Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Хрестоматия к курсу философии.docx
Скачиваний:
2
Добавлен:
11.11.2019
Размер:
305.74 Кб
Скачать

Яркие страницы философии: хрестоматия.

Семь мудрецов

СОЛОН, сын Эксекестида, афинянин, изрек: 1. Ничего слишком. 2. В судьи не садись, а не то будешь врагом уличенному. 3. Избегай удовольствия, рождающего страдание. 4. Добропорядочность нрава соблюдай вернее клятвы. 5. Скрепляй слова печатью молчания, а молчание — печатью подходящего момента. 6. Не лги, но говори правду. 7. Радей о честном. 8. Родители всегда правы [досл.: “не говори более справедливого, чем родители”]. 9. Не спеши приобретать друзей, а приобретенных не спеши отвергнуть. 10. Научившись подчиняться, научишься управлять. 11. Требуя, чтобы ответственность несли другие, неси ее и сам. 12. Согражданам советуй не самое приятное, а самое полезное. 13. Не будь дерзким. 14. Не якшайся с дурными. 15. Почитай богов. 16. Уважай друзей. 17. Чего <не> видел, того не говори. 18. Знаешь — так молчи. 19. К своим будь кроток. 20. О тайном догадывайся по явному.

ФАЛЕС, сын Эксамия, милетец, изрек: 1. Где порука, там беда. 2. Помни о присутствующих и отсутствующих друзьях. 3. Не красуйся наружностью, а будь прекрасен делами. 4. Не обогащайся нечестным путем. 5. Пусть молва не ссорит тебя о теми, кто пользуется твоим доверием. 6. Не стесняйся льстить родителям. 7. Не перенимай от отца дурного. 8. Какие услуги окажешь родителям, такие и сам ожидай в старости от детей. 9. [Что] трудно [?] — познать самого себя. 10. [Что] самое приятное [?] — достичь того, чего желаешь. 11. [Что] утомительно [?] — праздность. 12 [Что] вредно [?] — невоздержанность. 13. [Что] невыносимо [?] — невоспитанность. 14. Учи и учись лучшему. 15. Праздным не будь, даже если он богат. 16. Плохое прячь в доме. 17. Лучше вызывай зависть, чем жалость. 18. Блюди меру. 19. Не верь всем подряд. 20. Находясь у власти, управляй самим собой.

Фрагменты ранних греческих философов. Ч. I . А. В. Лебедева. М., 1989.

ПИФАГОРЕЙСКИЕ ЗОЛОТЫЕ СТИХИ.

Прежде всего почитай бессмертных богов, соблюдая

Их старшинство согласно закону, и верным будь клятве,

Славных героев, подземных демонов чти по закону,

Мать и отца уважай, проявляй внимание к ближним,

С теми, кто доблестью всех превосходит, поддерживай дружбу.

Делать старайся полезное людям и следуй советам.

Не обижайся, сколь можешь, на друга за мелкий проступок,

Где, как известно, необходимость, там и возможность.

Все это так и запомни. И не предавайся обжорству.

Сон ограничь, научись обуздывать гнев и желанья.

Не совершай ни сам, ни с другими постыдных деяний.

Пусть, – что важнее всего, – твоим главным судьей станет совесть.

Быть всегда в словах и поступках стремись справедливым

И никогда старайся себя не вести безрассудно,

Но запомни, что неотвратима от смертных кончина.

И что богатство то прибывает, то убывает.

Смертным по воле богов могут выпасть на долю страданья -

Ропот смири на судьбу, каким бы ни был твой жребий,

И утешенье себе постарайся найти, если можешь.

Помни, что честные люди подвержены меньше невзгодам.

Много люди слышат и добрых и злых разговоров -

Веры слепой не питай, но не оставляй без вниманья,

Не раздражайся, узнав, что обман принимают за правду.

То же, что я говорю, всегда исполнить старайся:

Веры к тому не имей, чьи слова и дела ненадежны,

Сам же лишь то говори, что сочтешь из всего наилучшим.

Прежде, чем делать, подумай, иначе получится глупо.

Бедные люди ведут себя порой неразумно,

Ты же делай лишь то, о чем сокрушаться не будешь.

Не занимайся тем делом, в котором ты необразован,

Но изучай то, что нужно, и жизнь твоя будет прекрасной.

Должно оставить беспечность, коль дело идет о здоровье.

Меру важно во всем соблюдать - в еде и в напитках

И упражненьях для тела, и мера есть то, что не в тягость.

Образ жизни старайся вести нероскошный и чистый.

Остерегайся деяний, которые вызовут зависть.

Не допускай непомерных расходов, как низкий душою,

Но и не слишком скупись. Основа всего – это мера.

Все дела сначала обдумай, чтоб не было худо.

В успокоительный сон не должно тебе погружаться,

Прежде чем снова не вспомнишь о каждом сегодняшнем деле:

В чем провинился? Что мог совершить? И чего не исполнил?

Перебери все в уме, начиная с начала и после.

Радуйся добрым делам и себя укоряй за дурные.

Так поступай и усвой, к чему ты должен стремиться,

Так ты найдешь пути достиженья божественных качеств.

Именем клятву даю открывшего нам четверицу,

Неиссякаемый жизни источник. Берись за работу,

Лишь помолившись богам о ее окончаньи. Помни,

Так мирозданья бессмертных и смертных устройство постигнешь,

Что в вещах преходяще и что в вещах неизменно,

Всюду познаешь, насколько возможно, единство природы,

Мысли пустые оставишь и скрытое прежде откроешь.

Станет понятно: несчастные люди приносят страданья

Сами себе, они слепы и глухи, хотя им доступен

Путь совершенства, и мало кто знает спасенье от бедствий.

Эта несчастная участь лишает смертных рассудка,

Злая судьба постоянно бросает их с места на место.

Скрытый раздор, этим людям присущий, сопутствуя бедам,

Губит их. Не вызывай его, но избегай, уклоняясь.

Зевс, о отец! Поистине ты уберег бы от бедствий,

Если б раскрыл у каждого высшей природы начало!

Ты же будь твердым: божественный род присутствует в смертных,

Им, возвещая, священная все открывает природа.

Если не чуждо это тебе, ты наказы исполнишь,

Душу свою исцелишь и от множества бедствий избавишь.

Яства, сказал я, оставьте, что я указал в очищеньях

И в избавленье души, ко всему подходи с размышленьем

И руководствуйся подлинным знаньем - лучшим возничим.

Если ты, тело покинув, в свободный эфир вознесешься,

Станешь нетленным и вечным и смерти не знающим богом.

Печатается по книге: Пифагорейские Золотые Стихи с комментарием философа Гиерокла / Пер. с древнегреч. И.Петер.- М.: Русское феноменологическое общество, Алетейа, 1996.- стр.29-31.

ПАРМЕНИД

Из поэмы «О природе»

МИР ИСТИНЫ …мыслить и быть — не одно ли и то же?

Взглянь на то, что не рядом, но что на уме неотрывно, — Ибо уму не рассечь сопричастности Бытного с Бытным. Ни рассеяв его целиком во всяком порядке, Ни воедино собрав. …одно мне и то же — Здесь начать или там: все равно ворочусь я обратно. Быть тому, чтоб сказать и помыслить Бытное. Ибо Есть лишь «Быть», а Ничто — не есть: раздумай об этом! Ибо я возбраняю тебе первый путь разыскания, Но возбраняю и тот, по которому бродят невежды, Люди о двух головах, в чьем сердце беспомощность правит Праздно бредущим умом. Глухие они и слепые Мечутся, ошеломясь, неспособное племя к сужденью, Те, кому быть и не быть, — одно и то же и вместе Не одно и то же: всему у них путь есть попятный. Ибо ничем нельзя убедить, что Не-бытное может Быть. Воздержи свою мысль от этой дороги исканий: Пусть тебя на нее не толкнет бывалая свычностъ, Чтобы лелеять невидящий глаз, полнозвонное ухо, Праздный язык. Будь лишь разум судьей многоспорному слову, Произреченному мной! На этом пути остается Только то, что Есть. На этом пути перед нами Много примет у него: оно нерожденно, несмертно, Цельно, единородно, недвижно, полнопредельно, Не было и не будет, но есть, но ныне, но вкупе, Слитно, едино. Какое ему ты приищешь начало? Как и откуда ему возрасти? Из Небытного Бытным Я не дозволю его ни сказать, ни подумать: ни сказа Нет, ни думы о том, что не есть. И какая потреба Из ничего повелит ему стать — иль раньше, иль позже? Нет: или только быть, или только не быть ему должно. Точно так же из Бытного стать чему-то иному Мощь Убежденья не даст. Оттого-то в крепчайших оковах Держит Правда ее, ни в рожденье, ни в смерть не пуская. Стало быть, нам осталось одно измыслить решенье: Есть иль не Есть? Но нами уже решено неизбежно Бросить неистинный путь, недоступный ни думе, ни сказу, И на другой восступить путь, сущий и истинно сущий. Как же Бытному в будущем стать? Как в прошлом начаться? То, что было, — не есть; не есть и то, что в грядущем. Вот и погасло Рожденье, и стала неслышима Гибель.    Далее, всё подобно себе, потому — неделимо: Нет нигде ничего ни больше, ни меньше, — слиянность Не нарушима ничем. Всё единым исполнено Бытным, Всё слиянно, что есть, Бытным к Бытному плотно приникнув.    Так в пределах великих оков существует недвижно То, чему нет ни конца, ни начала: и Смерть и Рожденье Изгнаны, их отвела достоверная Истины сила. Так, само в себе и само по себе пребывает Бытное там, где оно неизменно лежит. Неизбежность Мощная держит его, сжав кругом, в оковах предела, Ибо тому, что Есть, невместна незавершенность. С ней бы оно нуждалось во всем, а оно есть безнуждно.    Мысль и цель этой мысли — одно: ведь ты не приищешь Мысли без Бытности той, которая в ней изречется. Ибо нет ничего и не будет на свете иного, Кроме Бытного, кроме того, что Мойра в оковах Держит недвижным и цельным. А все остальное — лишь имя, Все, что смертные в вере своей как истину ставят, Все, что есть и не есть, рождается и погибает, Место меняет свое и меняет яркие краски.    Так как оно — последний предел, то оно завершенно Сразу со всех сторон, как тело круглого шара, Вкруг середины всегда равновесного, ибо не нужно Быть ему ни с какой стороны ни больше, ни меньше. Ибо Небытного нет, чтоб сдержать его в этом стремленье, Так же, как Бытного нет, чтобы сделалось больше иль меньше. Бытное там или здесь: оно везде нерушимо, Всюду равно себе, едино в суждением пределе.

Платон о возникновении государства

«— Государство, — сказал я, — возникает, как я полагаю, когда каждый из нас не может удовлетворить сам себя, но нуждается еще во многом. Или ты приписываешь начало общества чему-либо иному?

— Нет, ничему иному.

— Таким образом, каждый человек привлекает то одного, то другого для удовлетворения той или иной потребности. Испытывая нужду во многом, многие люди собираются воедино, чтобы обитать сообща и оказывать друг другу помощь: такое совместное поселение и получает у нас название государства, не правда ли?

— Конечно.

— Таким образом, они кое-что уделяют друг другу и кое-что получают, и каждый считает, что так ему будет лучше.

— Конечно.

— Так давай же, — сказал я, — займемся мысленно построением государства с самого начала. Как видно, его создают наши потребности.

— Несомненно.

— А первая и самая большая потребность — это добыча пищи для существования и жизни.

— Безусловно.

— Вторая потребность — жилье, третья — одежда и так далее.

— Это верно.

— Смотри же,—сказал я,—каким образом государство может обеспечить себя всем этим: не так лп, что кто-нибудь будет земледельцем, другой — строителем, третий — ткачом? И не добавить ли нам к этому сапожника и еще кого-нибудь из тех, кто обслуживает телесные наши нужды?

— Да, надо добавить.

— Самое меньшее, государству необходимо состоять из четырех или пяти человек.

— По-видимому.

— Так что же? Должен ли каждый из них выполнять свою работу с расчетом на всех вообще? Например, земледелец, хотя он один, должен ли выращивать хлеб на четверых, тратить вчетверо больше времени и трудов и уделять другим от того, что он произвел, или же, не заботясь о них, он должен производить лишь четвертую долю этого хлеба только для самого себя и тратить на это всего лишь четвертую часть своего времени, а остальные три его части употребить на постройку дома, изготовление одежды, обуви и не хлопотать о других, а производить все своими силами и лишь для себя?

— Пожалуй, Сократ, — сказал Адимант, — первое будет легче, чем это.

— Здесь нет ничего странного, клянусь Зевсом. Я еще раньше обратил внимание на твои слова, что сначала люди рождаются не слишком похожими друг на друга, их природа бывает различна, да и способности к тому или иному делу также. Разве не таково твое мнение?

— Да, таково.

— Так что же? Кто лучше работает — тот, кто владеет многими искусствами или же только одним?

— Тот, кто владеет одним.

— Ясно, по-моему, и то, что стоит упустить время для какой-нибудь работы, и ничего не выйдет.

— Конечно, ясно.

— И по-моему, никакая работа не захочет ждать, когда у работника появится досуг; наоборот, он непременно должен следить за работой, а не заниматься ею так, между прочим.

— Непременно.

— Поэтому можно сделать все в большем количестве, лучше и легче, если выполнять одну какую-нибудь работу соответственно своим природным задаткам, и притом вовремя, не отвлекаясь на другие работы.

— Несомненно.

— Так вот, Адимант, для обеспечения того, о чем мы говорили, потребуется больше, чем четыре члена государства. Ведь земледелец, вероятно, если нужна хорошая соха, не сам будет изготовлять ее для себя, или мотыгу и прочие земледельческие орудия. В свою очередь и домостроитель — ему тоже требуется многое. Подобным же образом и ткач, и сапожник.

— Это правда.

— Плотники, кузнецы и разные такие мастера, если их включить в наше маленькое государство, сделают его многолюдным.

— И даже очень.

— Но оно все же не будет слишком большим, даже если мы к ним добавим волопасов, овчаров и прочих пастухов, чтобы у земледельцев были волы для пахоты, у домостроителей вместе с земледельцами — подъяремные животные для перевозки грузов, а у ткачей и сапожников — кожа и шерсть.

— Но и немалым будет государство, где все это есть.

— Но разместить такое государство в местности, где не понадобится ввоза, почти что невозможно.

— Невозможно.

— Значит, вдобавок понадобятся еще и люди для доставки того, что требуется, из другой страны.

— Понадобятся.

— Но такой посредник уедет порожняком, если он приехал порожняком, то есть не привез сюда ничего из того, что требовалось, оттуда. Не правда ли?

— По-моему, да.

— Здесь нужно будет производить не только то, что достаточно для самих себя, но и все то, что требуется там, сколько бы этого ни требовалось.

— Да, это необходимо.

— Нашей общине понадобится побольше земледельцев и разных ремесленников.

— Да, побольше.

— И посредников для всякого рода ввоза и вывоза. А ведь это — купцы. Разве нет?

— Да.

— Значит, нам потребуются и купцы.

— Конечно.

— А если это будет морская торговля, то вдобавок потребуется еще и немало людей, знающих морское дело.

— Да, немало.

— Так что же? Внутри самого государства как будут они передавать друг другу все то, что каждый производит? Ведь ради того мы и основали государство, чтобы люди вступили в общение.

— Очевидно, они будут продавать и покупать.

— Из этого у нас возникнет и рынок, и монета — знак обмена.

— Конечно.

— Если земледелец или кто другой из ремесленников, доставив на рынок то, что он производит, придет не в одно и то же время с теми, кому нужно произвести с ним обмен, неужели же он, сидя на рынке, будет терять время, нужное ему для работы?

— Вовсе нет, найдутся ведь люди, которые, видя это, предложат ему свои услуги. В благоустроенных городах это, пожалуй, самые слабые телом и непригодные ни к какой другой работе. Они там, на рынке, только того и дожидаются, чтобы за деньги приобрести что-нибудь у тех, кому нужно сбыть свое, и опять-таки обменять это на деньги с теми, кому нужно что-то купить.

— Из-за этой потребности появляются у нас в городе мелкие торговцы. Разве не назовем мы так посредников по купле и продаже, которые засели на рынке? А тех, кто странствует но городам, мы назовем купцами.

— Конечно.

— Бывают, я думаю, еще и какие-то иные посредники: духовный их склад таков, что с ними не очень-то стоит общаться, но они обладают телесной силой, достаточной для тяжелых работ. Они продают внаем свою силу и называют жалованьем цену за этот найм: потому-то, я думаю, их и зовут наемниками. Не так ли?

— Конечно, так.

— Для полноты государства, видимо, нужны и наемники.

— По-моему, да.

— Так разве не разрослось у нас, Адимант, государство уже настолько, что можно его считать совершенным?

— Пожалуй.»

Платон. Государство // Платон. Сочинения в четырех томах. Т. 3. Ч. 1. СПб. , 2007. С.157-161.

АРИСТОТЕЛЬ

О счастье

Цель, которую преследуют саму по себе, мы считаем более совершенной, чем та, [к которой стремятся как к средству] для другого, причем цель, которую никогда не избирают как средство для другого, считаем более совершенной, чем цели, которые избирают {как} сами по себе, так и в качестве средств для другого, а безусловно совершенной называем цель, избираемую всегда саму по себе и никогда как средство. Принято считать, что прежде всего такой целью является счастье. Ведь его мы всегда избираем ради него самого и никогда ради чего-то другого, в то время как почет, удовольствие, ум и всякая добродетель избираются как ради них самих (ибо на каждом из этих [благ], пусть из него ничего не следует, мы бы все-таки остановили выбор), так и ради счастья, ибо они представляются нам средствами к достижению счастья. Счастье же никто не избирает ни ради этих [благ], ни ради чего-то другого.

6. Впрочем, называть счастье высшим благом кажется чем-то общепризнанным, но непременно нужно отчетливее определить еще и его суть.

