаза, поэтому тот не увидел, как Дульсинея расшивает жемчугом драгоценные ткани.

Санчо никак не мог предположить такого поворота дела. Но он находит выход из создавшегося положения, следуя логике своего господина. Если в любой ситуации можно усмотреть происки волшебников, то почему бы не считать первую встречную женщину Дульсинеей, но только «попорченной неким злым волшебником»? Оруженосец так и поступает. Он указывает на женщину, едущую вместе с двумя другими на ослицах, как на возлюбленную Дон Кихота, якобы попорченную одним из злых волшебников. Подражая Дон Кихоту, Санчо описывает ослепительное зрелище («Она сама и ее придворные дамы в золоте, как жар горят») и разыгрывает на дороге целый спектакль. Вместе с Дон Кихотом он становится на колени, загораживая проезд, и произносит речь: «Да соблаговолит ваше высокомерие и величие милостиво и благодушно встретить преданного вам рыцаря, — вон он стоит, как столб, сам не свой; это он замер перед лицом великолепия вашего».

Санчо так входит в роль, что ему уже трудно остановиться, и даже когда удивленные и рассерженные поселянки проезжают мимо, он продолжает со всем ожесточением поносить волшебников. При этом он путает сравнения, почерпнутые его господином из рыцарских романов, сравнивая с жемчугом не зубы, как полагается, а глаза: «Вы превратили жемчужные очи моей госпожи и чернильные орешки». II как ни расстроен и ни опечален Дон Кихот происками волшебников, он не забывает тут же объяснить Санчо его ошибку: «Эти самые жемчужины ты у глаз отними и передай зубам, — по всей вероятности, ты перепутал, Санчо, и глаза принял за зубы».

По-видимому, Дульсинея и впрямь очарована каким-то волшебством, и мысль о ее страданиях не дает покоя Дон Кихоту. Несмотря на славу, которой он пользуется повсюду после того, как вышел первый том описаний его приключений, несмотря на победу над Рыцарем Леса (он же — Самсон Карраско, вознамерившийся вернуть Дон Кихота домой), несмотря на победу в единоборстве со львом, дух Дон Кихота все же угнетен утратой Дульсинеи, его путеводной звезды, воплощения его мечты.

Теперь он куда менее склонен искать приключений, изобретать их во что бы то ни стало. Даже повстречав на дороге повозку со странствующими комедиантами в костюмах черта, императора, ангела и купидона, Дон Кихот довольствуется объяснениями актера и не принимает этих людей за чудовищ. «Стоит лишь коснуться рукой того, что тебе померещилось, и обман тотчас же рассеивается» — эта фраза проясняет нынешнее состояние его души.

И в драку Дон Кихот бросается теперь с оглядкой. Он даже начинает прислушиваться к советам Санчо и ценить разумность его доводов. «С каждым днем, Санчо, — говорит он своему оруженосцу, — ты становишься все менее простоватым и все более разумным». И сам Дон Кихот тоже становится все более разумным в том смысле, что он не тратит свое воображение и свою энергию столь щедро и нерасчетливо, как он это делал ранее. Теперь все его силы как бы сосредоточены на одной Дульсинее, на мыслях об ее освобождении. И когда в пещере Монтесиноса он вновь переживает иллюзорные приключения, Дульсинея занимает в них очень важное место.

Дон Кихот спускается в пещеру Монтесиноса, чтобы убедиться в ее чудесах, о которых идет молва по всему околотку. Рассказ Дон Кихота обо всем увиденном принадлежит к числу самых фантастических и смешных страниц романа. Рыцарь Львов пробыл в пещере немногим более часа, но, по его представлениям, он провел там трое суток, оказавшись участником таких чудес, которым даже Санчо Панса никак поверить не в силах.

Быть может, все рассказанное Дон Кихотом про пещеру — не что иное, как сновидение, ибо, по его собственным словам, после того как он спустился в пещеру, на него напал глубочайший сон. Правда, он утверждает, что вскоре проснулся и именно наяву встретился и с самим Монтесиносом, и с его другом Дурандартом, и с возлюбленной Дурандарта Белермой, и, наконец, с Дульсинеей Тобосской. Но само сцепление событий, в которых Дон Кихот принял участие, поступки и речи всех действующих лиц — все это дано Сервантесом не просто как вымысел, а как вымысел-сновидение, со всеми присущими именно сновидению неожиданными превращениями и ассоциациями, сдвигами, скрещениями разных мотивов.