Может быть, это получится, если принять во внимание назначение человека, ибо, подобно тому как у флейтиста, ваятеля и всякого мастера да и вообще [у тех], у кого есть определенное назначение и занятие, собственно благо и совершенство заключены в их деле, точно так, по-видимому, и у человека [вообще], если только для него существует [определенное] назначение. Но возможно ли, чтобы у плотника и башмачника было определенное назначение и занятие, а у человека не было бы никакого, и чтобы он по природе был бездельник? Если же подобно тому, как для глаза, руки, ноги и вообще каждой из частей [тела] обнаруживается определенное назначение, так и у человека [в целом] можно предположить помимо всего этого определенное дело? Тогда что бы это могло быть?

В самом деле, жизнь представляется [чем-то] общим как для человека, так и для растений, а искомое нами присуще только человеку. Следовательно, нужно исключить из рассмотрения жизнь с точки зрения питания и роста. Следующей будет жизнь с точки зрения чувства, но и она со всей очевидностью то общее, что есть и у лошади, и у быка, и у всякого живого существа. Остается, таким образом, какая-то деятельная [жизнь] обладающего суждением [существа]. {Причем одна его [часть] послушна суждению, а другая обладает им и мыслит}. Хотя и эта [жизнь, жизнь разумного существа] определяется двояко, следует полагать ее [именно] деятельностью, потому что это значение, видимо, главнее.

Если назначение человека – деятельность души, согласованная с суждением или не без участия суждения, причем мы утверждаем, что назначение человека по роду тождественно назначению добропорядочного человека, как тождественно назначение кифариста и изрядного кифариста, и это верно для всех вообще случаев, а преимущества в добродетели – это [лишь] добавление к делу: так, дело кифариста – играть на кифаре, а дело изрядного кифариста – хорошо играть) – если это так, {то мы полагаем, что дело человека – некая жизнь, а жизнь эта – деятельность души и поступки при участии суждения, дело же добропорядочного мужа – совершать это хорошо и прекрасно в нравственном смысле и мы полагаем, что каждое дело делается хорошо, когда его исполняют сообразно присущей ему добродетели; если все это так}, то человеческое благо представляет собою деятельность души сообразно добродетели, а если добродетелей несколько – то сообразно наилучшей и наиболее полной [и совершенной). Добавим к этому: за полную [человеческую] жизнь. Ведь одна ласточка не делает весны и один [теплый] день тоже; точно так же ни за один день, ни за краткое время не делаются блаженными и счастливыми.

Одним счастьем кажется добродетель, другим – рассудительность, третьим – известная мудрость, а иным – все это (вместе] или что-нибудь одно в соединении с удовольствием или не без участия удовольствия; есть, [наконец], и такие, что включают [в понятие счастья] и внешнее благосостояние. Одни из этих воззрений широко распространены и идут из древности, другие же разделяются немногими, однако знаменитыми людьми. Разумно, конечно, полагать, что ни в том, ни в другом случае не заблуждаются всецело, а, напротив, хотя бы в каком-то одном отношении или даже в основном бывают правы.

Наше определение, стало быть, согласно с [мнением] тех, кто определяет счастье как добродетель или как какую-то определенную добродетель, потому что добродетели как раз присуща деятельность сообразно добродетели. И может быть, немаловажно следующее различение: понимать ли под высшим благом обладание добродетелью или применение ее, склад души или деятельность. Ибо может быть так, что имеющийся склад [души] не исполняет никакого благого дела – скажем, когда человек спит или как-то иначе бездействует, – а при деятельности это невозможно, ибо она с необходимостью предполагает действие, причем успешное. Подобно тому как на олимпийских состязаниях венки получают не самые красивые и сильные, а те, кто участвует в состязании (ибо победители бывают из их числа), так в жизни прекрасного и благого достигают те, кто совершает правильные поступки. И даже сама по себе жизнь доставляет им удовольствие. Удовольствие ведь испытывают в душе, а между тем каждому то в удовольствие, любителем чего он называется. Скажем, любителю коней – конь, любителю зрелищ – зрелища, и точно так же правосудное – любящему правое, а любящему добродетель – вообще все, сообразно добродетели. Поэтому у большинства удовольствия борются друг с другом, ведь это такие удовольствия, которые существуют не по природе. То же, что доставляет удовольствие любящим прекрасное, доставляет удовольствие по природе, а таковы поступки, сообразные добродетели, следовательно, они доставляют удовольствие и подобным людям, и сами по себе. Жизнь этих людей, конечно, ничуть не нуждается в удовольствии, словно в каком-то приукрашивании, но содержит удовольствие в самой себе. К сказанному надо добавить: не является добродетельным тот, кто не радуется прекрасным поступкам, ибо и правосудным никто не назвал бы человека, который не радуется правому, а щедрым – того, кто не радуется щедрым поступкам, подобным образом – и в других случаях. А если так, то поступки сообразные добродетели будут доставлять удовольствие сами по себе. Более того, они в то же время добры и прекрасны, причем и то и другое в высшей степени, если только правильно судит о них добропорядочный человек, а он судит так, как мы уже сказали.

Счастье, таким образом, – это высшее и самое прекрасное [благо], доставляющее величайшее удовольствие, причем все это нераздельно, вопреки известной делосской надписи:

Право прекрасней всего, а здоровье – лучшая участь.

Что сердцу мило добыть – вот удовольствие нам.

А ведь все это вместе присуще наилучшим деятельностям, а мы утверждаем, что счастье и есть эти деятельности или одна, самая из них лучшая.

Однако, по-видимому, для счастья нужны, как мы сказали, внешние блага, ибо невозможно или трудно совершать прекрасные поступки, не имея никаких средств. Ведь многие поступки совершаются с помощью друзей, богатства и влияния в государстве, словно с помощью орудий, а лишение иного, например благородного происхождения, хорошего потомства, красоты, исключает блаженство. Ибо едва ли счастлив безобразный с виду, дурного происхождения, одинокий и бездетный; и должно быть, еще меньше [можно быть счастливым]; если дети и друзья отвратительны или если были хорошие, да умерли. А потому для счастья, как мы уже сказали, нужны, видимо, еще и такого рода благоприятные обстоятельства. Именно поэтому некоторые отождествляют со счастьем удачу, в то время как другие – добродетель.

10 (IX). В этой связи ставят вопрос, есть ли счастье результат обучения, приучения или еще какого-то упражнения, дается ли оно как некая божественная доля или оно случайно? Конечно, если вообще существует какой-нибудь дар богов людям, весьма разумно допустить, что и счастье дарится богами, тем более что это наилучшее из человеческих благ. Но данный вопрос, вероятно, скорее принадлежит другому исследованию; тем не менее ясно, что, даже если счастье не посылается богами, а является плодом добродетели и своего рода усвоения знаний или упражнения, оно все-таки относится к самым божественным вещам, ибо наградою и целью добродетели представляется наивысшее благо и нечто божественное и блаженное.

В то же время [счастье] – это нечто общее для многих, ведь благодаря своего рода обучению и усердию оно может принадлежать всем, кто не увечен для добродетели. А если быть счастливым так лучше, чем случайно, то разумно признать, что так и бывают [счастливыми], коль скоро сообразному с природой свойственно иметь состояние наипрекраснейшее из возможных, так же как и сообразному с искусством и со всякой причиной, а особенно {сообразному} с наилучшей. Предоставлять же случаю самое великое и прекрасное было бы слишком опрометчиво.

Исследуемый вопрос проясняется также из нашего определения счастья, ибо сказано, что счастье – это определенного качества деятельность души сообразно добродетели. Что же касается прочих [благ], то одни из них даны как необходимое [условие счастья], а другие по своей природе являются подсобными и полезными орудиями.

Это, видимо, согласуется со сказанным вначале: мы полагали целью науки о государстве наивысшее благо, потому что именно эта наука больше всего уделяет внимания тому, чтобы создать граждан определенного качества, т. е. добродетельных и совершающих прекрасные поступки.

Мы, стало быть, разумно не называем счастливым ни быка, ни коня и никакое другое животное, ведь ни одно из них не может оказаться причастным такой деятельности. По той же причине и ребенок не является счастливым, ибо по возрасту он еще не способен к таким поступкам, а кого из детей так называют, тех считают блаженными, уповая на будущее. Ведь для счастья, как мы уже сказали, нужна и полнота добродетели, и полнота жизни. А между тем в течение жизни случается много перемен и всевозможные превратности судьбы, и может статься, что самого процветающего человека под старость постигнут великие несчастья, как повествуется в троянских сказаниях о Приаме; того же, кто познал подобные превратности судьбы и кончил [столь] злосчастно, счастливым не считает никто.

11 (X). Может быть, тогда вообще никого не следует считать счастливым, покуда он жив, а нужно, по Солону, "взирать на конец"? Если в самом деле признать такое, то не будет ли человек счастлив лишь тогда, когда умер? Или это все-таки нелепо во всех отношениях, а особенно для нас, коль скоро мы определяем счастье как некую деятельность? Если же мы не называем умершего счастливым и Солон имел в виду не это, а то, что без ошибки признать человека блаженным можно, лишь когда он уже вне зол и несчастий, то и в этом случае [рассуждение будет] несколько спорным.

Ведь принято считать, что для умершего существует некое зло и благо, коль скоро это так для живого, когда он ничего не чувствует; это, например, честь и бесчестье, а также благополучие и несчастья детей и вообще потомков. Но и это ставит трудный вопрос. Действительно, можно допустить, что у человека, прожившего в блаженстве до старости и соответственно скончавшегося, происходят многочисленные перемены, связанные с его потомками, причем одни из потомков добродетельные и добились достойной жизни, а у других все наоборот. Ясно также, что потомки могут быть в самых разных степенях родстве с предками. Однако было бы, разумеется, нелепо, если бы умерший переживал перемены вместе с потомками и становился то счастливым, то снова злосчастным, но нелепо также допустить, что [удел] потомков ни в чем и ни на каком отрезке времени не оказывает влияния на предков.

Надо, однако, вернуться к поставленному ранее вопросу: может быть, с его помощью будет уяснен и вопрос, исследуемый теперь. В самом деле, если нужно "взирать на конец" и тогда только причислять того или иного человека к блаженным, причем не как блаженного ныне, но потому, что он был блаженным прежде, то как избежать нелепости: о человеке, когда он счастлив, утверждать это в соответствии с его состоянием не будет истиной только потому, что живых не хотят признать счастливыми из-за (возможных] перемен и потому, что под счастьем понимают нечто постоянное и ни в коем случае не подверженное переменам, между тем как судьбы одних и тех же [людей] принимают разный оборот? Ясно ведь, что, если следовать за превратностями судьбы, тогда одного и того же человека мы будем называть то счастливым, то снова злосчастным, представляя счастливого своего рода хамелеоном и как бы шаткой постройкой. Может быть, следовать за превратностями судьбы отнюдь не правильно? Ведь хорошее или плохое зависит не от них (хотя без них, как мы то уже сказали, человеческая жизнь не обходится); для счастья же главное – деятельности сообразно добродетели, а противоположные деятельности – для противоположного счастью.

В пользу нашего определения говорит и решение только что рассмотренного вопроса. Действительно, ни в одном из человеческих дел не заложена такая основательность, как в деятельностях сообразно добродетелям, ведь эти деятельности явно более постоянны, чем [даже занятия] науками, причем самые ценные из них те, что более постоянны, затем что именно в них и притом непрерывно проходит жизнь блаженных людей. В этом, пожалуй, причина того, что они не уходят в забвение. Таким образом, счастливый будет обладать искомым [свойством] и в течение всей жизни останется счастливым, ибо всегда или насколько вообще возможно как в поступках, так и в умозрении он будет сообразовываться с добродетелью, а превратности судьбы будет переносить превосходно и пристойно во всех отношениях, во всяком случае как человек истинно добродетельный и "безупречно квадратный".

Поскольку случайностей бывает много, и они различны по значению, ясно, что незначительные счастливые случаи, точно так же как и соответствующие [несчастливые], не оказывают на жизнь решающего влияния. Но если важные и многочисленные [обстоятельства] оказываются благоприятными, они сделают жизнь более блаженной (ибо и сами они по своей природе способствуют украшению [жизни] и воспользоваться ими можно прекрасно и добропорядочно), а случаи, напротив, неблагоприятные стесняют и омрачают блаженство (ибо и приносят страдание, и препятствуют многим деятельностям). Однако и при таких [обстоятельствах] нравственная красота продолжает сиять, коль скоро человек легко переносит многочисленные и великие несчастья – и не от тупости, а по присущему ему благородству и величавости.

Если же действительно, как мы уже сказали, деятельности – главное в жизни, то никто из блаженных не может стать злосчастным, потому что он никогда не совершит омерзительных и дурных [поступков]. Мы ведь уверены, что истинно добродетельный и здравомыслящий человек умело переносит все превратности судьбы и всегда совершает самые прекрасные из возможных в данном случае поступков, подобно тому как доблестный военачальник использует имеющееся у него войско наилучшим для ведения войны способом, а хороший башмачник из полученных кож [всегда] делает самые лучшие башмаки, и точно так же все другие мастера. Коль скоро это так, счастливый никогда не станет злосчастным, хотя, конечно, он не будет блаженным, если ему выпадет жребий Приама. Но, во всяком случае, его жизнь не пестра и не легко поддастся переменам, потому что трудно будет лишить его счастья и [он лишается его] не от случайных неудач, но от великих и многочисленных [несчастий], а после таких [несчастий) он не станет за короткий срок вновь счастливым, если же все-таки станет, то за долгий и полновесный срок, достигнув за этот срок великого и прекрасного.

Что же мешает назвать счастливым того, кто действует в полноте добродетели и кто достаточно обеспечен внешними благами, причем не на случайном отрезке времени, но в течение полной жизни? Может быть, нужно прибавить: "так прожившего и соответственно скончавшегося", поскольку будущее нам неясно, а счастье мы полагаем целью во всех отношениях совершенной [и конечной]? А раз это так, то мы назовем блаженными в течение жизни тех, кто обладает и будет обладать описанными выше [качествами], причем блаженными именно как люди. Будем считать, что с этим мы несколько разобрались.

(XI). Чтобы превратности судьбы потомков и всех вообще близких ничуть не влияли бы на счастье – такое представляется чересчур жестоким и противоречащим [общепринятым] мнениям. При обилии различных случайностей, одни из которых имеют большее влияние, а другие – меньшее, выделять каждый отдельный случай, по-видимому, очень долгое [дело], предела не имеющее; между тем общего определения и в общих чертах, пожалуй, будет достаточно. Итак, среди неудач одного и того же человека одни имеют в его жизни известный вес и влияние, а другие кажутся довольно легкими; если это верно, то точно так обстоит дело и с неудачами, касающимися всех близких; и, конечно же, для каждого переживания: кого оно затрагивает – живых или умерших – значит даже больше, чем для преступлений и ужасов, предшествуют ли они трагедии или совершаются [перед зрителями]. Так что необходимо учесть и эту разницу и в еще большей мере сомнение: причастны ли умершие к какому бы то ни было благу или противоположным ему [вещам]? Если даже что-то достигает их, будь то благо или его противоположность, из этих [наших рассуждений следует], что, взятое безотносительно или по отношению к умершим, это "что-то" бледно и незначительно, и если нет – все равно величина и свойство этого таковы, что не могут ни превратить в счастливых не счастливых, ни [счастливых] лишить блаженства.

Итак, благополучие близких, так же как и неблагополучие, по-видимому, как-то влияет на умерших, но это [влияние] такого свойства и такой степени, что не может ни сделать счастливых несчастливыми, ни оказать иное подобное [воздействие].

13 (XIII). Поскольку счастье – это некая деятельность души в полноте добродетели, нужно, пожалуй, подробно рассмотреть добродетели; так мы, вероятно, лучше сможем уразуметь все связанное со счастьем.

Аристотель. Никомахова этика // Аристотель. Сочинения в четырех томах. М., 1983. Т. 4. С. 62-74.

ЭПИКУР – ГЕРОДОТУ

Кто не может, Геродот, тщательно изучать все, что мы написали о природе, и вникать в более пространные сочинения наши, для тех я уже составил обзор всего предмета, достаточный, чтобы удержать в памяти хотя бы самое главное. Я хотел, чтобы это помогало тебе в важных случаях всякий раз, как придется взяться за изучение природы. Да и те, кто уже достиг успеха в рас­смотрении целого, должны помнить основные черты облика всего предмета: общее движение мысли часто бывает нам нужно, а подробности – не так часто. К этим общим чертам и приходится нам обращаться, постоянно памятуя столько, сколько нужно бывает и для самого общего движения мысли о предмете, и для всемерной точности подробностей, то есть хорошо усвоив и запом­нив самые основные черты. В самом деле, главным признаком совершенного и полного знания является умение быстро пользоваться бросками мысли, а это бывает, когда все сводится к простым основам и сло­вам. Ибо кто не может в кратких словах охватить все, что изучается по частям, тот не может познать толщу всего охватываемого. И вот, так как такой путь полезен для всех, кто освоился с исследованием природы, то я, отдавший исследованию природы постоянные свои усилия и достигший жизненного мира прежде всего благодаря ему, составил для тебя и нижеследующий обзор, заключающий в себе основы всего учения.

Итак, прежде всего, Геродот, следует понять то, что стоит за словами, чтобы можно было свести к ним для обсуждения все наши мнения, разыскания, недоумения, чтобы в бесконечных объяснениях не оставались они необсужденными, а слова не были пустыми. В самом деле, если только мы хотим свести к чему-то наши разы­скания, недоумения, мнения, то нам необходимо при каждом слове видеть его первое значение, не нуждаю­щееся в доказательстве. И затем мы должны во всем удержаться ощущений, держаться наличных бросков мысли или любого иного критерия, держаться испыты­ваемых нами претерпеваний – и это даст нам сред­ства судить об ожидающем и неясном. А уже разо­бравшись с этим, следует переходить к рассмотрению неясного.

Прежде всего: ничто не возникает из несуществую­щего, – иначе все возникало бы из всего, не нуждаясь ни в каких семенах. И если бы исчезающее разрушалось в несуществующее, все давно бы уже погибло, ибо то, что получается от разрушения, не существовало бы. Какова Вселенная теперь, такова она вечно была и вечно будет, потому что изменяться ей не во что, – ибо, кроме Вселенной, нет ничего, что могло бы войти в нее, внеся изменение.

Далее, Вселенная есть тела и пустота. Что существуют тела, это всюду подтверждает наше ощущение, на которое, как сказано, неизбежно должно опираться наше рассуждение о неясном; а если бы не существовало того, что мы называем пустотой, простором или неосязаемой природой, то телам не было бы где двигаться и сквозь что двигаться, – между тем как очевидно, что они движутся. Помимо же тел и пустоты, ни постижением, ни сравнением с пости­гаемым нельзя помыслить никакого иного самостоятель­ного естества, а только случайные или неслучайные свойства таковых.

Далее, иные из тел суть сложные, а иные – такие, из которых составлены слож­ные. Эти последние суть атомы, неделимые и неизменяемые. В самом деле, не всему, что есть, предстоит разрушиться в небытие: иное настолько крепко, что выстоит и в разложении сложностей благодаря природной своей плотности и потому, что разлагаться ему не с чего и не­возможно. Стало быть, начала по природе своей могут быть лишь телесны и неделимы.

Далее, Вселенная беспредельна. В самом деле, что имеет предел, то имеет край; а край – это то, на что можно смотреть со стороны; стало быть, края Вселенная не имеет, а значит, и предела не имеет. А что не имеет предела, то беспредельно и неограниченно.

Беспредельна Вселенная как по множеству тел, так и по обширности пустоты. В самом деле, если бы пустота была беспредельна, а множество тел предельно, то они бы не держались в одном месте, а носились бы рассе­янными по беспредельной пустоте, не имея ни сдержки, ни отпора; а если бы пустота была предельна, в ней негде было бы существовать беспредельному множеству тел.

К тому же атомы тел, неделимые и сплошные, из которых составляется и в которые разлагается все слож­ное, необъятно разнообразны по виду, – ибо не может быть, чтобы столько различий возникло из объятного количества одних и тех же видов. В каждом виде количе­ство подобных атомов совершенно беспредельно, но количество разных видов не совершенно беспредельно, а лишь необъятно.

Движутся атомы непрерывно и вечно: одни – поодаль друг от друга, а другие – колеблясь на месте, если они случайно сцепятся или будут охвачены сцепленными атомами. Такое колебание происходит потому, что природа пустоты, разделяющей атомы, не­способна оказать им сопротивление; а твердость, прису­щая атомам, заставляет их при столкновении отскаки­вать настолько, насколько сцепление атомов вокруг столкновения дает им простору. Начала этому не было, ибо и атомы и пустота существуют вечно.

Напомнив обо всем этом столь длинною речью, мы представляем достаточный очерк наших соображений о природе сущего.

Далее, миры бесчисленны, и некоторые схожи с на­шим, а некоторые несхожи. В самом деле, так как атомы бесчисленны (как только что показано), они разносятся очень и очень далеко, ибо такие атомы, из которых мир возникает или от которых творится, не расходуются полностью ни на один мир, ни на ограниченное число их, схожих ли с нашим или несхожих. Стало быть, ничто не препятствует бесчисленности миров.

Далее, существуют оттиски, подобовидные плотным телам, но гораздо более тонкие, чем видимые предметы. В самом деле, вполне могут возникнуть в окрестном воздухе и такие отслоения, и такие средства для образо­вания полых и тонких поверхностей, и такие истечения, которые сохраняют без изменения положение и движе­ние твердых тел. Эти оттиски называем мы “видностями”. А так как движение через пустоту не препятствуется никаким сопротивлением, то всякое объятное рас­стояние покрывается с невероятной скоростью, – ибо медленность и скорость – это то же, что сопротивление и отсутствие сопротивления. Конечно, при этом само движущееся тело за промежутки времени, уловимые только разумом, отнюдь не попадает сразу в несколько мест, ибо это немыслимо; оно достигает нас лишь за время, уловимое ощущением, да и то движение исходит не из того места в беспредельности, откуда мы его улав­ливаем, ибо само ощущение подобно столкновению, хотя бы до того никакого столкновения не было и ско­рость оставалась неизменной. Это положение также полезно держать в памяти.

Что видности бывают наитончайшими, этому не противоречат никакие наблюдения. Потому и скорость их наивеличайшая, что каждая находит в беспредельно­сти проход по себе и не встречает никаких или почти никаких препятствий, тогда как бесконечное большин­ство атомов тотчас сталкивается с каким-нибудь пре­пятствием.

Кроме того, само возникновение видностей совершается быстро, как мысль. От поверхностей тел происходит непрерывное истечение, незаметное лишь потому, что умаление возмещается пополнением. Такое истечение долго сохраняет положение и порядок атомов твердого тела, хотя иногда и оно оказывается смятенным, и возни­кающие в воздухе составы истончаются, не имея необхо­димой глубины наполнения; да и другие бывают способы образования таких естеств. В самом деле, все это не противоречит свидетельствам ощущений, если обратить внимание на то, каким образом через ощущения доходят к нам извне и наглядности, и их взаимодействия.

Далее, надобно полагать, что именно оттого, что в нас входит нечто извне, мы способны и видеть формы, и мыслить их. В самом деле, ведь внешние предметы ни через воздух между ними и нами, ни через лучи или иные истечения от нас к ним не могут отпечатлеть в нас свой природный цвет и форму так, как могут это сделать через оттиски, сохраняющие цвет и форму пред­метов, проникающие по мере величины своей в наше зрение и мысль и движущиеся с большой скоростью. По этой-то причине они и дают представление о едином и целом предмете, и сохраняют то же взаимодействие, что и в исходном предмете, будучи поддерживаемы оттуда соответственным колебанием атомов в глубине плотного тела. И какое бы в бросках нашей мысли или органах чувств ни воспринималось нами представление о форме или о других свойствах предмета, форма эта есть форма плотного тела, возникающая или от непрерывного исхождения видностей, или от последнего их остатка. А ложность и ошибочность всегда приходят уже вместе с мнением, когда ожидается подтверждение или не­подтверждение, но ни подтверждение, ни неподтвержде­ние не наступает. В самом деле, такие видения, какие мы получаем от изваяний, или во сне, или от других бросков мысли и прочих наших орудий суждения, никогда но могли бы иметь сходство с предметами сущими и истин­ными, если бы не существовало чего-то, долетающего до нас; но в них не могли бы иметь место ошибки, если бы мы не получали в себе самих еще какого-то движения, хоть и связанного с вообразительным броском, но и отличного от него; если это движение не подтвержда­ется или опровергается, то возникает ложность, если же подтверждается или не опровергается, то возникает истина. Этого положения должны мы крепко держаться, чтобы не отбрасывать критериев, основанных на оче­видности, но и не допускать беспорядка от ошибки, принятой за истину.

Далее, слышание возникает от истечения, исходящего от предмета, который говорит, звучит, шумит или как-нибудь иначе возбуждает слух. Это истечение рассеивается на плотные частицы, подобные целому и сохраняю­щие взаимодействие и своеобразное единство по отношению к своему источнику; оно-то и вызывает по большей части восприятие предмета-источника или по крайней мере обнаруживает его внешнее присутствие, – ибо без доносящегося оттуда взаимодействия частиц восприятие было бы невозможно. Поэтому не надо думать, что это самый воздух меняет вид от испускаемого голоса или чего-нибудь подобного — такого преобразо­вания воздуха от голоса было бы заведомо недостаточно; нет, это удар, происходящий в нас при испускании голоса, тотчас производит вытеснение некоторых плотностей, образующих поток дыхания, и от этого в нас возникает слуховое претерпевание.

Точно так же и обоняние, подобно слуху, но могло бы вызывать претерпевание, если бы от предмета не доноси­лись частицы, соразмерные возбуждению органа этого чувства: иные возбуждают его беспорядочно и непри­ятно, иные – мирно и приятно.

Далее, следует полагать, что атомы не обладают никакими свойствами видимых предметов, кроме как формой, весом, величиною и теми свойствами, которые естественно связаны с формой. Ибо всякое свойство переменчиво, атомы же неизменны — ведь необходимо, чтобы при разложении сложного оставалось нечто проч­ное и неразложимое, благодаря чему перемены со­вершались бы не в ничто и не из ничего, а по большей части путем перемещений, иногда же путем прибавле­ния и убавления. Поэтому необходимо, чтобы перемеща­емые частицы были неразрушимы и свободны от качеств меняющегося тела, имея лишь собственные плотности и собственную форму: они-то и должны быть неизменны. В самом деле, мы видим, что когда от убавления тело меняет форму, то форма все же остается ему присуща, тогда как свойства, не будучи присущи меняющемуся телу, не остаются при нем, как форма, а исчезают из него. Так вот, того, что остается, и бывает достаточно для образования различий между сложными телами, потому что необходимо, чтобы хоть что-то оставалось, а не раз­рушалось в ничто.

Далее, не следует полагать, будто атомы бывают любой величины – этому противоречат видимые явле­ния. Следует полагать, что величина их небезразлична: при таком допущении лучше объяснится то, что происходит в наших ощущениях и претерпеваниях. Для объяснения разницы в свойствах вещей нет нужды, чтобы атомы были любой величины; кроме того, будь это так, до нас должны были бы доходить даже атомы, до­ступные зрению, однако этого никогда не бывает, и даже представить себе зримые атомы невозможно.

Кроме того, не следует думать, будто в ограниченном теле существует бесконечное множество плотных частиц какой бы то ни было величины. Поэтому не только нужно отвергнуть делимость до бесконечности на меньшие и меньшие части, ибо этим все лишится стойкости и ока­жется, что при нашем понимании сложных тел сущее будет, дробясь, разлагаться в ничто; нужно полагать, что даже в конечных телах переход к меньшим и меньшим частям не может совершаться до бесконечности. В самом деле, раз сказав, что в предмете существует бесконечное множество плоских частиц какой бы то ни было величи­ны, уже невозможно представить величину этого пред­мета ограниченной; ведь ясно, что и бесчисленные плотные частицы имеют какую-то величину, а в таком случае, какова бы она ни была, величина предмета ока­жется бесконечной. Каждый ограниченный предмет имеет предел, хотя бы и не видимый глазом; то, что следует за ним, нельзя не представить себе точно таким же, а следуя таким образом дальше и дальше, мы прихо­дим мыслью к бесконечности.

Мельчайшие воспринимаемые частицы следует мыс­лить не совсем такими, как имеющие протяженность, но и не совсем иными: у них есть нечто общее с частица­ми протяженными, но они не допускают разъятия на части. А если мы, исходя из этого общего, представим себе такую частицу разъятой на части, одну здесь, дру­гую там, то обе части должны представиться нам одинаково самостоятельными, и смотреть на них при­дется порознь, сперва на одну, потом на другую, а не на совпадение их и не на соприкосновение; и каждая из них сама по себе будет мерилом величин – в большом их будет много, а в малом — мало. Вот по такому подобию следует мыслить и мельчайшие частицы атома; от чув­ственно зримых частиц отличает их, понятным образом, меньшая величина, однако же подобие сохраняет силу; именно в силу этого подобия утверждали мы, что атом меняет величину, только считали ее гораздо меньшей. А эти мельчайшие и несоставные частицы следует счи­тать тем пределом длины, который служит мерилом для атомов, меньших и больших, и применяется при ум­ственном рассмотрении невидимых предметов. Общие черты этих частиц и тех, неизменных, вполне доста­точны для обоснования всего вышесказанного; но соеди­нение таких частиц в силу их собственного движения невозможно.

Далее, применительно к бесконечности слова “верх” и “низ” нельзя употреблять в значении “самое верхнее” и “самое нижнее”. Однако мы знаем, что оттуда, где мы стоим, можно до бесконечности продолжать про­странство вверх, а из любого мыслимого места – до бесконечности вниз, а все же оно никогда не покажется нам одновременно и ниже и выше одного и того же места, потому что это невозможно помыслить. Стало быть, невозможно представить только одно мыслимое движе­ние вверх до бесконечности и только одно – вниз до бесконечности, даже если движение от наших голов кверху десять тысяч раз будет приходить к ногам вы­шестоящих, а движение от нас книзу – к головам нижестоящих. В самом деле, движение в целом не теряет противоположностей своего направления, будучи даже помыслено в бесконечности.

Далее, когда атомы несутся через пустоту, не встречая сопротивления, то они должны двигаться с равной скоростью. Ни тяжелые атомы не будут двигаться быстрее малых и легких, если у них ничто не стоит на пути, ни малые быстрее больших, если им всюду открыт соразмерный проход и нет сопротивления; это относится и к движению вверх или вбок – от столкновений, и к движению вниз – от собственной тяжести. В самом деле, когда тело обладает тем или иным движением, оно будет двигаться быстро, как мысль, пока сила толчка не встретит сопротивления или вовне, или в собственной тяжести тела. Правда, могут возразить, что хоть атомы движутся и с равною скоростью, однако сложные тела движутся одни быстрее, другие медленнее. Но это пото­му, что атомы, собранные в телах, стремятся в одно место лишь в течение мельчайших непрерывных промежутков времени; но уже в умопостигаемые промежутки времени это место будет иное – атомы постоянно сталкиваются, и от этого в конце концов движение становится доступно чувству. И неправильны будут домыслы, будто среди невидимых частиц и в умопостигаемые промежутки времени возможно непрерывное движение: ведь истинно только то, что доступно наблюдению или уловляется броском мысли.

Далее, опираясь на наши ощущения и претерпевания (ибо это вернейшая опора для суждений), необходимо усмотреть, что душа есть тело из тонких частиц, рассеянное по всему нашему составу; оно схоже с ветром, к которому примешана теплота, и в чем то больше сходствует с ветром, а в чем-то – с теплотой; но есть в ней и третья часть, состоящая из еще того более тонких частиц и поэтому еще теснее взаимодействующая с остальным составом нашего тела. Свидетельство всему этому – душевные наши способности, претерпевания, возбудимость, движение мысли и все, без чего мы поги­баем. При этом следует полагать, что именно душа является главной причиною ощущений; но она бы их не имела, не будь она замкнута в остальном составе нашего тела. А состав этот, позволив душе стать такою причи­ною, приобретает и сам от нее такое свойство, однако же не все свойства, какие у нее есть. Поэтому, лишась души, он лишается и чувств, так как способность к чувствам была не в нем самом; он лишь доставлял эту способность чему-то иному, вместе с ним рожденному, а это послед­нее, развив эту способность с помощью движения, сразу и в себе производило свойство чувствительности, и телу его сообщало через свою с ним смежность и взаимодей­ствие, как я о том уже сказал. Поэтому, пока душа содержится в теле, она не теряет чувствительности даже при потере какого-либо члена: с разрушением ее покро­ва, полным или частичным, погибают и частицы души, но, пока от нее что-то остается, оно будет иметь ощуще­ния. Остальной же наш состав, оставаясь полностью или частично, после того как удалится то сколь угодно малое количество атомов, которое составляет природу души, ощущений уже иметь не будет. Наконец, когда разруша­ется весь наш состав, то душа рассеивается и не имеет более ни прежних сил, ни движений, а равным образом и ощущений. Ибо невозможно вообразить, чтобы она сохраняла ощущения иначе, как в своем теперешнем складе, и чтобы она сохранила теперешние движения, когда окружающий покров будет уже не тот, в котором они теперь совершаются.

В самом деле, не надо забывать, что так называемое “бестелесное” в обычном словоупотреблении есть то, что может мыслиться как нечто самостоятельное; но ничто телесное не может мыслиться как самостоятельное, кроме лишь пустоты; пустота же не может ни действовать, ни испытывать действие, она лишь допускает движение тел сквозь себя. Поэтому те, кто утверждает, что душа бестелесна, говорят вздор: будь она такова, она не могла бы ни действовать, ни испытывать действие, между тем как мы ясно видим, что оба эти свойства присущи душе. Итак, если все наши рассуждения о душе вводить к ощущениям и претерпеваниям (памятуя о том, что мы сказали вначале, то будет видно, что здесь они очерчены с достаточной четкостью, чтобы в дальнейшем по этим начертаниям можно было уверенно уточнять подробности.

Далее, форма, цвет, величина, вес и все остальное, что перечисляется как свойство тел (всех или только видимых) и познается соответствующими им ощущени­ями, не должно мыслиться в виде самобытных естеств (это и невообразимо), не должно мыслиться как несуще­ствующее, не должно мыслиться как нечто бестелесное, присущее телу, ни как части этого тела; нет, постоянная природа всего тела состоит из всех этих свойств, но не так, будто все они сложены вместе, как плотные частицы слагаются в более крупные составы или малые части в большие, а просто, как я сказал, постоянное естество всего тела состоит из всех этих свойств. Все эти свойства улавливаются и различаются каждое по-своему, но всегда в сопровождении с целым и никогда отдельно от него; по этому совокупному понятию тело и получает свое название.

Далее, часто тела сопровождают и непостоянные то свойства, которые тоже нельзя назвать ни невидимы­ми, ни бестелесными. Называя такие свойства по обычному словоупотреблению случайными, мы ясно утверждаем, что они не имеют свойства того целого, которое в совокупности называется телом, и не имеют естества тex постоянных его качеств, без которых тело немысли­мо. Каждое из них может получить такое название, так как в мысленном броске оно сопутствует телу, но лишь тогда, когда оно действительно усматривается, потому постоянно сопутствующими эти свойства не являются. Не следует эту очевидность считать несуществующей потому лишь, что она не имеет естества того целого (называемого телом), в котором она усматривается, или же какого-либо постоянно сопровождающего свойства этого целого; не следует, однако же, и считать ее имею­щей самостоятельное существование (это так же не­мыслимо для случайных свойств, как и для посто­янных); а следует считать их, как они и кажутся, случайными свойствами тел, а не постоянно сопровожда­ющими свойствами тел и не имеющими положение самостоятельных естеств; они рассматриваются именно в том их своеобразии, какое обнаруживается ощуще­нием.