Главная особенность того сна, который привиделся Дон Кихоту в пещере (сам рыцарь высказывает впоследствии сомнение в достоверности того, что с ним там приключилось), — смешение в нем двух планов: возвышенного и низменного. Дон Кихот пребывает одновременно в мире мечты и в мире житейской прозы, в мире привлекательной сказки и в мире нарочито грубых, отталкивающих фактов, отрезвляющей обыденщины.

В этом сновидении Дон Кихот оказывается то на восхитительном лугу, то в хрустальном дворце, хранителем которого является сам Монтесинос — величественный старец. Воображение Дон Кихота, плененное широко известными в Испании романсами, в которых речь идет о подвигах рыцаря Монтесиноса и его друзей, в этом сне проявляется самым причудливым образом. Но Сервантес то и дело уснащает видения Дон Кихота столь снижающими подробностями, что эти видения приобретают то комедийный, то трагикомический характер. Так, Монтесинос сообщает, что сердце, вырезанное им из груди мертвого рыцаря, друга его Дурандарта, весило два фунта, а так как он должен был по предсмертной просьбе погибшего отвезти сердце Белерме, даме Дурандарта, то он его присолил, «чтобы не пошел от него тлетворный дух» и чтобы он мог «поднести его сеньоре Белерме если не в свежем, то, по крайности, в засоленном виде»...

Но, пожалуй, наиболее трагикомичной оказывается встреча Дон Кихота в пещере с несравненной Дульсинеей Тобосской и сопровождающими ее двумя поселянками. Неожиданно к рыцарю приближается одна из поселянок и от имени своей госпожи, которая, оказывается, «крайнюю нужду терпит», просит дать ей на короткий срок под залог «еще совсем новенькой юбки... шесть или же сколько можно реалов». Озадаченный Дон Кихот обращается к Монтесиносу с вопросом, мучившим Алонсо Кихану, идальгию, дворянство, Санчо, крестьян, всю Испанию, и Монтесинос объясняет ему, что «то, что мы зовем нуждою, встречается всюду, на все решительно распространяется, всех затрагивает я не щадит даже заколдованных». Если сеньора Дульсинея Тобосская. говорит он, просит у Дои Кихота взаймы шесть реалов и предлагает недурной залог, то у него нет оснований ей отказать; без сомнения, она находится в крайне стесненных обстоятельствах.

Монтесинос, только что говоривший о сердце Дурандарта и действовавший вполне в духе старинных романсов, начинает изъясняться словами делового человека. Дон Кихот отказывается от залога, юбку не берет, но и шести реалов дать не может, ибо их у него всего четыре. Он вручает их служанке Дульсинеи со словами что «хотел бы стать Фуггером», дабы вывести Дульсинею из затруднений. Что же это за Фуггер, в которого хотел бы превратиться наш рыцарь? Это глава немецкого банкирского дома, снабжавший испанских королей золотом под залог их шахт, пастбищ и копей.

Конечно, тут же, вслед за этим весьма неожиданным в его устах заявлением, Дон Кихот снова возвращается к обычным своим безумным или фантастическим историям. И все же, по-видимому, эти новые и странные мотивы, возникающие в сознании Дон Кихота, не проходят для него бесследно.

Ведь в этом сие многое предстало Дон Кихоту в двойном освещении. Ранее его пытались отрезвить все, с кем он встречался. Самсон Карраско, веселый и злой человек, не поленился вызвать его на поединок, притворившись странствующим рыцарем — Рыцарем Леса. Даже Санчо, хотя сам вовлекается все глубже в мир фантазий Дон Кихота, ведь тоже не единожды говорил своему рыцарю отрезвляющие слова. Но все это на нашего рыцаря не очень действовало. А тут он сам в этом своем сновидении скрестил мечту и реальность, и при этом обнажилась шаткость, призрачность мечты и неумолимая сила реальности.

Дон Кихот никак не обсуждает, не комментирует того, что случилось с ним в пещере. Он только утверждает, что правдивость рассказа «бесспорна и несомненна». Вместе с тем он, хоть и с некоторым смущением, готов согласиться с Санчо, что «все это было наваждение и обман, в лучшем случае — сновидение». Ведь признать, что Дульсинея нуждается в шести реалах (пусть это будет даже заколдованная Дульсинея!), значило бы признать торжество трезвой прозы над миром мечты и идеала.

Интересно, что сопровождающий Дон Кихота студент, свидетель спуска в пещеру, верит всему рассказанному и добывает из этого рассказа весьма «ценные» для науки сведения: он удостоверился в древнем происхождении карточной игры, поскольку Дурандарт, пробудившись, воскликнул: «Проиграли так проиграли — валяй сдавай опять». Все подлинно важное проходит, конечно, мимо этого начинающего ученого педанта. Узколобая ограниченность, с которой он воспринимает рассказ о пещере, должна оттенить то обстоятельство, что для Дон Кихота в этом сновидении содержится нечто весьма потрясающее, нечто трагическое и способное выбить почву из-под всех его рыцарственных устремлений.

Может быть, отрезвление уже и впрямь началось? Ведь после приключения в пещере, когда Санчо и Дон Кихот добрались наконец до постоялого двора, «Дон Кихот принял его не как обыкновенно — за некий замок, а за самый настоящий постоялый двор». Впервые наш рыцарь потерял какую-то опору, утратил способность преображать мир по велениям своей мечты. Не было ли тому причиной происшествие в пещере Монтесиноса?

Если считать, что трагическое отрезвление Дон Кихота (в котором он, понятно, никогда не признается никому, и особенно себе) началось именно здесь, то продолжается оно, несомненно, в герцогском замке, куда они с Санчо через некоторое время попадают.

Тут, в замке, Дон Кихот, казалось бы, «окончательно убедился и поверил, что он не мнимый, а самый настоящий странствующий рыцарь, ибо все обходились с ним так же точно, как обходились с подобными рыцарями во времена протекшие, о чем ему было известно из романов» (не значит ли это, что ранее он в глубине души все же сомневался в подлинности своего рыцарства?).

Но в герцогском замке, где как будто так чудесно грезы воплощаются в реальность, и господина и слугу постигают тяжкие разочарования. Именно здесь происходит критический перелом в душе Дон Кихота.

Герцог и герцогиня — воплощение изящества и образованности. Но их демонстративная учтивость, их предупредительность, их изысканные речи — все звучит по отношению к Дон Кихоту издевательски. Герцогская чета — пресыщенные скептики, умеющие скрывать свой скептицизм и цинизм. В словесных поединках с ними (да и с герцогским священником) Дон Кихот и Санчо каждый раз выходят победителями. Вспомним хотя бы спор герцогини и Санчо, когда в ответ на изощренные колкости герцогини следуют простодушные, но неотразимые рассуждения Санчо о том, что «ослы» часто управляют островами и поэтому никто не удивится, когда, отправляясь править своим островом, он, Санчо, заберет с собой осла.

Но герцог и герцогиня стремятся взять реванш, подвергая Дон Кихота и Санчо Пансу многим хитро и коварно придуманным измывательствам.

Пребывание Дон Кихота и Санчо в замке — самый длинный эпизод книги. Освобождение Дульсинеи, по-прежнему занимающее мысли Дон Кихота, становится сюжетом для многочисленных фарсов, развлекающих герцогскую чету и всю их челядь, но воспринимаемых всерьез нашим рыцарем и его оруженосцем.

Санчо сам выдумал, будто Дульсинея во власти злых чар, однако все разговоры о том, что нужно разрушить эти чары, вывести ее из пещеры Монтесиноса — да еще совсем уж невероятным способом: Санчо должен нанести себе три тысячи триста ударов (эту злую шутку придумала герцогиня), — совсем его запутали, и он готов поверить, что Дульсинея и впрямь заколдована. И Дон Кихот, пораженный тем, что он не властен спасти Дульсинею, размышляющий о том, что было и чего не было с ним в пещере Монтесиноса, не в силах разобраться в совершающихся обманах. А тем временем рыцарь и оруженосец незаметно для себя оказываются герцогскими шутами. Почти все шутки злы, оскорбительны для них: то Санчо должен бичевать себя, чтобы расколдовать Дульсинею, то Дон Кихот и Санчо вынуждены совершить полет на деревянном коне, начиненном ракетами, то насмешкам подвергается платоническое чувство Дон Кихота к Дульсинее. Да и бедность идальго, столь мучающая его среди окружающей роскоши, не остается незамеченной насмешниками («У него на чулке спустилось до двух дюжин петель... он с радостью отдал бы сейчас целую унцию серебра за ниточку зеленого шелка»). К тому же еще «дерзкая Альтисидора», горничная герцогини, пытается обвинить рыцаря в похищении ее подвязок.