Далее, надобно твердо держаться вот какого положения: время не поддается такому расследованию, как все остальные свойства предметов, которые мы исследуем, сводя к предвосхищениям, усматриваемым в нас самих, нет, мы должны исходить из той непосред­ственной очевидности, которая заставляет нас говорить о долгом или кратком времени, и выражать ее соответ­ствующим образом. Не надо при этом выбирать осо­бенные слова, будто они лучше, а надо пользоваться ходовыми выражениями о предмете; не надо также приписывать другим предметам ту же сущность, какая есть в своеобразии нашего (хоть иные и это делают), а надо обращать внимание лишь на то, с чем мы связыва­ем наш предмет и чем его измеряем. В самом деле, ведь не нужно доказывать, а нужно только обратить внима­ние на то, что связываем мы его с такими вещами, как день и ночь, части дня и ночи, волнение и покой, движе­ние и неподвижность, и, выделяя умом в этих вещах особое случайное свойство, называем его временем.

Далее, помимо всего сказанного, следует полагать, что миры и вообще всякое ограниченное сложное тело того же рода, что и предметы, которые мы наблюдаем сплошь и рядом, – все произошли из бесконечности, выделяясь из отдельных сгустков, больших и малых; и все они разлагаются вновь от тех или иных причин, одни быстрее, другие медленнее.

При этом не надо думать, что все миры необходимо имеют одну и ту же форму: в самом деле, невозможно доказать, что в таком-то мире могли быть или не быть заключены те семена, из которых составляются животные, растения и все прочее; что мы видим, а в другом мире это невозможно.

Далее, следует полагать, что природу нашу многому и разнообразному научили понуждающие обстоятель­ства, а разум потом совершенствовал полученное от Природы и дополнял его новыми открытиями – то быстрее, то медленнее, в некоторые времена больше, в некоторые меньше. Оттого и названия вещам были сперва даны отнюдь не по соглашению: сама человече­ская природа у каждого народа, испытывая особые чувства и получая особые впечатления, особым образом испускала воздух под влиянием каждого из этих чувств и впечатлений, по-разному в зависимости от разных мест, где обитали народы; лишь потом каждый народ установил у себя общие названия, чтобы меньше было двусмысленности в изъяснениях и чтобы они были короче. А вводя некоторые предметы, еще не видан­ные, люди, знакомые с ними, вводили и звуки для них: иные — произнося по необходимости, иные – выбирая по разумению там, где были более сильные основания для такого-то выражения.

Далее, о движении небесных тел, солнцестояниях, затмениях, восходах, закатах и тому подобном не следу­ет думать, будто какое-то существо распоряжается ими и приводит или привело их в порядок; и не следует думать, будто оно при этом пользуется совершенным блаженством и бессмертием, потому что распоряжения, заботы, гнев, милость с блаженством несовместимы, а возникают при слабости, страхе и потребности в других; и не следует думать, будто это сами сгустки небесного огня наделены блаженством и добровольно принимают на себя свои движения. Нет, следует блюсти величие во всех словах для этих понятий, чтобы они не вызвали мнений, несовместных с таким величием, от которых может возникнуть величайшее смятение в душах. Поэтому надо полагать, что этот неукоснительный круговорот совершается в силу того, что при возникнове­нии мира такие сгустки изначально входили в его состав.

Далее, надо полагать, что задача изучения природы исследование причины главнейших вещей и что именно в этом состоит блаженство познания природы, наблюдаемой в небесных явлениях, и всего, что способ­ствует ближайшему достижению этой цели. При этом в таких вопросах нельзя допускать многообразия причин и думать, что дело может обстоять и иначе; нет, в бессмертной и блаженной природе не может быть ничего допускающего разноречие или непокой — что это имен­но так, нетрудно постичь мыслью. Напротив, простое повествование о закатах, восходах, солнцестояниях, затмениях и тому подобных предметах не имеет никако­го отношения к блаженству знания: кто сведущ и этих явлениях, но не знает, какова их природа и главнейшие их причины, тот чувствует такие же страхи, как если бы вовсе был несведущ, а может быть, даже и большие, оттого что его изумление перед всеми этими сведениями не может получить разрешения и понять устройство самого главного. Поэтому даже если мы находим не­сколько причин солнцестояний, закатов, восходов, затмений и тому подобного, как это было и в наших рассуждениях об отдельных явлениях, то не следует считать такую точность исследования недостаточной для достижения нашей безмятежности и блаженства. Надо примечать, сколькими способами происходят подобные явления возле нас, и потом уже рассуждать о причинах небесных явлений и обо всех прочих неясностях: и мож­но только презирать тех, кто не понимает разницы между тем, что бывает или возникает одним только способом, и тем, что случается разными способами, кто не учитывает представлений, возникающих при дальнем расстоянии, и кто вообще не знает, в каких условиях можно и в каких нельзя сохранять безмятежность духи. Если мы, понимая, что такое-то явление может происхо­дить многими способами, принимаем, что оно происхо­дит так-то, то мы будем сохранять ту же безмятежность духа, как если бы мы точно знали, что оно происходит именно так.

Наконец, нужно вообще твердо держаться вот какого взгляда: самое главное смятение в человеческих душах возникает оттого, что одни и те же естества считаются блаженными и бессмертными и в то же время, напротив, наделенными волей, действиями, побуждениями; оттого, что люди всегда ждут и боятся вечных ужасов, как они описываются в баснях, и пугаются даже посмертного бесчувствия, словно оно для них зло; оттого, наконец, что все это они испытывают даже не от пустых мнений, а от какого-то неразумного извращения, и если они нет предела своему страху, то испытывают такое же даже более сильное смятение, чем те, кто держатся пустых мнений. Между тем безмятежность состоит в том, чтобы от всего этого отрешиться и только прочно помнить о самом общем и главном. Поэтому так важно быть внимательным к непосредственным ощущениям и претерпеваниям, к общим в общих случаях и к частным в частных случаях, а также ко всякой непосред­ственной очевидности, данной каждому из наших средств суждения. Если мы этого будем держаться, то мы правильным образом отведем и отменим причины возникновения смятения и страха, так как сможем судить о причинах и небесных явлений, и всех осталь­ных событий, до такой крайности пугающих прочих людей.

Вот тебе, Геродот, самые главные положения науки о природе в виде обзора; и я думаю, что если этот очерк поддается точному усвоению, то усвоивший его получит несравненно более крепкую опору, чем другие люди, даже если ему не случится дойти до всех частных под­робностей. А частные подробности он во многом сам прояснит для себя по нашей полной работе, причем память об этих положениях будет ему постоянной под­могой. Ибо они таковы, что всякий, кто вполне или хотя бы достаточно искушен в подробностях, сможет зани­маться разысканиями о природе всего, сводя их к таким соображениям; а кто еще не достиг полного совершен­ства, тот с их помощью и без слов сможет с быстротою мысли облететь все самое нужное для достижения ду­шевного покоя.

Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитиых флософов. М., 1986. С. 378 – 391.

МАРК АВРЕЛИЙ

Кому я обязан…

Деду Веру я обязан сердечностью и незлобивостью (1).

Славе родителя и оставленной им по себе памяти — скромностью и мужественностью (2).

Матери — благочестием, щедростью и воздержанием не только от дурных дел, но и от дурных помыслов. А также и простым образом жизни, далеким от всякого роскошества (3).

Прадеду — тем, что не посещал публичных школ, пользовался услугами прекрасных учителей на дому и понял, что на это не следует щадить средств (4).

Воспитателю тем, что не интересовался исходом борьбы между Зелеными и Голубыми или между гладиаторами фракийского и гальского вооружения, что вынослив в трудах, довольствуюсь малым, не поручаю своего дела другому, не берусь за множество дел и невосприимчив к клевете (5).

Диогнету — нелюбовью заниматься пустяками и неверием в россказни чудотворцев и волшебников о заклинаниях, изгнании бесов и тому подобных вещах, тем, что не разводил перепелов и не увлекался ничем подобным, и тем, что меня не выводит из себя свободное слово, что я отдался философии и слушал вначале Евтихия, затем Андрона и Мециана, уже ребенком писал диалоги и почувствовал влечение к простому ложу, звериной шкуре и прочим принадлежностям греческого образа жизни (6).

Рустику — тем, что пришел к мысли о необходимости исправлять и образовывать характер, не проникся духом софистики, не занимался сочинительством теорий, не держал увещательных речей, не разыгрывал напоказ ни страстотерпца, ни общего благодетеля, не увлекался ни риторикой, ни поэтикой, ни краснобайством, не разгуливал дома в столе и не делал ничего подобного. Благодаря ему я пишу письма без всяких затей, вроде того, которое он сам написал моей матери из Синуессы, всегда готов примириться с оскорбителями и обидчиками, лишь только они сделают первый шаг, вникаю во все, что приходится читать, не довольствуясь поверхностным образом, не соглашаюсь тотчас же с людьми, сыплющими словами, и благодаря ему же я познакомился с воспоминаниями об Эпиктете, которыми он ссудил меня из своей библиотеки (7).

Аполлонию — свободой и решимостью и тем, что неуклонно не взираю ни на что, кроме как на разум, и всегда остаюсь себе верным, при жестокой боли, при потере ребенка, в опасной болезни. Благодаря ему я на живом примере ясно увидел, что в одном и том же лице величайшая настойчивость может ужиться со снисходительностью, благодаря ему я не выхожу из себя, когда приходится растолковывать что-либо; видел человека, который уменье и сноровку в передаче познаний почитал наименьшим из своих достоинств, и понял, каким образом следует принимать от друзей так называемые услуги, не оставаясь в вечном долгу из-за них, но и не оставляя их равнодушно без внимания (8).

Сексту — благожелательностью, образцом дома, руководимого отцом семейства, решением жить согласно природе, безыскусственной серьезностью, заботливым отношением к друзьям, запасом терпения в отношении к людям невежественным и опрометчиво судящим и уменьем со всеми ладить: общение с ним было приятнее всякой лести, и в то же время он пользовался у этих людей величайшим уважением. Он учил меня с пониманием и методически отыскивать и располагать необходимые для жизни основоположения, не высказывать признаков гнева или какой-либо другой страсти, но сочетать любвеобилие с полнейшей свободой от страстей, пользоваться доброй славой, не вызывая шума, и обладать большими познаниями, не выставляя их напоказ (9).

Александру Грамматику — воздержанием от упреков и обидных замечаний по адресу людей, обмолвившихся каким-либо варварским, ошибочным или неблагозвучным выражением: в подобных случаях я, следуя ему, стараюсь употребить правильное выражение в форме ли ответа, подтверждения, совместного исследования самого предмета, а не оборота речи или же посредством какого-либо другого уместного приема напоминания (10).

Фронтону — пониманием того, каковы злорадство, коварство и лицемерие, присущие тирании, и того, насколько вообще черствы душой люди, слывущие у нас аристократами (11).

Александру Платонику — тем, что не часто и не без необходимости ссылаюсь на недосуг как в разговоре с кем-нибудь, так и в письмах и не пренебрегаю, таким образом, постоянно, под предлогом неотложных дел, обязанностями по отношению к ближним (12).

Катулу — тем, что не оставляю без внимания жалобы друзей, даже если они неосновательны, но стремлюсь по возможности все уладить по-прежнему, что от чистого сердца воздаю хвалу учителям, как это делали, судя по воспоминаниям, Домиций и Атенодот, а также истинной любовью к детям.

Брату моему Северу — любовью к домашним, к истине и справедливости, знакомством, через его посредство, с Тразеем, Гельвидием, Катоном, Дионом и Брутом, представлением о государстве с равным для всех законом, управляемом согласно равенству и равноправию всех, и царстве, превыше всего чтущем свободу подданных. Ему же я обязан и тем, что неизменно чту философию, делаю добро, постоянен в проявлениях щедрости, исполнен благих надежд и верю в любовь со стороны друзей. Осуждая кого-нибудь, он не скрывал этого, а его друзьям не приходилось догадываться, чего он хочет или не хочет, но это всем было ясно (14).

Максиму — самообладанием, настойчивостью, бодростью в болезнях и других невзгодах, уравновешенностью, мягкостью и достоинством характера, рвением в исполнении стоящих на очереди дел; что бы он ни говорил, все верили, все верили в его искренность, что бы ни делал — в отсутствие злого умысла. Ему же я обязан тем, что ничему не удивляюсь и ничем не поражаюсь, ни в чем не проявляю ни спешки, ни медлительности, ни растерянности, ни уныния, ни злорадства, ни гнева, ни мнительности, и тем, что предан добру, готов отпустить обиду, чуждаюсь лжи, предпочитаю верность своему долгу последующему исправлению, соблюдаю благопристойность и в шутках: никто не считал себя презираемым им, но никто не решался и счесть себя выше его (15).

Отцу своему — кротостью и непоколебимой твердостью в решениях, принятых по зрелом обсуждении, отсутствием интереса к мнимым почестям, любовью к труду и старательностью, внимательным отношением ко всем, имевшим внести какое-либо общеполезное предложение, неуклонным воздаванием каждому по его достоинству, знанием, где нужны меры строгости, а где кротости, искоренением любви к мальчикам, преданностью общим интересам. Он разрешил своим друзьям даже вовсе не присутствовать на его обедах и не принуждал их сопровождать его в путешествиях. Если кто отлучался по делам, то, возвращаясь обратно, находил его расположенным к себе по-прежнему. Во время совещаний он настаивал на исследовании всех обстоятельств дела и не спешил положить конец обсуждению, довольствуясь первым встретившимся решением. Он старался сохранить своих друзей, не меняя их по капризу, но и не обнаруживая к ним чрезмерного пристрастия. Уверенность в своих силах и бодрость были его постоянными спутниками. Он предвидел отдаленные события и предусматривал самые ничтожные обстоятельства, не кичась этим. Угодливость и вообще всякая лесть были ему противны. Он всегда был на страже государственных нужд и бережно тратил общественные средства, не боясь упреков за это. Ему были равно чужды как суеверие по отношению к богам, так и заискивание и угождение по отношению к людям или потакание черни,— наоборот, трезвость, положительность, благопристойность, постоянство были его отличительными свойствами. Что касается вещей, которые красят жизнь и которыми судьба одарила его в изобилии, то он пользовался ими без тщеславия, но и без скупости, так что, пользуясь беспритязательно тем, что имелось налицо, он не нуждался в том, чего не было. Никто не мог про него сказать, что он софист, болтун или педант, но всякий должен был признать в нем человека зрелого, совершенного, недоступного лести, способного устроить и свои дела, и чужие. Кроме того, он умел ценить истинных философов, к остальным же относился без пренебрежения, хотя и не давался им в обман. Отличаясь приветливостью, он не прочь был и пошутить, но никогда не переходил границ. Он заботился должным образом и о своем теле, не как человек, цепляющийся за жизнь, не стремясь к внешней красоте, но и не оставляя его в небрежении; своим вниманием к нему он имел в виду достичь того, чтобы возможно менее нуждаться во врачебном искусстве или же во внутренних и наружных лекарствах. Но особенно замечательна та готовность, с которой он признавал превосходство людей, приобретших особую авторитетность в какой-нибудь области, например в красноречии, познании законов, нравов или еще чего-нибудь; он даже прилагал все усилия, чтобы каждый из них получил известность в меру своих дарований. Во всем блюдя заветы отцов, он в то же время даже не старался казаться следующим им. Кроме того, ему были чужды непостоянство и непоседливость, и он подолгу оставался в одних и тех же местах и при одних и тех же занятиях. После жестоких припадков головной боли он как ни в чем не бывало со свежими силами принимался за обычные дела. Секретов у него было очень мало, да и те относились только к общественным делам. В устройстве зрелищ, возведении зданий, в своих щедротах и тому подобном он проявил благоразумие и умеренность. Во всяком поступке его занимало только должное, а не добрая слава, сопутствующая такому поступку. Он не пользовался банями в неурочное время, не увлекался постройкой зданий, был непритязателен в вопросе о еде, о ткани и цвете одежд^ о красоте рабов. Обыкновенно в Лориуме он носил столу, изготовленную в соседней деревне, в Ланувиуме по большей части ходил одетым в хитон, в Тускулане же носил плащ, считая нужным извиняться в этом,— и таков он был во всем 20. Не было в нем ничего грубого, непристойного, необузданного, ничего такого, что позволило бы говорить об «усердии не по разуму»; наоборот, он все обсуждал во всех подробностях, как бы на досуге, спокойно, держась известного порядка, терпеливо, сообразуясь с самим делом. К нему вполне можно было бы применить то, чт"о повествуется о Сократе: он мог именно и воздерживаться, мог и пользоваться всем тем, относительно чего большинство людей бессильно в воздержании и неумеренно в пользовании 21. Но проявлять в одном случае терпение, в другом — воздержание, в третьем — трезвость суждения достсгйно человека, обладающего душою совершенной и непреклонной. Именно таким показал он себя во время болезни Максима (16).

Богам — тем, что у меня хорошие деды, хорошие родители, хорошая сестра, хорошие учителя, хорошие домочадцы, родственники, друзья, почти все окружающие, и тем, что мне не пришлось обидеть никого из них, хотя у меня такой характер, при котором я при случае и мог сделать что-нибудь подобное; но по милости богов не было такого стечения обстоятельств, которое должно было бы меня обличить. Им же я обязан и тем, что недолго воспитывался у наложницы деда и что сохранил в чистоте свою юность, не возмужал раньше времени, а даже запоздал в этом отношении. Богов я должен благодарить и за то, что моим руководителем был государь и отец, который хотел искоренить во мне всякое тщеславие и внедрить мысль, что и живя при дворе можно обходиться без телохранителей, без пышных одежд, без факелов, статуй и тому подобной помпы, но вести жизнь весьма близкую к жизни частного человека, не относясь поэтому уже с пренебрежением и легкомыслием к обязанностям правителя, касающимся общественных дел. Их же я должен благодарить, далее, за то, что у меня был брат, который своим характером мог подвигнуть меня на заботу о самом себе и который в то же время доставлял мне радость своим уважением и любовью ко мне; за то, что мои дети не были обижены ни в умственном, ни в физическом отношении, и за то, что я не сделал больших успехов ни в риторике, ни в поэтике, ни в других занятиях, которым, быть может, я бы посвятил себя, если бы знал за собой большую успешность. Богам я обязан и тем, что безотлагательно взыскал своих воспитателей теми почестями, которых они, по-видимому, добивались, а не ласкал их только надеждою, что сделаю это впоследствии, так как сейчас они еще молоды, и тем, что познакомился с Аполлонием, Рустиком, Максимом. Я часто думал о жизни, согласной с природой, и ясно представлял себе, какова она. Боги, со своей стороны, сделали все своими дарами, помощью и внушением, чтобы я мог беспрепятственно жить согласно природе, и если я не жил так, то по своей вине и потому, что не следовал их указаниям и чуть что не прямым наставлениям,— за это я также должен быть признателен богам, равно как и за то, что при такой жизни мое тело не отказалось мне служить до сих пор, и за то, что избег сближения с Бенедиктой и Феодотом, да и впоследствии быстро исцелялся от любовных увлечений; за то, далее, что, часто сердясь на

Рустика, не сделал ничего такого, в чем бы пришлось потом раскаиваться, и за то, что моя мать, которой суждено было умереть молодой, последние годы провела со мною. Благодарение богам и за то, что не было такого случая, чтобы я хотел помочь бедному или же вообще нуждающемуся, но должен был отказаться от этого за неимением средств, и за то, что сам никогда не был в такой нужде, чтобы быть вынужденным брать у других, и за то, что у меня такая преданная, любвеобильная, откровенная жена, и за то, что никогда не имел недостатка в хороших воспитателях для моих детей. Им же я обязан и полученным мною во сне указанием средств как против кровохаркания и головокружения (что случалось и в Каэте), так и против других недугов, и тем, что, почувствовав влечение к философии, я не попал в руки какого-нибудь софиста, не увлекся ни историей, ни анализом силлогизмов, не отдался изучению небесных явлений. Ибо для всего этого нужна помощь богов и милость судьбы (17).

Марк Аврелий. Наедине с собой // Римские стоики: Сенека, Эпиктет, Марк Аврелий. М., 1995. С. 272-277.

СЕКСТ ЭМПИРИК

О времени

Судя по явлениям, время кажется чем-то существующим; судя же по тому, что говорится о нем, оно кажется несуществующим. Одни говорят, что время – протяжение движения целого (целым я называю мир), другие же говорят, что оно – само движение мира. Аристотель или, как считают некоторые, Платон признают время числом того, что в движении раньше и что позже. Стратон же или, как говорят некоторые, Аристотель признают его мерой движения и пребывания; Эпикур, как передает Димитрий Лаконский, считает его свойством свойств, сопровождающим и дни, и ночи, и часы, и претерпевания, и отсутствие претерпеваний, и движения, и пребывания; другие, как последователи Энесидема, говорят, что по сущности время - тело (ибо оно ничем не отличается от существующего и от первого тела), другие - что оно бестелесно.

Либо все такие мнения истинны, либо все ложны, либо некоторые истинны, а некоторые ложны; но все не могут быть истинными (ибо большинство противоречит друг другу), так же и всем им быть ложными не позволяют догматики. И кроме того, если признать ложью, что время является телом, а также ложью и то, что оно бестелесно, то будет признано само собой несуществование времени, ибо, кроме этого, не может быть ничего другого. Но невозможно также воспринять, какие [мнения] истинны, а какие ложны, вследствие равносильного разногласия и затруднения по поводу критерия и доказательства. Стало быть, в силу этого мы не сможем ничего утверждать о времени. Кроме того, раз время не может существовать и без движения, и без пребывания, то с опровержением движения так же, как и пребывания, опровергается и время. Тем не менее некоторые говорят против времени и следующее. Если есть время, то оно либо ограничено, либо безгранично. Но если оно ограничено, то началось в какое-нибудь время и каким-нибудь временем кончится; вследствие этого было когда-то время, когда не было времени (перед тем, как оно началось), и будет когда-нибудь время, когда не будет времени (именно после его окончания), а это бессмысленно. Значит, время не ограничено. Если же оно не ограничено, то, раз одна часть его называется прошедшим, одна - настоящим и одна - будущим, будущее и прошедшее либо существуют, либо не существуют. Но если они не существуют, то остается только настоящее, которое чрезвычайно коротко; тогда время будет ограничено, и последуют исконные затруднения. Если же есть прошедшее и есть будущее, тогда и то, и другое из них будет настоящим. Но бессмысленно говорить, что прошедшее и будущее являются настоящим; поэтому время не будет и безграничным. Если же оно не ограничено и не безгранично, то времени вообще не существует. Кроме того, если есть время, то оно либо делимо, либо неделимо. Но неделимым оно не является, ибо, как они сами говорят, оно распадается на настоящее, прошедшее и будущее. Но [оно не является] и делимым, ибо каждое делимое измеряется какой-нибудь своей частью, причем в каждой части измеряемого является мера, как, например, когда мы измеряем пальцем локоть. Время же не может быть измерено какой-нибудь своей частью, ибо если, слова ради, настоящим измерять прошедшее, то оно будет в прошедшем и поэтому прошедшим, и равным образом в будущем будущим. И если бы будущее измеряло остальные времена, то оно будет настоящим и прошедшим, и равным образом прошедшее будет будущим и настоящим, а это нелепо. Поэтому время не будет и делимым. Если же оно ни делимо, ни неделимо, то его [вообще] не существует. Время, как говорят, имеет три деления: прошедшее, настоящее и будущее. Из них прошедшее и будущее не существуют, ибо если существует теперь прошедшее и будущее время, то каждое из них обоих будет настоящим. Но нет и настоящего, ибо если есть настоящее время, то оно либо неделимо, либо делимо. Но оно не является неделимым, ибо говорится, что то, что изменяется, изменяется в настоящее время, а ничто не изменяется в неделимом времени, как, например, железо, [переходя] в мягкое состояние, и разное остальное. Поэтому настоящее время не будет неделимым. Но оно не будет и делимым: ведь оно не может делиться на настоящие [времена], ибо говорится, что вследствие быстрого течения мировых вещей настоящее неощутимо изменяется в прошедшее. Но так же оно не может делиться ни на прошедшее, ни на будущее, ибо тогда оно будет несуществующим, имея одну свою часть уже несуществующей, другую же еще несуществующей.

Вследствие этого настоящее не может быть ни концом прошедшего, ни началом будущего, ибо тогда оно и будет, и не будет существовать. Оно будет как настоящее и не будет, поскольку не будут существовать его части. Значит, оно не является и делимым. Если же настоящее время не будет ни неделимым, ни делимым, то оно и не существует. Если же нет ни настоящего, ни прошедшего, ни будущего, то и время - ничто, ибо состоящее из несуществующего не существует.

Приводится и следующее рассуждение против времени. Если есть время, то либо происшедшее и преходящее, либо непроисшедшее и непреходящее. Но оно не является непроисшедшим и непреходящим, если, как говорят, одна его часть прошла и уже не существует, другая будет и еще не существует. Но оно не является также происшедшим и преходящим, ибо происходящее должно происходить из чего-нибудь существующего, и преходящее преходит во что-нибудь существующее, по предположениям самих догматиков [35]. Если же оно преходит в прошедшее, то переходит в несуществующее, и если происходит из будущего, то происходит из несуществующего, ибо не существует ни то, ни другое. Но говорить, будто что-нибудь происходит из несуществующего и переходит в несуществующее, бессмысленно.

Значит, время не является происшедшим и преходящим. Если же оно не является ни непроисшедшим и непреходящим, ни происшедшим и преходящим, то оно вообще не существует.

Кроме того, если все происходящее, по-видимому, происходит во времени, то время, если оно происходит, происходит во времени. Поэтому оно либо происходит само в себе, либо как другое в другом. Но если само в себе, то одно и то же и будет, и не будет, ибо если то, в чем что-либо происходит, должно существовать раньше того, что в нем происходит, то происходящее в самом себе время, если оно происходит, еще не существует; если же оно происходит само в себе, то уже существует. Поэтому оно не происходит само в себе. Но так же оно не происходит как другое в другом, ибо если настоящее происходит в будущем, то настоящее будет будущим, и если в прошедшем - прошедшим. То же самое надо сказать и об остальных временах. Таким образом, оно не происходит и как другое время в другом времени. Если же оно не происходит ни само в себе, ни как другое в другом, то время не будет происшедшим. А то, что оно не будет непроисшедшим, было доказано. Если, таким образом, оно не будет ни происшедшим, ни непроисшедшим, то оно вообще не существует, ибо каждое из существующего должно быть либо происшедшим, либо непроисшедшим.

Секст Эмпирик. Сочинения в двух томах. Т. 2. М., 1976. С. 349-351.

ПИКО ДЕЛЛА МИРАНДОЛА ДЖОВАННИ (1463-1494).

Человек — свободный творец самого себя

Я прочитал, уважаемые отцы, в писании арабов, что когда спросили Абдаллу

Сарацина, что кажется ему самым удивительным в мире, то он ответил, что ничего нет более замечательного, чем человек. Этой мысли соответствуют и слова Меркурия: “О Асклепий, великое чудо есть человек!” Когда я размышлял о значении этих изречений, меня не удовлетворяли те многочисленные аргументы в пользу превосходства человеческой природы, которые приводят многие: человек есть посредник между всеми созданиями, близкий к высшим и господин над низшими, истолкователь природы в силу проницательности ума, ясности мышления и пытливости интеллекта, промежуток между неизменной вечностью и текущим временем, узы мира, как говорят персы, Гименей, стоящий немного ниже ангелов, по свидетельству Давида.

Все это значительно, но не главное, что заслуживает наибольшего восхищения. Почему же мы не восхищаемся в большей степени ангелами и прекрасными небесными хорами? В конце концов, мне показалось, что я понял, почему человек является самым счастливым из всех живых существ и достойным всеобщего восхищения и какой жребий был уготован ему среди всех прочих судеб, завидный не только для животных, но для звезд и потусторонних душ. Невероятно и удивительно! А как же иначе? Ведь именно поэтому человека по праву называют и считают великим чудом, живым существом, действительно достойным восхищения. Но что бы там ни было, выслушайте, отцы, и снисходительно простите мне эту речь.

Уже всевышний Отец, Бог-творец создал по законам мудрости мировое обиталище, которое нам кажется августейшим храмом божества. Наднебесную сферу украсил разумом, небесные тела оживил вечными душами. Грязные и засоренные части нижнего мира наполнил разнородной массой животных. Но, закончив творение, пожелал мастер, чтобы был кто-то, кто оценил бы смысл такой большой работы, любил бы ее красоту, восхищался ее размахом. Поэтому, завершив все дела, как свидетельствуют

Моисей и Тимей, задумал, наконец, сотворить человека. Но не было ничего ни в прообразах, откуда творец произвел бы новое потомство, ни в хранилищах, что подарил бы в наследство новому сыну, ни на скамьях небосвода, где восседал сам созерцатель вселенной. Уже все было завершено; все было распределено по высшим, средним и низшим сферам. Но не подобало отцовской мощи отсутствовать в последнем потомстве, как бы истощенной, не следовало колебаться его мудрости в необходимом деле из-за отсутствия совета, не приличествовало его благодетельной любви, чтобы тот, кто в других должен был восхвалять божескую щедрость, вынужден был осуждать ее в самом себе. И установил, наконец, лучший творец, чтобы для того, кому не смог дать ничего собственного, стало общим все то, что было присуще отдельным творениям. Тогда принял Бог человека как творение неопределенного образа и, поставив его в центре мира, сказал: “Не даем мы тебе, о Адам, ни определенного места, ни собственного образа, ни особой обязанности, чтобы и место, и лицо и обязанность ты имел по собственному желанию, согласно твоей воле и твоему решению. Образ прочих творений определен в пределах установленных нами законов.

Ты же, не стесненный никакими пределами, определишь свой образ по своему решению, во власть которого я тебя предоставляю. Я ставлю тебя в центре мира, чтобы оттуда тебе было удобнее обозревать все, что есть в мире. Я не сделал тебя ни небесным, ни земным, ни смертным, ни бессмертным, чтобы ты сам, свободный и славный мастер, сформировал себя в образе, который ты предпочтешь. Ты можешь переродиться в низшие, неразумные существа, но можешь переродиться по велению своей души и в высшие божественные.

О, высшая щедрость Бога-отца! О высшее и восхитительное счастье человека, которому дано владеть тем, чем пожелает, и быть тем, чем хочет! Звери, как только рождаются, от материнской утробы получают все то, чем будут владеть потом, как говорит Луцилий. Высшие духи либо сначала, либо немного спустя становятся тем, чем будут в вечном бессмертии. Рождающемуся человеку Отец дал семена и зародыши разнородной жизни и соответственно тому, как каждый их возделает, они вырастут и дадут в нем свои плоды. И если зародыши растительные, то человек будет растением, если чувственные, то станет животным, если рациональные, то сделается небесным существом, а если интеллектуальные, то станет ангелом и сыном Бога. А если его не удовлетворит судьба ни одного из творений, то пусть возвратится к центру своего единообразия и, став единым с Богом-духом, пусть превосходит всех в уединенной мгле Отца, который стоит над всем. И как не удивляться нашему хамелеонству! Или вернее — чему удивляться более? И справедливо говорил афинянин Асклепий, что за изменчивость облика и непостоянство характера он сам был символически изображен в мистериях как Протей. Отсюда и известные метаморфозы евреев и пифагорейцев. Ведь в еврейской теологии то святого Эноха тайно превращают в божественного ангела, то других превращают в иные божества. Пифагорейцы нечестивых людей превращают в животных, а если верить Эмпедоклу, то и в растения. Выражая эту мысль, Магомет часто повторял: “Тот, кто отступит от божественного закона, станет животным и вполне заслуженно”. И действительно, не кора составляет существо растения, но неразумная и ничего не чувствующая природа, не кожа есть сущность упряжной лошади, но тупая и чувственная душа, не кругообразное существо составляет суть неба, а правильный разум; и ангела создает не отделение его от тела, но духовный разум.

Если ты увидишь кого-либо, ползущего по земле на животе, то ты видишь не человека, а кустарник, и если увидишь подобно Калипсо кого-либо, ослепленного пустыми миражами фантазии, охваченного соблазнами раба чувств, то это ты видишь не человека, а животное. И если ты видишь философа, все распознающего правильным разумом, то уважай его, ибо небесное он существо, не земное. Если же видишь чистого созерцателя, не ведающего плоти и погруженного в недра ума, то это не земное и не небесное существо. Это — самое возвышенное божество, облаченное в человеческую плоть. И кто не будет восхищаться человеком, который в священных еврейских и христианских писаниях справедливо называется именем то всякой плоти, то всякого творения, так как сам формирует и превращает себя в любую плоть и приобретает свойства любого создания!

Поэтому перс Эвант, излагая философию халдеев, пишет, что у человека нет собственного природного образа, но есть много чужих внешних обликов. Отсюда и выражение у халдеев: человек — животное многообразной и изменчивой природы. Но к чему все это? А для того, чтобы мы понимали с тех пор, как родились (при условии, что будем тем, чем мы хотим быть), что важнейший наш долг заботиться о том, чтобы по крайней мере о нас не говорили, что когда мы были в чести, то нас нельзя было узнать, так как мы уподобились животным и глупым ослам. Но лучше, чтобы о нас говорили словами пророка Асафа: “Вы — Боги и все — знатные сыновья”. Мы не должны вредить себе, злоупотребляя милостивейшей добротой Отца, вместо того, чтобы приветствовать свободный выбор, который он нам дал.

В душу вторгается святое стремление, чтобы мы, не довольствуясь заурядным, страстно желали высшего и, по возможности, добивались, если хотим, того, что положено всем людям. Нам следует отвергнуть земное, пренебречь небесным и, наконец, оставив позади все, что есть в мире, поспешить в находящуюся над миром курию, самую близкую к высочайшей божественности.

Пико делла Мирандола Дж. Речь о достоинстве человека // История эстетики. Памятники мировой эстетической мысли: в 5-и тт. М., Т. 1. С. 506-511.

ДЕКАРТ РЕНЕ

О методе

С. 250

Здравомыслие есть вещь, распределенная справедливее всего; каждый считает себя настолько им наделенным, что даже те, кого всего труднее удовлетворить в каком-либо другом отношении, обыкновенно не стремятся иметь здравого смысла больше, чем у них есть. При этом невероятно, чтобы все заблуждались. Это свидетельствует скорее о том, что способность правильно рассуждать и отличать истину от заблуждения – что, собственно, и составляет, как принято выражаться, здравомыслие, или разум,– от природы одинакова у всех людей, а также о том, что различие наших мнений происходит не от того, что одни разумное других, а только от того, что мы направляем наши мысли различными путями и рассматриваем не одни и те же вещи.

Ибо недостаточно просто иметь хороший ум, но главное – это хорошо применять его. Самая великая душа способна как к величайшим порокам, так и к величайшим добродетелям, и те, кто идет очень медленно, может, всегда следуя прямым путем, продвинуться значительно дальше того, кто бежит и удаляется от этого пути.

Что касается меня, то я никогда не считал свой ум более совершенным, чем у других, и часто даже желал иметь столь быструю мысль, или столь ясное и отчетливое воображение, или такую обширную и надежную память, как у некоторых других.

…Однако не побоюсь сказать, что, по моему мнению, я имел счастье с юности ступить на такие пути, которые привели меня к соображениям и правилам, позволившим мне составить метод, с помощью которого я могу, как мне кажется, постепенно усовершенствовать мои знания и довести их мало-помалу до высшей степени, которой позволяет достигнуть посредственность моего ума и краткий срок жизни.

С помощью этого метода я собрал уже многие плоды, хотя в суждении о самом себе стараюсь склоняться более к недоверию, чем к самомнению. И хотя, рассматривая взором философа различные действия и предприятия людей, я не могу найти почти ни одного, которое не казалось бы мне суетным и бесполезным, однако я не могу не чувствовать особого удовлетворения по поводу успехов, какие, по моему мнению, я уже сделал в отыскании истины, и на будущее питаю надежды и даже осмеливаюсь думать, что если между чисто человеческими занятиями есть действительно хорошее и важное, так это именно то, которое я избрал.

Впрочем, возможно, что я ошибаюсь и то, что принимаю за золото и алмаз, не более чем крупицы меди и стекла. Я знаю, как мы подвержены ошибкам во всем, что нас касается, и как недоверчиво должны мы относиться к суждениям друзей, когда они высказываются в нашу пользу. Но мне очень хотелось бы показать в этом рассуждении, какими путями я следовал, и изобразить свою жизнь, как на картине, чтобы каждый мог составить свое суждение и чтобы я, узнав из молвы мнения о ней, обрел бы новое средство самообучения и присоединил бы его к тем, которыми обычно я пользуюсь.