Герцогиня не отказывает себе в удовольствии причинить Дон Кихоту и физическую боль: на него напустили разъяренных кошек; слуги выпороли Дон Кихота вместе с дуэньей Родригес. Дуэнья эта — единственная простая душа в замке, которая готова поверить, будто Дон Кихот и впрямь может ей помочь, защитить, спасти ее дочь от позора.

Образ дуэньи Родригес явно полемичен. Ведь в современной Сервантесу литературе дуэнья обычно была лицом комическим, предметом потехи. Недаром Санчо, едва приехав в замок, принялся язвить Родригес, а во время приключения с мнимой дуэньей Трифальди он всячески поносит всех дуэний на свете («...куда только сунут свой нос дуэньи, там уж добра не жди»). Рассказы Родригес приоткрывают завесу еще над одной стороной тогдашней жизни: судьба обедневшей дворянки была, возможно, даже трагичнее судьбы обедневшего дворянина. Монастырь, услужение в чужом доме, где поминутно все задевают ее гордость и честь, незаконное сожительство с более или менее состоятельным человеком... Лютая бедность гнала к ростовщику, — поэтому просьба Дульсинеи в пещере Монтесиноса одолжить ей шесть реалов под залог новой юбки соответствовала положению вещей в мире.

Дон Кихот безуспешно пытается помочь несчастной женщине, а герцог и тут спешит поразвлечься: он устраивает рыцарский поединок Дон Кихота со своим лакеем Тосилосом, изображающим обидчика дуэньи, и лишь случай спасает Дон Кихота от битвы, которая могла бы не слишком удачно для него кончиться. В своих шутках герцог и особенно герцогиня явно хватают через край. Дон Кихоту становится неприятно и трудно оставаться в их изысканном обществе.

Впрочем, покидая замок, Дон Кихот еще верит, что его помощи ждут несчастные. Он все еще чувствует себя ответственным за муки заколдованной Дульсинеи, за всех обиженных дуэний, за губернаторство Санчо и вообще за все, что происходит на земле. Но в душе его уже родилась и зреет неуверенность в своих силах.

КРУШЕНИЕ ИЛЛЮЗИЙ

Среди множества затей герцогской четы особенно феерично поставлен спектакль об очарованной Дульсинее. Как и другие осуществленные в замке инсценировки на темы, связанные с фантазиями Дон Кихота, спектакль о Дульсинее имеет фарсовый, издевательский характер. Героиня этого фарса появляется вместе с волшебником Мерлином на колеснице, в которую впряжена шестерка мулов. «На каждом из мулов сидел кающийся в белой одежде, с большим зажженным восковым факелом в руке... на самой колеснице и по краям ее помещалось еще двенадцать кающихся в белоснежных одеяниях и с зажженными факелами, каковое зрелище приводило в восхищение и вместе в ужас...»

Столь же эффектно был поставлен в замке и последний спектакль — воскрешение одной из служанок, дерзкой Альтисидоры, якобы умершей от любви к Дон Кихоту. Любопытно, что на этот раз Санчо был наряжен в черную бумазейную мантию с нашитыми языками пламени, а на голову ему нахлобучили колпак, «наподобие тех, какие носят осужденные священною инквизицией». Эти кающиеся в белоснежных одеяниях и со свечами в руках, эти осужденные в расшитых огненными языками одеждах попали во второй том «Дон Кихота» не случайно. Вереницы кающихся и осужденных Священным трибуналом проходили в те годы по улицам испанских городов. Они шли на эшафот. Иногде им предстояло публичное покаяние, иногда — смерть па костре. Аутодафе превратились в варварские празднества. Знать и чернь — все собирались толпами и смотрели, как жгут еретиков. А попасть в число еретиков было тогда проще простого — инквизиция обрушивала свой гнев на любого, заподозренного в малейшем отклонении от соблюдения обрядов католической церкви, на любого, пытавшегося мыслить не в полном соответствии с ее канонами.

В «Дон Кихоте», особенно во втором томе романа, тема религиозной нетерпимости связывается с другой темой, с темой гонения на крещеных мавров — морисков. За десять лет, отделяющих выход в свет второго тома «Дон Кихота» от первого, власть инквизиции еще более упрочилась. Множество людей было сожжено, множество книг запрещено. Любого доноса, любого обвинения в нестойкости в вере было достаточно, чтобы человека подвергли пыткам, заставили признаться в грехах, чаще всего мнимых, чтобы конфисковать его имущество, терзать его близких и в конце концов сжечь его самого на костре. К. Маркс отмечал, что «благодаря инквизиции церковь превратилась в самое несокрушимое орудие абсолютизма».

Значительная часть имущества казненных переходила к церкви. Когда в 1609 году Нидерланды окончательно отпали от Испании, король и церковь лишились огромных доходов. Как возместить потери? Церковь придумала простой и варварский выход: инквизиция начала прилагать все усилия, чтобы добиться изгнания из страны морисков и присвоить их богатства.

Еще во времена Филиппа II выдвигались проекты уничтожения морисков. По одному па проектов всех морисков следовало посадить на корабли и потопить в океане. Но тогда эти проекты не были осуществлены. И не из человеколюбивых соображений, а потому, что изгнание из Испании, и так обезлюдевшей, полумиллионного народа, энергичного и работящего, влекло за собой значительные экономические трудности. Даже владетельные феодалы выступали в защиту своих вассалов-морисков, исправно плативших бесконечные налоги, которыми их облагали.

Но Филипп III с 1609 по 1613 год издал три декрета, согласно которым мориски были изгнаны из различных областей Испании. Им было приказано являться в портовые города, откуда их отправляли в Африку. Многие изгнанники погибали в пути, другие — в новых местах, где им предстояло отныне жить. Наиболее смелые пытались пробраться назад, на родину, но там их ждала каторга и смерть.

Отношение автора «Дон Кихота» к религии и церкви было весьма сложным. Несмотря па все муки, которые он претерпел в алжирском плену, он не перенес своей ненависти к насильникам-пиратам на всех мусульман. Вероятно, для него, как для всякого испанца, слово «мавр» было по многим причинам, в том числе и личным, синонимом слова «враг», и все же он видел и среди морисков людей достойных уважения, сильных духом и внутренне благородных. Сервантес старался убедить в этом читателей своей книги.

Судя по стойкости, с которой Сервантес держался в плену, стремясь остаться христианином, судя по его произведениям, можно считать, что он был верующим человеком, и все же он не только не примиряется в душе со злом, творимым в Испании во славу господа бога, но и выступает в «Дон Кихоте» против этого зла. В конце второго тома введен рассказ о лавочнике, односельчанине Санчо и Дон Кихота, мориске Рикоте, о его дочери, прекрасной Ане Фелис, и о любящем ее испанском дворянине, их соседе доне Грегорио. В этом рассказе Сервантес остро ставит тему религиозной нетерпимости, связывая ее с судьбой морисков.

Еще в первом томе романа этой теме была посвящена история пленника, некоего испанца, попавшего в руки алжирских пиратов. Эта история во многом автобиографична, в ней упор сделан на фанатизм и злодейства мусульман. Теперь, во втором томе, Ана Фелис и дон Грегорио попадают в те самые места, где томился в свое время пленник и откуда его спасла мусульманка Зораида. Чистокровный испанец дон Грегорио оказывается в Алжире по собственному желанию, он затесался в толпу переселяемых морисков, чтобы не разлучаться с изгнанницей — Аной Фелис. Внимание автора направлено на изображение безвыходной ситуации, в которую попали любящие друг друга юные существа; они не могут соединиться под страхом смерти, им всюду грозит гибель — и в католической Испании и в мусульманском Алжире. Большой любви нет места в мире религиозной нетерпимости, ибо любая форма этой нетерпимости враждебна человеку.

Второй том Сервантес писал в то время, когда вся Испания восхваляла мудрость шага, предпринятого Филиппом III и графом Саласарским, непосредственным вдохновителем и организатором изгнания морисков. Возможно, что Сервантес, как и большинство его современников, тоже относился с опаской к морискам, в которых испанцы видели внутренних врагов, якобы тайно сносящихся с врагами внешними. Возможно даже, что, почитая своего короля, он полагал его декреты справедливыми, и все же сердцем художника Сервантес не мог принять и оправдать страдания любящих, страдания женщин, разлучаемых с мужьями, матерен, от которых отнимают младенцев, мучения стариков, погибающих в пути от голода и жажды.