Таким образом, мое намерение состоит не в том, чтобы научить здесь методу, которому каждый должен следовать, чтобы верно направлять свой разум, а только в том, чтобы показать, каким образом старался я направить свой собственный разум. Кто берется давать наставления другим, должен считать себя искуснее тех, кого наставляет, и если он хоть в малейшем окажется несостоятельным, то подлежит порицанию. Но, предлагая настоящее сочинение только как рассказ или, если угодно, как вымысел, где среди примеров, достойных подражания, вы, может быть, найдете такие, которым не надо следовать, я надеюсь, что оно для кого-нибудь окажется полезным, не повредив при этом никому, и что все будут благодарны за мою откровенность.

Вот почему, как только возраст позволил мне выйти из подчинения моим наставникам, я совсем оставил книжные занятия и решил искать только ту науку, которую мог обрести в самом себе или же в великой книге мира, и употребил остаток моей юности на то, чтобы путешествовать, видеть дворы и армии, встречаться с людьми разных нравов и положений и собрать разнообразный опыт, испытав себя во встречах, которые пошлет судьба, и всюду размышлять над встречающимися предметами так, чтобы извлечь какую-нибудь пользу из таких занятий. Ибо мне казалось, что я могу встретить более истины в рассуждениях каждого, касающихся непосредственно интересующих его дел, исход которых немедленно накажет его, если он неправильно рассудил, чем в кабинетных умозрениях образованного человека, не завершающихся действием и имеющих для него, может быть, единственное последствие, а именно: он тем больше тщеславится ими, чем дальше они от здравого смысла, так как в этом случае ему приходится потратить больше ума и искусства, чтобы попытаться сделать их правдоподобными. Я же всегда имел величайшее желание научиться различать истинное от ложного, чтобы лучше разбираться в своих действиях и уверенно двигаться в этой жизни.

Правда, в то время, когда я только наблюдал нравы других людей, я не находил в них ничего, на что мог бы опереться, так как заметил здесь такое же разнообразие, какое ранее усмотрел в мнениях философов. Самая большая польза, полученная мною, состояла в том, что я научился не особенно верить тому, что мне было внушено только посредством примера и обычая, так как видел, как многое из того, что представляется нам смешным и странным, оказывается общепринятым и одобряемым у других великих народов. Так я мало-помалу освободился от многих ошибок, которые могут заслонить естественный свет и сделать нас менее способными внимать голосу разума. После того как я употребил несколько лет на такое изучение книги мира и попытался приобрести некоторый запас опыта, я принял в один день решение изучить самого себя и употребить все силы ума, чтобы выбрать пути, которым я должен следовать. Это, кажется, удалось мне в большей степени, чем если бы я никогда не удалялся из моего отечества и от моих книг.

Но я еще на школьной скамье узнал, что нельзя придумать ничего столь странного и невероятного, что не было бы уже высказано кем-либо из философов. Затем во время путешествий я убедился, что люди, имеющие понятия, противоречащие нашим, не являются из-за этого варварами или дикарями и многие из них так же разумны, как и мы, или даже более разумны. Тот же человек, с тем же умом, воспитанный с детства среди французов или немцев, становится иным, чем он был бы, живя среди китайцев или каннибалов. И вплоть до мод в одежде: та же вещь, которая нравилась нам десять лет назад и, может быть, опять понравится нам менее чем через десять лет, теперь кажется нам странной и смешной. Таким образом, привычка и пример убеждают нас больше, чем какое бы то ни было точное знание. Но при всем том большинство голосов не является доказательством, имеющим какое-нибудь значение для истин, открываемых с некоторым трудом, так как гораздо вероятнее, чтобы истину нашел один человек, чем целый народ. По этим соображениям я не мог выбрать никого, чьи мнения я должен был бы предпочесть мнениям других, и оказался как бы вынужденным сам стать своим руководителем.

Но как человек, идущий один в темноте, я решился идти так медленно и с такой осмотрительностью, что если и мало буду продвигаться вперед, то по крайней мере смогу обезопасить себя от падения. Я даже не хотел сразу полностью отбрасывать ни одно из мнений, которые прокрались в мои убеждения помимо моего разума, до тех пор пока не посвящу достаточно времени составлению плана предпринимаемой работы и разысканию истинного метода для познания всего того, к чему способен мой ум.

….И подобно тому как обилие законов нередко дает повод к оправданию пороков и государство лучше управляется, если законов немного, но они строго соблюдаются, так и вместо большого числа правил, составляющих логику, я заключил, что было бы достаточно четырех следующих, лишь бы только я принял твердое решение постоянно соблюдать их без единого отступления.

Первое — никогда не принимать за истинное ничего, что я не признал бы таковым с очевидностью, т. е. тщательно избегать поспешности и предубеждения и включать в свои суждения только то, что представляется моему уму столь ясно и отчетливо, что никоим образом не сможет дать повод к сомнению.

Второе — делить каждую из рассматриваемых мною трудностей на столько частей, сколько потребуется, чтобы лучше их разрешить.

Третье — располагать свои мысли в определенном порядке, начиная с предметов простейших и легкопознаваемых, и восходить мало-помалу, как по ступеням, до познания наиболее сложных, допуская существование порядка даже среди тех, которые в естественном ходе вещей не предшествуют друг другу.

И последнее — делать всюду перечни настолько полные 7 и обзоры столь всеохватывающие, чтобы быть уверенным, что ничего не пропущено.

Те длинные цепи выводов, сплошь простых и легких, которыми геометры обычно пользуются, чтобы дойти до своих наиболее трудных доказательств, дали мне возможность представить себе, что и все вещи, которые могут стать для людей предметом знания, находятся между собой в такой же последовательности. Таким образом, если воздерживаться от того, чтобы принимать за истинное что-либо, что таковым не является, и всегда соблюдать порядок, в каком следует выводить одно из другого, то не может существовать истин ни столь отдаленных, чтобы они были недостижимы, ни столь сокровенных, чтобы нельзя было их раскрыть. Мне не составило большого труда отыскать то, с чего следовало начать, так как я уже знал, что начинать надо с простейшего и легко познаваемого.

Декарт Р. Рассуждение о методе, чтобы верно направлять свой разум и отыскивать истину в науках // Декарт Р. Сочинения в 2 т. Т. 1. М., 1989. С. 250-252, 255-256, 259-261.

О правила морали, извлеченных из метода

… Во-первых, повиноваться законам и обычаям моей страны, неотступно придерживаясь религии, в которой, по милости божией, я был воспитан с детства, и руководствуясь во всем остальном наиболее умеренными и чуждыми крайностей мнениями, сообща выработанными самыми благоразумными людьми, в кругу которых мне предстояло жить. Не придавая с этого времени никакой цены собственным мнениям, так как я собирался их все подвергнуть проверке, я был убежден, что лучше всего следовать мнениям наиболее благоразумных людей. Несмотря на то что благоразумные люди могут быть и среди персов, китайцев, так же как и между нами, мне казалось полезнее всего сообразоваться с поступками тех, среди которых я буду жить. А чтобы знать, каковы действительно их мнения, я должен был обращать больше внимания на то, как они поступают, чем на то, что они говорят, и не только потому, что вследствие испорченности наших нравов людей, готовых высказывать то, что они думают, мало, но и потому, что многие сами этого не знают; ибо поскольку действие мысли, посредством которой мы думаем о вещи, отличается от действия мысли, посредством которой мы сознаем, что думаем о ней, то они часто независимы одна от другой. Между многими мнениями, одинаково распространенными, я всегда выбирал самые умеренные, поскольку они и наиболее удобные в практике, и, по всей вероятности, лучшие, так как всякая крайность плоха, а также и для того, чтобы в случае ошибки менее отклоняться от истинного пути, чем если бы я, выбрав одну крайность, должен был перейти к другой крайности. Я отнес к крайностям в особенности все обещания, в какой-либо мере ограничивающие свободу, не потому, что я не одобрял законов, которые ради того, чтобы уберечь слабых духом от непостоянства, позволяют то ли для какого-нибудь доброго намерения или даже ради надежности торговли, то ли для цели безразличной в отношении добра давать обещания заключать договоры, принуждающие к постоянному их соблюдению, но потому, что я не видел в мире ничего, что всегда оставалось бы неизменным, и так как лично я стремился все более и более совершенствовать свои суждения, а не ухудшать их, то я полагал, что совершил бы большую ошибку против здравого смысла, если бы, одобряя что-либо, обязал себя считать это хорошим и тогда, когда оно перестало быть таковым или когда я перестал считать его таковым.

Моим вторым правилом было оставаться настолько твердым и решительным в своих действиях, насколько это было в моих силах, и с не меньшим постоянством следовать даже самым сомнительным мнениям, если я принял их за вполне правильные. В этом я уподоблял себя путникам, заблудившимся в лесу: они не должны кружить или блуждать из стороны в сторону, ни тем паче оставаться на одном месте, но должны идти как можно прямее в одну сторону, не меняя направления по ничтожному поводу, хотя первоначально всего лишь случайность побудила их избрать именно это направление. Если они и не придут к своей цели, то все-таки выйдут куда-нибудь, где им, по всей вероятности, будет лучше, чем среди леса. Так как житейские дела часто не терпят отлагательств, то несомненно, что если мы не в состоянии отличить истинное мнение, то должны довольствоваться наиболее вероятным. И даже в случае, если мы между несколькими мнениями не усматриваем разницы в степени вероятности, все же должны решиться на какое-нибудь одно и уверенно принимать его по отношению к практике не как сомнительное, но как вполне истинное по той причине, что были верны соображения, заставившие нас избрать его. Этого оказалось достаточно, чтобы избавить меня от всяких раскаянии и угрызений, обыкновенно беспокоящих совесть слабых и колеблющихся умов, часто непоследовательно разрешающих себе совершать как нечто хорошее то, что они потом признают за дурное.

Третьим моим правилом было всегда стремиться побеждать скорее себя, чем судьбу, изменять свои желания, а не порядок мира и вообще привыкнуть к мысли, что в полной нашей власти находятся только наши мысли и что после того, как мы сделали все возможное с окружающими нас предметами, то, что нам не удалось, следует рассматривать как нечто абсолютно невозможное. Этого одного казалось мне достаточно, чтобы не желать в будущем чего-либо сверх уже достигнутого и таким образом находить удовлетворение. Ибо поскольку наша воля по самой природе вещей стремится только к тому, что наш разум представляет ей так или иначе возможным, то очевидно, что, считая все внешние блага одинаково далекими от наших возможностей, мы не станем более сожалеть о том, что лишены тех благ, на которые мы, казалось бы, имеем право от рождения, если сами не виновны в этом лишении, как не сожалеем о том, что не владеем Китаем или Мексикой. Обратив, как говорится, нужду в добродетель, мы так же не возжелаем стать здоровыми, будучи больными, или свободными, находясь в темнице, как и теперь не желаем иметь тело из столь же несокрушимого вещества, как алмаз, или иметь крылья, чтобы летать, как птицы. Признаюсь, что требуется продолжительное упражнение и зачастую повторное размышление, чтобы привыкнуть смотреть на вещи под таким углом. В этом, я думаю, главным образом состояла тайна тех философов, которые некогда умели поставить себя вне власти судьбы и, несмотря на страдания и бедность, соперничать в блаженстве со своими богами. Постоянно рассматривая пределы, предписанные им природой, они пришли к полнейшему убеждению, что в их власти находятся только собственные мысли, и одного этого было достаточно, чтобы помешать им стремиться к чему-то другому; над мыслями же они владычествовали так неограниченно, что имели основание почитать себя богаче, могущественнее, свободнее и счастливее, чем люди, не имеющие такой философии и никогда не обладающие всем, чего они желают, несмотря на то, что им благоприятствуют и природа и счастье.

Наконец, в завершение этой морали я решил рассмотреть различные занятия людей в этой жизни, чтобы постараться выбрать лучшее из них. Не касаясь занятий других, для себя я решил, что нет ничего лучшего, как продолжать те дела, которыми я занимаюсь, т. е. посвятить всю мою жизнь совершенствованию моего разума и подвигаться, насколько буду в силах, в познании истины по принятому мною методу.

Декарт Р. Рассуждение о методе, чтобы верно направлять свой разум и отыскивать истину в науках // Декарт Р. Сочинения в 2 т. Т. 1. М., 1989. С. 263-265.

ГАССЕНДИ ПОЛЬ ()

О новизне мира

Что касается темы данной главы, то следует сказать, что мир, конечно, не вечен: некогда началось его существование. Ибо прежде всего природа целого тождественна природе частей; в отношении же частей мира мы наблюдаем, что они подвержены как уничтожению, так и возникновению, и поэтому и мир в целом также подвержен уничтожению и возникновению. А что части мира возникают и погибают, или, иначе говоря, рождаются и умирают, свидетельствуют как сами чувства, так и наше нижеследующее доказательство.

И пусть нам не говорят, что изменения, происходящие в частях мира, не есть изменения таких его основных частей, как Солнце, Луна, Земля и т. д., но лишь изменения меньших частей, вернее, только частиц, из которых состоят основные части. Ведь должно быть ясно, что если главные части состоят из частей, подверженных изменениям, то и сами они подвержены им также. И если не часто возникают причины, настолько действенные, чтобы изменять эти главные части, то все же ничто не мешает тому, чтобы такие причины когда-нибудь появились; точно так же и среди менее значительных частей мира некоторые долго остаются невредимыми, и все же с течением времени возникают причины, вызывающие в них изменения.

Затем так как из всех событий древнейшей истории нет более ранних, чем фиванская и троянская войны, то скажите, пожалуйста, можно ли это объяснить иначе, чем тем, что мир не только не вечен, но даже и просто не стар? Ибо, если мир вечен, почему не нашлось поэтов, которые воспевали бы многие другие события? Куда исчезли бесчисленные деяния, столь часто совершавшиеся многими замечательными людьми? Почему нигде не красуются надлежащие вечной славе памятники?

Равным образом тот факт, что все искусства изобретены в новейшее время, поскольку все их изобретатели небезызвестны (и более чем известно, что со дня на день искусства все больше пестуются и развиваются),— чем все это можно объяснить, если не тем, что мир не так давно существует? Ведь он не мог бы так долго обходиться без искусств, столь полезных для жизни.

Если же ты, может быть, думаешь, что подобные памятники и искусства существовали и раньше и что лишь из-за пожаров, потопов и землетрясений они погибли вместе с уничтоженными городами и племенами, то разве ты этим не признаешь неизбежной окончательной гибели земель и неба когда-нибудь в будущем, как это произошло бы и в упомянутых случаях при наличии более серьезной причины? Ведь и сами мы считаем себя смертными лишь потому, что, по нашим наблюдениям, мы болеем теми же недугами, как и те, кто на наших глазах умирает.

Следовательно, мир имел начало, которое, как видно из сказанного, относится не к очень отдаленному прошлому. С другой стороны, когда бы мир ни возник, он во всяком случае возник в весеннюю пору года. В самом деле, так как именно тогда все впервые начало давать ростки, цвести и оплодотворяться, то сама новизна мира требовала умеренной температуры (в интересах новых ростков жизни) раньше, чем он получил возможность отклоняться в сторону тепла или холода.

Гассенди П. Свод философии Эпикура // Гассенди П. Сочинения в 2-х т. М., 1965. Т. 1. С. 191-192.

ЛЕЙБНИЦ ГОТФРИД ВИЛЬГЕЛЬМ

О совершенстве миропорядка

10. Из высочайшего совершенства Бога следует, что при творении универсума он избрал план наилучший, соединяющий в себе величайшее разнообразие вместе с величайшим порядком. Наиболее экономичным образом распорядился он местом, пространством, временем; при помощи наипростейших средств он произвел наибольшие действия – наибольшее могущество, наибольшее знание, наибольшее счастье и наибольшую благость в творениях, какие только доступны универсуму. Ибо так как все возможности в разумении бога по мере своих совершенств стремятся к осуществлению, то результатом всех этих устремлений должен быть наиболее совершенный действительный мир, какой только возможен. Иначе невозможно было бы указать основания, почему вещи сотворены так, а не иначе.

11. Высочайшая мудрость Божия заставила его в особенности избрать законы движения наиболее пригодные и наиболее соответствующие абстрактным, или метафизическим, основаниям. По этим законам всегда сохраняется одно и то же количество силы общей и абсолютной, или действия, одно и то же количество силы относительной, или противодействия, наконец, одно и то же количество силы направляющей. Мало того, действие всегда равно противодействию, и полный эффект действия всегда эквивалентен его полной причине. И изумительно то, что путем рассмотрения одних только действующих причин или материи невозможно было бы указать основания для этих законов движения, открытых в наше время и часть которых была открыта мною самим. Я нашел, что здесь необходимо прибегнуть к причинам конечным и что эти законы зависят вовсе не от принципа необходимости, как истины логические, арифметические и геометрические, а от принципа соответствия, т. е. от выбора, руководимого мудростью. Для тех, кто способен глубоко вникать в вещи, это составляет одно из самых сильных и наиболее убедительных доказательств бытия Божия.

12. Из совершенства Всевышнего Творца следует далее, что но только мировой порядок в целом совершеннейший, насколько это возможно, но и всякое живое зеркало, отражающее универсум со своей точки зрения, т. е. всякая монада, всякий субстанциальный центр должен иметь свои восприятия и свои стремления упорядоченными наилучшим образом, насколько только это совместимо со всем прочим. Отсюда следует далее, что души, т. е. монады, наиболее господствующие, или, лучше сказать, сами животные, неизбежно должны пробуждаться из того состояния усыпления, в которое их может повергнуть смерть или какая-либо другая случайность.