Томас Манн в своей статье «Путешествие по морю с Дон Кихотом», касаясь трактовки в романе Сервантеса вопросов религии и испанской государственной политики, проницательно замечает, что «Сервантесу — неимущему, зависимому литератору — никак нельзя было обойтись без верноподданничества», без «изъявлений безграничной преданности автора католической вере». Но заверения эти, пишет Т. Манн, — та цена, какой Сервантес покупает себе право осудить жестокость одобряемых пм указов, право порицать, опровергать и вскрывать внутреннюю несостоятельность действий, совершаемых во имя мнимого блага Испании и ее народа. Связанность творца «Дон Кихота» религией и верноподданничеством, утверждает Т. Манн, только «повышает духовную ценность его свободы, повышает человеческую весомость его критики».

Сервантес критикует не прямо, он выражает свою любовь к свободе осмотрительно, он делает это осторожно, с оглядкой, утверждая, например, что его героиня Ана Фелис — существо необычное; потому ее так и любит дон Грегорио. Однако речи Аны Фелис и ее отца Рикоте заставляют сочувствовать не только этим лицам, но и всем преследуемым морискам. Прося милосердия для себя и дочери, Рикоте прославляет главных врагов своего парода — короля и графа Саласарского: «Великое дело задумал достославный Филипп Третий, и необычайную мудрость выказал он, доверив его такому человеку, каков дон Бернардино де Веласко» (то есть граф Саласарский). Рикоте называет мудрым шагом изгнание морисков, ибо они-де имели «преступные замыслы» против родины. Но эти славословия и одобрения, произносимые Рикоте, человеком, искренне любящим землю, на которой он родился, опровергаются поступками Рикоте и его переживаниями. Рикоте отваживается даже говорить о «свободе совести», которую ему довелось наблюдать в Германии той поры. Там «каждый живет как хочет, ибо почти во всей стране существует свобода совести».

Мысли Рикото о свободе совести перекликаются с мыслями Дон Кихота, который, покидая герцогский замок, произносит монолог о том, как счастлив человек свободный, никому не обязанный куском хлеба, никого не почитающий своим хозяином: «Свобода, Санчо, есть одна из самых драгоценных щедрот, которые небо изливает на людей; с нею не могут сравниться никакие сокровища... Ради свободы, так же точно, как и ради чести, можно и должно рисковать жизнью, и, напротив того, неволя есть величайшее из всех несчастий, какие только могут случиться с человеком».

Вспомним, как Дон Кихот после поражения в поединке с Рыцарем Белой Лупы угнетен тем, что ему предстоит целый год не выезжать из дома, как сознание ограниченности своей свободы угнетает рыцаря. Дон Кихоту приходится испытать нечто вроде того, что испытывает Рикоте. Над ним и совершают насилие, ограничивая их свободу передвижения. Но еще болея страшно, когда ограничивают свободу мысли, свободу совести, утверждает Сервантес устами Рикоте. Такого рода утверждения особенно выразительны на фоне топ запуганности умов и душ, которую видит Сервантес в современной ему Испании. Напомним хотя бы рассказ о доне Антонио Морено, знатном барселонском дворянине, который сообщает «сеньорам инквизиторам» о том, что у него в доме есть безобидная игрушка — «волшебная» голова. Делает он это из боязни, как бы сей страшный факт не дошел другим путем «до вечно бодрствующих ревнителей благочестия».

Изгнание морисков мотивировалось не только их тайными действиями, вредящими испанскому государству, не только тем, что они продолжают соблюдать законы своей прежней религии, но и тем, что ненависть к ним испанцев якобы неискоренима.

Старая вражда двух пародов, родившаяся во времена завоевания Испании маврами, всячески поддерживалась и раздувалась церковниками. Изобразив радостную встречу Санчо со своим бывшим соседом, мориском Рикоте, их совместную трапезу, во время которой Санчо рассказал про то, как уезжала из деревни Ана Фелис («плакала, обнимала подруг своих, приятельниц и всех, кто подходил к ней проститься», при этом «многим хотелось спрятать ее или похитить по дороге, да только боялись нарушить королевский указ»), Сервантес обличает несостоятельность утверждений официальной пропаганды об извечной вражде двух народов. Санчо считает морисков «врагами его величества», то есть короля, а вовсе не своими врагами, ибо сам он никакой вражды к ним не питает.

Ане Фелис, ее отцу и ее возлюбленному сочувствуют все, кто их видит, даже барселонская знать, даже вице-король, но помочь пм никто не в силах: всё в руках инквизиции. Тут пасует и сам Дон Кихот. Он не предлагает им свою помощь. Он готов отправиться в Алжир освобождать томящегося там дона Грегорио, но помочь морискам в Испании он не пытается.

История Аны Фелис остается без конца. Все как бы надеются па милость герцога Саласарского, но Сервантес явно дает понять, что от этого жестокого пастыря, искореняющего ересь огнем и мечом, ждать добра нечего. Подобного пастыря Сервантес весьма беспощадно изобразил в лице духовника герцогской четы. Вероятно, писатель олицетворял в нем и ту часть духовенства, которая так ополчилась па первый том «Дон Кихота». Появившись всего лишь раз и осудив своих духовных чад за их забавы с Дон Кихотом и Санчо, оп затем удаляется. Но одной этой сцепы вполне достаточно, чтобы читатель постиг этот образ. Грубо пытается герцогский духовник образумить» Дон Кихота, он не считается ни с его состоянием, ни с общепринятыми нормами вежливости. «Послушайте, вы, пустая голова, — обращается он к сидящему с ним за одним столом Дон Кихоту, — кто это вам втемяшил, что вы странствующий рыцарь?..» Сервантес так характеризует этого священнослужителя: «Важный священник из числа тех, которые у владетельных князей состоят в духовниках; из числа тех, которые, не будучи князьями по рождению, оказываются бессильными научить природных князей, как должно вести себя в этом звании; из числа тех, которые стремятся к тому, чтобы величие высокопоставленных лиц мерилось их собственным духовным убожеством...».

Здесь уместно напомнить, что духовным лицам вообще не очень везет у Сервантеса. Почему-то именно монахов Дон Кихот частенько принимает за дьяволов. Почему-то толедский каноник, который повстречался Дон Кихоту, возвращающемуся в клетке домой, обрисован как человек желчный. А пустынники в тогдашней Испании, по словам Дон Кихота, «нимало не похожи на тех, которые спасались в пустыне египетской», и потому у них всегда можно купить яйца, которых так хочется Санчо. К одному из них наши путники собираются заехать промочить горло; пустынника они не застают дома, а оказавшаяся там некая послушница предлагает странникам «простой воды по дешевой цене».

Священник в родном селении Дон Кихота является вроде бы исключением в этом ряду служителей церкви. Но и он устраивает аутодафе — правда, он жжет по еретиков, а библиотеку Дон Кихота. «Были сожжены дотла все книги... сгорели и такие, которые надобно было сдать на вечное хранении в архив, но этому помешали судьба и нерадение учинявшего осмотр».

Религиозная нетерпимость, изгнание морисков, костры инквизиции — посвященные этим темам эпизоды дополняют ту широкую картину жизни Испании, которую нарисовал в «Дон Кихоте» Сервантес. Вместе с тем эпизоды эти помогают читателю глубже воспринимать те новые изменения, те новые превращения, которые происходят с главным героем книги во втором томе.

Кризис гуманизма, характерный для Европы начала XVII века, особенно сказался в Испании, где, по словам К. Маркса, «аристократия приходила в упадок, сохраняя свои худшие привилегии, а города утрачивали свою средневековую власть, не приобретая значения, присущего современным городам».

Реальная Испания оставляла так же мало надежд на воплощение гуманистических идеалов, как выжженная солнцем скучная Ламанча — на возможность совершить подвиги во имя свободы и справедливости, о которых мечтал Дон Кихот.

Сервантесу, кастильцу, воину, католику, нелегко было себе в этом признаться, по противопоставление реальности и мечты, обыденности и идеала, являющееся главным мотивом «Дон Кихота», было порождено этой внутренней раздвоенностью эпохи, в которой жил писатель.

Сервантес верил в мощь своего отечества — и должен был пережить гибель Непобедимой Армады. Человек героический по натуре, он занимался самыми прозаическими вещами — скупал припасы, собирал налоги. Он сочувствовал разоренным крестьянам—и отбирал у них последнее за недоимки. Верующий христианин, он не одобрял жестокостей, творимых католической церковью. Как истинный католик, он должен был бы радоваться изгнанию морисков, а он жалел гонимых...