13. Ибо в вещах все раз и навсегда приведено в такой порядок и соответствие, какие только возможны, так как высочайшая мудрость и благость могут действовать только в совершенной гармонии. Настоящее чревато будущим; будущее можно было бы прочесть в прошедшем, отдаленное выражается в ближайшем. Красоту вселенной можно было бы познать в каждой душе, если бы только возможно было раскрыть все ее тайники, заметно проявляющиеся только со временем. Но так как всякое отчетливое восприятие души обнимает бесконечное множество смутных восприятий, заключающих в себе весь универсум, то сама душа лишь постольку знает вещи, которые она воспринимает, поскольку она имеет восприятия отчетливые и ясные, и ее совершенство находится в соответствии с последними.

Всякая душа знает бесконечное, знает все, но смутно. Когда я прогуливаюсь по берегу моря и слышу сильный шум, который оно производит, я слышу отдельные шумы каждой волны, из которых слагается этот общий шум, но не различаю их; так и наши смутные восприятия суть результат впечатлений, производимых на нас всем универсумом. То же самое и в каждой монаде. Один Бог имеет отчетливое познание всего, ибо он источник всему. Очень хорошо было сказано, что Бог – это как бы вездесущий центр, окружности которого нет нигде, все для него существует непосредственно, без всякого удаления от центра.

14. Что касается разумных душ, или духов, то в них есть нечто большее, чем в монадах или даже в простых душах. Дух не только зеркало мира творений, но и образ Божества. Дух не только имеет восприятия дел Божиих, но и сам способен производить нечто им подобное, хотя и в малых размерах. Ибо, не говоря о чудесных видениях снов, в которых мы без труда и даже без всякого желания обретаем вещи, которые требовали бы долгого размышления в состоянии бодрственном, наша душа обладает творческими способностями также и в произвольных действиях; открывая истины, по которым Бог устроил вещи (pondere, mensura, numero, etc.), она в своей области в своем малом мире, в котором ей дана возможность действовать, подражает тому, что Бог производит в большом мире.

15. Вот почему все духи, будут ли то духи людей или духи гениев, в силу своего разума и вечных истин вступают в некоторого рода общение с Богом и через это являются членами Града Божия, т е всесовершеннейщего государства, образованного и управляемого величайшим и превосходнейшим из монархов, где нет ни вины без возмездия, ни добрых дел без соответствующей награды, где, наконец, столько добродетели и счастья, сколько только возможно; и это не путем расстройства природы, как если бы то, что Бог уготовляет душам, нарушало законы вещественного мира, но путем того же самого естественного порядка вещей, в силу гармонии, на все времена предустановленной между царством природы и царством благодати, гармонии между Богом-строителем и Богом-монархом: в силу этой гармонии сама природа ведет к благодати, а благодать совершенствует природу, ставя ее себе на службу.

16. Таким образом, хотя разум не дает нам постичь подробностей великого будущего, предоставленных от­кровению, но мы можем быть уверены, по внушению того же самого разума, что вещи устроены так, что превосходят наши желания. Так как Бог есть самая совершенная и самая блаженная из всех субстанций, а следовательно, наиболее достойная любви, а чистая истинная любовь есть состояние, заставляющее обретать радость в совершенствах и счастье того, кого любишь, то эта любовь, когда предметом ее является Бог, должна доставлять нам наибольшую радость, к которой только мы способны.

17. И его легко любить, как должно, если мы его познаем так, как я говорю. Ибо, хотя Бог и не доступен нашим внешним чувствам, это не препятствует ему быть всего более достойным любви и давать нам наибольшую радость. Как часто мы видим, что почести радуют людей, хотя они и не относятся к свойствам, воспринимаемым внешними чувствами. Мученики и фанатики, хотя бы страсти этих последних и были дурно направлены, показывают, на что способна бывает духовная радость; мало того, сами чувственные удовольствия сводятся к удовольствиям интеллектуальным, лишь смутно познаваемым. Музыка чарует нас, хотя красота ее состоит только в соотношениях чисел и счете ударов и колебаний звучащих тел, повторяющихся через известные промежутки, счете, который мы не замечаем и который, однако, душа наша непрестанно совершает. Того же рода удовольствие, ко­торое глаз находит в пропорциональности; удовольствия, проистекающие из других чувств, можно было бы также свести к чему-либо подобному, хотя мы и не можем объяснить их с такою же определенностью.

18. Можно сказать даже, что уже теперь любовь к Богу дает нам наслаждаться предвкушением будущего блажен­ства. И хотя эта любовь совершенно бескорыстна, она сама по себе составляет наивысшее для нас добро и благо, если даже в ней этого блага не ищут и, не обращая внимания на производимую ею пользу, имеют в виду лишь удовольствие, ею доставляемое; она заставляет нас вполне уповать на благость нашего Творца и Господа, а это упование дает нам истинное спокойствие духа не так, как у стоиков, насильно вынуждаемых к терпению, но путем настоящего удовлетворения, уверяющего нас и в будущем блаженстве. Но и оставляя в стороне блага настоящего времени, ничто не может быть полезнее для будущего, ибо любовь к нему исполняет наши надежды и ведет нас на путь наивысшего блаженства, так как в силу совершенного порядка, установленного в универсуме, все ycтроено возможно наилучшим образом как по отношению к общему благу, так и по отношению к наивысшему частному благу тех, которые убеждены в том и находят довольство в правлении Бога, а этого не может не быть у тех, которые умеют любить источник всякого блага.

Правда, наивысшее счастье, каким бы блаженным созерцанием или познанием Бога оно ни сопровождалось, никогда не будет полно, ибо Бог в силу своей бесконечно­сти никогда не может быть познан вполне.

Таким образом, наше счастье никогда не будет и не должно состоять в полном удовлетворении, в котором более нечего было бы желать и которое притупило бы наш дух; оно состоит в непрестанном переходе к новым радостям и новым совершенствам.

Лейбниц Г.В. Начала природы и благодати, основанные на разуме // Соч. в 4. т. Т. 1. М.: Наука, 1982. С. 409–412.

ГОЛЬБАХ ПОЛЬ АНРИ

Разбор утверждения, что система фатализма опасна

Действительно, нам говорят, что, если все поступки людей необходимы, мы не только не вправе наказывать тех, кто совершает дурные поступки, но не должны даже сердиться на них. Утверждают, будто в этом случае последним нельзя вменять что-либо в вину, будто законы, присуждающие их к наказаниям, несправедливы,— одним словом, будто люди не могут ни быть виновными в чем-либо, ни иметь какие-либо заслуги. Я отвечу на это, что вменять какой-нибудь поступок в вину кому-либо — значит считать его виновным. Поэтому, если даже согласиться с тем, что этот поступок произведен существом, вынужденным совершить его в силу необходимости, вменение в вину все же может иметь место. Связываемые нами с каким-нибудь действием заслуга или вина зависят от благоприятных или пагубных результатов этого поступка для лиц, которых он касается. И если предположить, что человек, совершивший какой-либо поступок, действовал в силу необходимости, все же его поступок является хорошим или дурным, заслуживающим уважения или презрения всех тех, кто чувствует на себе его влияние и чью любовь или гнев он способен вызвать. Любовь или гнев представляют собой свойственные нам способы бытия, которые могут видоизменять человеческие существа. Если я сержусь на кого-нибудь, то я рассчитываю вызвать в нем страх и отвратить его от того, что мне не нравится, или даже наказать его за это. Кроме того, мой гнев необходим, он является следствием моей природы и моего темперамента. Болезненное ощущение от упавшего на мою руку камня неприятно мне, хотя оно вызвано причиной, лишенной воли и действующей в силу необходимости своей природы.

Рассматривая поступки людей как необходимые, мы все же не можем не отличать у них того образа жизни и действий, который подходит нам и который мы вынуждены одобрять, от образа жизни и действий, который огорчает и раздражает нас и который мы вынуждены в силу своей природы порицать и избегать. Отсюда ясно, что система фатализма ничего не изменяет в положении вещей и не приводит к смешению понятий добродетели и порока. Наша природа всегда возмущается тем, что ей противоречит. Есть настолько раздражительные люди, что они приходят в ярость даже от бесчувственных и неодушевленных предметов, хотя сознание того, что мы бессильны видоизменять последние, должно было бы удержать их от этого. Родители часто совершенно напрасно сердятся на своих детей и наказывают их: ведь это существа, которые еще ничего не испытали или на которых они сами очень плохо воздействовали. В жизни мы очень часто встречаем людей, наказывающих других за поступки, причиной которых были они сами.

Законы созданы лишь для того, чтобы сохранить общество и помешать объединившимся в общество людям вредить друг другу. Поэтому законы вправе наказывать тех, кто нарушает общественный порядок или совершает поступки, вредные ближним. Вынуждены ли члены общества поступать необходимым образом или их поступки свободны — с точки зрения законодательства достаточно того, что на них можно воздействовать. Уголовные законы являются мотивами, способными, как показывает нам опыт, сдерживать или уничтожать импульсы, сообщаемые воле людей страстями. Сколь бы необходимой причиной ни вызывались страсти, законодатель ставит своей целью остановить их действие, и, если он возьмется за это как следует, он может быть уверен в успехе. Карая преступления виселицей и другими наказаниями, он поступает подобно человеку, который, строя дом, снабжает его водосточными трубами, чтобы помешать дождевой воде подмыть фундамент его жилища.

Какова бы ни была причина, заставляющая людей действовать, мы вправе противодействовать результатам их поступков, подобно тому как вправе человек, поле которого могла бы затопить река, сдержать ее воды плотиной или даже, если это в его силах, отвести ее течение. В силу этого права общество может в целях самосохранения устрашать и наказывать тех, кто пытается вредить ему или совершает поступки, признаваемые им действительно вредными для своего спокойствия, безопасности, счастья.

Нам, несомненно, скажут, что общество обыкновенно не наказывает за проступки, в которых не принимает участия воля; только злой умысел подлежит наказанию; только наличие его решает вопрос о преступлении и его степени, если же воля несвободна, то нельзя ее наказывать. Я отвечу на это, что общество есть совокупность одаренных чувствами и разумом существ, которые желают счастья и боятся зла. Благодаря этому можно так видоизменять их волю и направлять их поведение, чтобы привести их к желаемой цели. Воспитание, закон, общественное мнение, пример, привычка, страх — все это причины, которые должны изменять людей, влиять на их волю, заставлять их содействовать общему благу, направлять их страсти и сдерживать те из них, которые могут вредить цели общества. Эти причины могут оказать влияние на всех людей, способных в силу своей организации и своей сущности усвоить привычки, способы мысли и действия, которые желают им внушить. Все люди способны испытывать страх; следовательно, страх наказания или лишения желательного для них блага является мотивом, который необходимо должен оказать большее или меньшее влияние на их волю и на их поступки. Если найдутся люди, организация которых настолько плоха, что они не поддаются мотивам, действующим на всех других людей, значит, эти люди не способны жить в обществе, служат помехой в достижении цели общества, являются его врагами, препятствуют его устремлениям. Поскольку мятежная и антиобщественная воля таких людей не может быть видоизменена в интересах их сограждан, то последние объединяются против своих врагов, и закон, выражающий общую волю, налагает наказания на тех, на кого не производят ожидаемого действия обычные мотивы. Таким образом, люди антиобщественного склада наказываются и в соответствии с характером их преступления исключаются из общества как существа, неспособные содействовать его задачам.

Если общество обладает правом самосохранения, то оно имеет и право прибегать для этого к соответствующим средствам. Такими средствами являются законы, сообщающие воле людей мотивы, способные отвратить их от вредных поступков. Если эти мотивы не оказывают на каких-либо людей никакого воздействия, то общество ради своего блага вынуждено лишить их возможности вредить ему. Чем бы ни определялись поступки последних, были ли они свободными или необходимыми, но, когда общество, сообщив своим членам мотивы, достаточно сильные, чтобы воздействовать на разумные существа, убеждается, что эти мотивы не сумели одержать победу над импульсами извращенной природы тех или иных индивидов, оно наказывает их. Общество наказывает таких людей справедливо, если поступки, от которых оно их отвращает, действительно вредны ему. Оно имеет право наказывать их, если разрешает или запрещает им лишь вещи, сообразные с природой существ, объединившихся в общество для взаимного блага, или противоречащие ей. Но, с другой стороны, закон не вправе наказывать тех, кому он не предоставил необходимых мотивов, способных повлиять на их волю. Он не вправе наказывать тех, кого пренебрежение общества лишило средств к существованию, возможности проявлять свое умение и свои таланты, трудясь на пользу общества. Закон несправедлив, когда наказывает тех, кому он не обеспечил воспитания, не привил добродетельных принципов, не помог усвоить привычек, необходимых для существования общества. Закон несправедлив, когда наказывает людей за проступки, которые стали для них необходимыми в силу потребностей их природы и организации общества. Он несправедлив и нелеп, когда наказывает людей за проступки, вызываемые склонностями, которые развились в них под влиянием самого общества, примера окружающих, общественного мнения и существующих общественных институтов. Наконец, закон несправедлив, когда он не соразмеряет наказания с реальным злом, причиняемым обществу. Закон доходит до последней степени несправедливости и безумия, когда в ослеплении предает наказанию тех, кто полезен обществу.

Таким образом, уголовные законы, используя боязливость людей и угрожая им страшными карами, сообщают им мотивы, способные влиять на их волю. Представления о боли, лишении свободы, смерти для нормально организованных людей, пользующихся своими способностями, служат могучими препятствиями, которые могут противостоять импульсам их неупорядоченных желаний. Те лица, которых они не останавливают,— безрассудные, безумные или ненормальные существа, от которых вправе оградить и обезопасить себя другие. Разумеется, безумие — это непроизвольное и необходимое состояние, однако никто не считает несправедливым лишать сумасшедших свободы, хотя их поступки всецело зависят от мозгового расстройства. Преступники — это люди, мозг которых подвержен постоянному или временному расстройству; их следует поэтому наказывать в соответствии с причиняемым ими злом или навсегда лишить их возможности вредить, если нет надежды добиться от них поведения, более сообразного с целью общества.

Гольбах П.А. Система природы // Гольбах П.А. Избранные произведения в двух томах. М., 1963. Т. I. С. 240-244.

Кодекс природы

«О существа, во всякий момент своей жизни стремящиеся под влиянием данного вам импульса к счастью, не сопротивляйтесь моему верховному закону. Трудитесь для своего счастья; безбоязненно наслаждайтесь, будьте счастливы: средства обеспечить себе счастье начертаны в ваших сердцах. Напрасно, о суеверный человек, ты ищешь своего благополучия за границами вселенной, в которую ты водворен мной; напрасно ты молишь об этом благополучии неумолимые призраки, созданные твоим воображением и посаженные им на мой вечный трон; напрасно ты надеешься получить это благополучие в небесных обителях, созданных твоим безумием; напрасно ты возлагаешь надежды на капризных богов, благостью которых восторгаешься, в то время как они посылают на землю бедствия, ужасы, несчастья, всякого рода иллюзии. Дерзай же освободиться от ига религии, моей надменной соперницы, не признающей моих прав; откажись от богов, похитителей моей власти, и вернись под власть моих законов. В моих владениях царствует свобода; из них навсегда изгнаны тирания и рабство; правосудие обеспечивает безопасность моих подданных и следит за тем, чтобы они не превышали своих прав; доброта и человечность связывают их друг с другом приятными узами; свет истины просвещает их, и обман никогда не обволакивает их своими мрачными тучами.

Вернись же, неверное дитя, вернись к природе! Она утешит тебя; она изгонит из твоего сердца удручающие тебя страхи, мучающие тебя тревоги, волнующие тебя восторги и ненависть, отрывающую тебя от людей, которых ты должен любить. Вернувшись к природе, к человечеству, к самому себе, рассыпь цветы по дороге своей жизни; перестань глядеть в будущее. Живи для себя, для своих ближних; углубись в самого себя; присмотрись затем к окружающим тебя разумным существам и оставь богов, которые ничего не могут сделать для твоего счастья. Наслаждайся сам и давай наслаждаться другим благами, которые я оставила в общем обладании всех детей, одинаково вышедших из моего лона; помоги им переносить бедствия, на которые судьба обрекла их, как и тебя самого. Мне угодны твои удовольствия, когда они не вредят тебе и не пагубны также для твоих братьев, которых я сделала необходимыми для твоего собственного счастья. Эти удовольствия дозволены тебе, если ты пользуешься ими в надлежащей, указанной мной мере. Будь же счастлив, человек, природа зовет тебя к этому. Но помни, что ты не можешь быть счастливым в одиночку: я призываю к счастью наряду с тобой всех смертных; только сделав их счастливыми, ты будешь счастлив сам — такова воля судьбы; помни, что, если ты попытаешься уклониться от нее, ненависть, месть и угрызения совести всегда наготове, чтобы наказать тебя за нарушение ее бесповоротных повелений.

Поэтому, о человек, какое бы место ты ни занимал в жизни, иди путем, который ты начертал себе для достижения доступного тебе счастья. Во имя гуманности не забывай о судьбе своих ближних; пусть твое сердце относится с состраданием к злополучиям других людей; пусть твоя щедрая рука будет готова к помощи несчастному, удрученному своей судьбой; помни, что может прийти и твой черед для несчастья, и знай, что всякий несчастный вправе требовать от тебя участия. Относись особенно чутко к слезам угнетенной невинности; приюти на своей груди страждущую добродетель; пусть твое добродетельное сердце будет согрето мягкой теплотой искренней дружбы; пусть уважение возлюбленной подруги заставит тебя забыть тяготы жизни и ты будешь верен ей, как и она тебе; пусть твои дети на глазах добродетельных и дружно живущих родителей научатся добродетели; пусть они, будучи предметом забот твоего зрелого возраста, окружат твою старость заботами, которыми ты окружил их неразумное детство.

Будь справедлив, потому что справедливость — опора человеческого рода. Будь добр, потому что доброта покоряет все сердца. Будь снисходителен, потому что ты сам слаб и живешь с существами столь же слабыми, как и ты. Будь мягок, потому что мягкость порождает привязанность. Будь признателен, потому что признательность питает доброту. Будь скромен, потому что гордость задевает самолюбие людей и возмущает их. Прощай оскорбления, потому что месть только увековечивает вражду. Твори добро своему обидчику, чтобы показать ему, что ты выше его, и снискать его дружбу. Будь воздержан, умерен, целомудрен, потому что сладострастие, невоздержанность и излишества разрушат твое здоровье и сделают тебя презренным в чужих глазах.