По мере того как мы все явственнее представляем себе идейные искания эпохи, в которой жил Сервантес, эпохи, открывшей перед человечеством новые горизонты, широчайшие перспективы и вместе с тем не дававшей никаких надежд на осуществление этих перспектив в ближайшем будущем; по мере того как мы все явственнее представляем себе конкретные условия, в которых жил и творил Сервантес, свидетель стремительного падения испанского могущества и острых противоречий, раздиравших его страну, — мы все глубже постигаем сюжет «Дои Кихота» и судьбу главного героя книги.

Та самая реальная действительность, которой Дон Кихот вначале полностью пренебрегает, все больше давит на нашего рыцаря, все более теснит его, пытаясь заставить его смириться и капитулировать. Но смириться Дон Кихот не может, он может сломиться, умереть. Мы видим, как к концу своих странствии Дон Кихот становится внешне куда менее активен. Так, в Барселоне рыцарь и оруженосец попадают па галеру. Даже Санчо потрясен тем, как обращается с гребцами боцман. «Чем эти несчастные так уж провинились, что их стегают безо всякой пощады?» — спрашивает он. «И как это одни человек, который тут ходит и посвистывает, отваживается хлестать столько народу? Вот уж где сущий-то ад, или уж, по малой мере, чистилище». Казалось бы, Дон Кихоту предоставляется удобный случай заступиться за пленников, как заступился он в свое время за каторжников. Но он этого не делает. Дон Кихот все болезненнее ощущает, как сопротивляется ему внешний мир, который он в начале своего рыцарского пути но принимал в расчет. Поражение в поединке с Рыцарем Белой Луны, появление подложной книги о нем (Сервантес вводит в свой роман читателей этой книги и даже одного персонажа из нее), книги, в которой Дон Кихот изображен обыкновенным сумасшедшим, а Санчо — жадным обжорой, и в особенности то, что не ему дано освободить от злых чар Дульсинею, — все это повергает рыцаря в уныние. Он, правда, еще прислушивается к словам Санчо, который старается его подбодрить, он еще продолжает мечтать о том, как бы поскорее расколдовать Дульсинею, и все же мы чувствуем, что в глубине его души зреет разочарование.

Он повидал людей разных сословий — от галерников до вице-короля Барселоны. И повсюду он сталкивается с ложью, несправедливостью, тупостью, косностью. Дон Кихота поражает даже не столько то, что люди не борются со злом (это, по его представлениям, дело странствующих рыцарей), сколько то, что они не испытывают потребности в уничтожении зла, свыклись с ним. Быть может, Дон Кихоту поэтому и мерещится, что очарованные в пещере Монтесиноса не хотят, чтобы он их освободил.

Смерть Дон Кихота наступает раньше, чем умирает добрый идальго Алонсо Кихана. Она подготовлена исподволь. Его «выздоровление», его отречение от былых заблуждений за несколько часов до смерти — все это условная концовка. Она завершает пародийную линию книги, напоминает читателю о ее первых главах. Санчо чувствует истинную причину смерти своего господина: «Величайшее безумие со стороны человека — взять да ни с того ни с сего и помереть, когда никто тебя не убивал и никто не сживал со свету, кроме разве одной тоски».

Умирает от великой тоски Дон Кихот. Нам это причиняет такую же боль, как и Санчо, и все-таки мы закрываем книгу со светлым чувством.

Почему же роман Сервантеса не оставляет ощущения безысходности, отвращения к жизни, отчаяния? Не потому ли, что Сервантес показал нам народную стихию испанской жизни с ее склонностью к благородной мечте, к острой шутке, к фантазии, выдумке, хоть и в условиях убогого и скудного быта? Из народной жизни выключает Сервантес замкнутое существование скучающей герцогской четы и их духовника. Эти люди причастны официальной Испании, они — в сфере государственных, политических, церковных связей, они как бы окостенели, их ничто не изменит — они будут жить еще долго, но уже как символ прошлого. А будущее испанского народа Сервантес видел в этой многообразной, движущейся, изменчивой, страдающей и, несмотря на страдания, бодрой, изобретательной, жизнелюбивой народной массе, в этих студентах, крестьянах, пастухах, трактирщиках и служанках, среди которых выделяются две фигуры, воплощающие самые благородные и высокие черты этого народа, — Дон Кихот и Санчо Панса.