Будь гражданином, потому что твое отечество необходимо для твоей безопасности, твоих удовольствий, твоего благополучия. Будь верным и послушным законной власти, потому что она необходима для сохранения общества, в свою очередь необходимого для тебя самого. Повинуйся законам, потому что они — выражение общественной воли, которой должна быть подчинена твоя частная воля. Защищай свою страну, потому что она делает тебя счастливым и в ней — твое достояние и все самые дорогие для тебя существа. Не допускай, чтобы эта мать твоя и твоих сограждан подпала под иго тирании, потому что тогда родина превратится для тебя в темницу. Если твое несправедливое отечество отказывает тебе в счастье; если, подчиняясь неправедной власти, оно допускает, чтобы тебя угнетали, — покинь его молча и никогда не заводи в нем смут.

Одним словом, будь человеком, разумным существом, верным супругом, нежным отцом, справедливым хозяином, усердным гражданином; старайся служить родине своими силами, талантами, умением, добродетелями. Делись с ближними дарами, полученными от природы; распространяй благополучие, довольство и радость среди всех, с кем ты встречаешься; пусть круг твоих действий, как бы оживотворенный твоими благодеяниями, воздействует и на тебя; будь уверен, что человек, делающий других людей счастливыми, не может быть несчастным сам. Поступая таким образом, ты никогда не будешь полностью лишен причитающейся тебе награды, с какими бы несправедливыми и ослепленными существами тебе ни довелось жить; во всяком случае никакая сила на земле не сможет отнять у тебя внутреннего удовлетворения — этого чистейшего источника всякого счастья; ты всегда сумеешь с удовольствием углубиться в самого себя; ты не найдешь в глубине своего сердца ни стыда, ни страха, ни угрызений совести; ты будешь любить себя; ты будешь велик в собственных глазах; ты будешь любим и уважаем всеми добродетельными людьми, мнение которых более ценно, чем мнение заблудшей толпы. Если ты посмотришь вокруг, то на довольных лицах прочтешь нежность, сочувствие, любовь. Проводя так жизнь, каждое мгновение которой будет отмечено внутренним миром твоей души и любовью окружающих тебя людей, ты мирно придешь к концу своего существования, потому что ты должен умереть; но ты переживаешь уже себя в мысли; ты будешь вечно жить в памяти своих друзей и людей, осчастливленных тобой; твои добродетели уже заранее воздвигли тебе нетленный памятник. Если небо интересовалось бы тобой, оно осталось бы довольно твоим поведением, раз им довольна земля.

Не жалуйся же на свою судьбу. Будь справедлив, добр и добродетелен, и ты никогда не будешь лишен удовольствий. Не завидуй обманчивому и мимолетному счастью влиятельного преступника, победоносного тирана, своекорыстного обманщика, продажного судьи, жестокосердного богача. Не умножай собой придворной челяди — этого рабочего стада несправедливого тирана. Не старайся приобрести ценой стыда, унижений и угрызений совести пагубной привилегии угнетать своих ближних; не будь корыстным соучастником угнетателей своей страны: они вынуждены краснеть от стыда, лишь только встретят твой взор.

Помни: я наказываю суровее, чем все боги, за земные преступления; дурной человек может избежать кары человеческого закона, но он никогда не уйдет от моих законов. Я создала тела и души смертных; я установила законы, которые ими управляют. Если ты будешь предаваться гнусному сластолюбию, то соучастники твоего разврата будут приветствовать тебя, но я накажу тебя жестокими недугами, которыми завершится твоя позорная и жалкая жизнь. Если ты станешь предаваться невоздержности, то человеческий закон не покарает тебя, но я накажу тебя, сократив твои дни. Если ты порочен, то твои пагубные привычки обрушатся на твою же голову. Государи, эти земные божества, поставленные своим могуществом выше законов людей, трепещут перед моими законами. Я наказываю их, вливая в их сердца яд сомнений, страхов и тревог; я заставляю их трепетать при одном упоминании величественной истины; я заставляю их чувствовать в толпе окружающих их вельмож отравленные стрелы горя и позора; я посылаю пресыщение в их отупевшие сердца, чтобы наказать их за злоупотребление моими дарами; я — вечная и несотворенная справедливость; именно я, не считаясь с лицами, соизмеряю наказание с виной, а кару — с содеянным преступлением. Человеческие законы справедливы лишь тогда, когда соответствуют моим законам; человеческие суждения разумны лишь тогда, когда продиктованы мной; только мои законы неизменны, всеобщи, неотменимы; только они предназначены везде и всегда определять судьбу человеческого рода.

Если ты сомневаешься в моем авторитете и в моей несокрушимой власти над смертными, то обрати внимание на то, как я мщу всем сопротивляющимся моим повелениям. Спустись в глубину сердец всех этих преступников, довольные лица которых прикрывают их душевные муки. Разве честолюбец не мучится день и ночь и не горит на огне, которого ничто не может погасить? Разве торжество победителя не омрачено угрызениями совести и разве не тоскливо его царствование над дымящимися развалинами, разоренными пустынями и проклинающими его несчастными людьми? Думаешь ли ты, что тиран, окруженный низкопоклонниками и льстецами, не сознает ненависти, которую порождает его гнет, и презрения, которое навлекают на него его пороки, его никчемность, его разврат? Полагаешь ли ты, что надменный царедворец в глубине своей души не краснеет от стыда за все те унижения и оскорбления, которыми он покупает себе милости тирана?

Взгляни на этих равнодушных богачей, снедаемых скукой и пресыщенностью, всегда следующими за истощающими тело удовольствиями. Посмотри, как недоступный состраданию скряга, измучив себя, томится над заботливо собранными им бесполезными сокровищами. Посмотри на этих якобы радостных и веселых сластолюбцев и невоздержанных людей: втайне они оплакивают потерянное здоровье. Посмотри на этих супругов-прелюбодеев: их жизнь отравлена раздорами и взаимной ненавистью. Посмотри, как никто не доверяет лжецу и мошеннику; посмотри, как лицемер и обманщик тщательно избегают твоего проницательного взора и дрожат при одном упоминании грозного имени истины. Посмотри на бесплодно увядшее сердце завистника, чахнущего при виде счастья других людей; на оледеневшее сердце неблагодарного человека, которого не могут согреть никакие благодеяния; на железную душу чудовища, которого не могут смягчить вздохи несчастных. Посмотри на мстительного человека, который как бы питается желчью и змеями и в своей ярости пожирает самого себя; позавидуй, если можешь, сну убийцы, неправедного судьи, угнетателя, лихоимца, от ложа которых не отходят мстительные фурии... Ты, без сомнения, трепещешь при виде душевных тревог откупщика, разжиревшего на несчастьях сирот, вдов и бедняков; ты в ужасе от угрызений совести, терзающих высокопоставленных преступников, которых толпа считает счастливыми, между тем как испытываемое ими самими презрение к себе постоянно мстит за оскорбленные нации. Словом, ты видишь, что довольство и мир навсегда покинули сердца тех злополучных, кого я наказала заслуженным презрением, бесчестьем и карами. Но нет, твой взгляд не может выдержать трагического зрелища тех, кто поражен моей местью. Человеколюбие заставляет тебя переживать вместе с ними заслуженные ими кары; ты начинаешь жалеть этих несчастных, для которых порок стал необходимым из-за заблуждений и роковых привычек; ты избегаешь их, не испытывая к ним ненависти; ты желал бы помочь им. Сравнивая себя с ними, ты радуешься покою, царящему в глубине твоего собственного сердца. Наконец, ты видишь, как исполняются для них и для тебя повеления судьбы, согласно которым преступление носит в самом себе свое наказание, а добродетель никогда не бывает лишена награды».

Гольбах П.А. Система природы // Гольбах П.А. Избранные произведения в двух томах. М., 1963. Т. I. С. 675-681.

КАНТ ИММАНУИЛ

Вопросы философии

 

Итак, философия есть система философских знаний, или рациональных знаний из понятий. Таково школьное понятие этой науки. По мировому же понятию (Weltbegriff) она есть наука о последних целях человеческого разума. Это высокое понятие сообщает философии достоинство, т. е. абсолютную ценность. И действительно, она есть то, что одно только и имеет внутреннюю ценность и впервые придает ценность всем другим знаниям.

 

Ведь всегда спрашивают в конце концов, чему служит философствование и его конечная цель — сама философия, рассматриваемая согласно школьному понятию?

 В этом схоластическом значении слова философия имеет в виду лишь умение, в смысле же ее мирового понятия — полезность. В первом смысле она есть, следовательно, учение об умении; в последнем — учение о мудрости, законодательница разума, и постольку философ — не виртуоз ума, но законодатель.

Виртуоз ума, или, как его называет Сократ, — филодокс, стремится только к спекулятивному знанию, не обращая внимания на то, насколько содействует это знание последним целям человеческого разума: он дает правила применения разума для всевозможных произвольных целей. Практический философ — наставник мудрости учением и делом — есть философ в собственном смысле. Ибо философия есть идея совершенной мудрости, указывающей нам последние цели человеческого разума.

 К философии по школьному понятию относятся две вещи: во-первых, достаточный запас рациональных знаний; во-вторых, систематическая связь этих знаний, или соединение их в идее целого.

Философия не только допускает такую строго систематическую связь, но и является единственной наукой, которая имеет систематическую связь в собственном смысле и придает всем другим наукам систематическое единство.

Что же касается философии по мировому понятию (in sensu cosmico), то ее можно назвать также наукой о высшей максиме применения нашего разума, поскольку под максимой разумеется внутренний принцип выбора между различными целями.

 Ибо и в последнем значении философия есть наука об отношении всякого знания и всякого применения разума к конечной цели человеческого разума, которой, как высшей, подчинены все другие цели и в которой они должны образовать единство.

Сферу философии в этом всемирно-гражданском значении можно подвести под следующие вопросы:

 1. Что я могу знать?

 2. Что я должен делать?

 3. На что я смею надеяться?

 4. Что такое человек?

 На первый вопрос отвечает метафизика, на второй — мораль, на третий — религия и на четвертый — антропология. Но, в сущности, все это можно было бы свести к антропологии, ибо три первых вопроса относятся к последнему.

 Итак, философ должен определить:

 1. Источники человеческого знания,

 2. объем возможного и полезного применения всякого знания и, наконец,

 3. границы разума.

 Последнее есть нужнейшее, но также — пусть не огорчается филодокс — и труднейшее.

 Кант И. Логика //

Иоганн Готлиб Фихте О ДОСТОИНСТВЕ ЧЕЛОВЕКА (1794 г.)

Не как исследование, но как излияние порыва чувства после исследования посвящает эти листы своим доброжелателям и друзьям в воспоминание о блаженных часах, которые пережил он с ними в общем стремлении к истине.

Автор

Мы до конца измерили человеческий дух, мы положили основание, на котором может быть построена научная система, как найденное изложение изначальной системы в человеке. Мы делаем в заключение краткий обзор целого.

Философия учит нас все отыскивать в Я. Впервые через Я входят порядок и гармония в мертвую и бесформенную массу. Единство через человека распространяется господство правил вокруг него до границ его наблюдения, и насколько он продвигает дальше это последнее, тем самым продвигаются дальше порядок и гармония. Его наблюдение указывает в бесконечность многообразия каждому свое место, чтобы ничто не вытесняло другое, оно вносит единство в бесконечное разнообразие. Через него держатся вместе мировые тела и становятся единым организованным телом, через него вращаются светила по указанным им путям. Через Я утверждается огромная лестница ступеней от лишая до серафима, в нем — система всего мира духов, и человек имеет право ожидать, что закон, который он дает себе и этому миру, должен иметь силу для него; он имеет право ждать его общего признания в будущем. В Я лежит верное ручательство, что от него будут распространяться в бесконечность порядок и гармония там, где их еще нет, что одновременно с подвигающейся вперед культурой человека будет двигаться и культура вселенной. Все, что теперь еще бесформенно и беспорядочно, разрешится через человека в прекраснейший порядок, а то, что теперь уже гармонично, будет, согласно законам, досель еще не развитым, становиться все гармоничнее. Человек будет вносить порядок в хаос и план в общее разрушение, через него самое тление будет строить и смерть будет призывать к новой прекрасной жизни.

Таков человек, если мы рассматриваем его только как наблюдающий ум; что же он есть, если мы мыслим его, как практически-деятельную способность?

Он включает не только необходимый порядок в вещи, он дает им также и тот, который он произвольно выбрал; там где он вступает, пробуждается природа; под его взглядом готовится она получить от него новое, более прекрасное создание. Через его тело есть самое одухотворенное, что только могло образоваться из окружающей его материи; в его атмосфере воздух становится легче, климат мягче и природа проясняется в надежде превратиться через него в жилище и хранительницу живых существ. Человек предписывает сырому веществу организоваться по его идеалу и предоставить ему материал, в котором он нуждается. Для него вырастает то, что раньше было холодным и мертвым, в питающее зерно, в освежающий плод, в оживляющую виноградную лозу; и вещество вырастает для него во что-нибудь другое, как скоро он предпишет ему иначе. Вокруг него облагораживаются животные, они отрешаются под его осмысленным взглядом от своей дикости и получают более здоровую пищу из рук своего повелителя, за которую они ему воздают добровольным послушанием.

Более того, вокруг человека облагораживаются души, чем больше кто-либо — человек, тем глубже и шире действует он на людей, и то, что носит истинную печать человечности, будет всегда оценено человечеством, каждому чистому проявлению гуманности открывается каждый человеческий дух и каждое человеческое сердце. Вокруг высшего человека люди образуют среду, в которой приближается больше всего к центральной точки тот, кто отличается наибольшею гуманностью.

Человеческие души стремятся и усиливаются объединиться и образовать один дух во многих телах. Все суть один рассудок и одна воля и участвуют тогда, как сотрудники в великом единственно-возможном плане человечества. Высший человек с силою подъемлет свой век на более высокую ступень человечества; оно оглядывается назад и изумляется той пропасти, через которую оно перенеслось; десницей великана выхватывает высший человек из летописи рода человеческого все то, что он может схватить.

Разбейте ту хижину из праха земного, в которой он живет! Он по своему существованию безусловно независим ото всего, что вне его; он есть только через себя самого; и уже в хижине из права он имеет чувство этого существования; в моменты своего подъема, когда время и пространство и все, что не есть он сам, исчезает для него, когда его дух могущественно отделяется от тела и затем опять добровольно возвращается в него, дабы преследовать цель, которую он только через тело может выполнить. Разделите две последние, соседние пылинки, которые теперь его окружают, он все же будет существовать, и существовать он будет, потому что он этого захочет. Он вечен через себя самого и собственной силой.

Стесняйте, расстраивайте его планы! Вы можете задержать их, но что значит тысяча и паки тысяча лет в летописи человечества? То же, что легкий утренний он при пробуждении. Высший человек пребывает и продолжает действовать; и то, что кажется вам исчезновением, есть только расширение его сферы; что вам кажется смертью, есть его зрелость для высшей жизни. Краски его планов и внешние формы их могут для него исчезнуть, план же его останется тот же; в каждый момент своего существования он выхватывает и вводит в свой круг действия что-либо новое из внешней среды и не перестанет выхватывать, доколе не поглотит всего в этом круге, доколе вся материя не будет носить печати его действия и все духи не образуют единый дух с его духом.

Таков человек; таков каждый, кто может самому себе сказать, — Я — человек. не должен ли он испытывать священного благоговения перед самим собой, трепетать и содрогаться перед собственным своим величием. Таков каждый, кто может мне сказать: Я есмь. Где бы ни ты не жил, ты, что носишь человеческий образ, приближаешься ли ты к животным, под палкой погонщика сажая сахарный тростник, или греешься ты на берегах Огненной Земли у огня, который не сам ты зажег, пока он не погаснет и только плачешь, что он не хочет сам себя поддерживать, являешься ли ты мне самым жалким и отвратительным злодеем, все-таки ты-то же, что и я, ибо ты можешь сказать мне: Я есмь. Ты все же мой товарищ, мой брат. О, я стоял, конечно, когда-то на той же ступени человечества, на которой строишь ты теперь, ибо это есть одна из ступеней человечества и на этой лестнице нет скачков; быть может, я стоял на ней без способности ясного сознания; быть может, я так быстро и торопливо над ней поднялся, что не имел времени возвести в сознание мое состояние; но я, разумеется, стоял некогда там, и ты будешь неизбежно там, где я теперь, и продолжится ли это миллионы и миллион раз миллионы лет — что есть время? Ты неизбежно будешь стоять когда-нибудь на той же ступени, на которой я теперь стою; ты будешь стоять на той ступени, на которой я могу на тебя и ты на меня можешь воздействовать. Ты также будешь когда-нибудь вовлечен в той круг и вовлечешь меня в твой; я признаю тебя также когда-нибудь, как сотрудник в моем великом плане. Для меня, который есмь Я — таков каждый, который есть Я. Как же мне не содрогаться перед величием человеческого образа и перед Божеством, которое, быть может, и в таинственном сумраке, но однако же неизбежно живет в храме, носящем печать этого образа.

Земля и небо, время и пространство и все границы чувственности исчезают для меня при этой мысли; как же не исчезнет для меня и индивид? К нему я не приведу вас обратно!

Все индивиды заключаются во Едином великом Единстве чистого Духа, пусть будет это — то последнее слово, которым я вверяю себя вашей памяти; и пусть это будет именно та память обо мне, которой я себя вверяю.

Фихте И.Г. О достоинстве человека // Фихте И.Г. Сочинения в двух томах. Т. 1. СПб., 1993. С. 436-441.

ГЕГЕЛЬ

Об образовании индивида

[ 3. Образование индивида. ] – Задачу вывести индивида из его необразованной точки зрения и привести его к знанию следовало понимать в ее общем смысле, и всеобщий индивид, т.е. обладающий самосознанием дух, следовало рассмотреть в его образовании. – Что касается отношения между тем и другим, то во всеобщем индивиде каждый момент обнаруживается в ходе приобретения им своей конкретной формы и собственного формообразования. Отдельный индивид есть несовершенный дух, некоторый конкретный образ, во всем наличном бытии которого доминирует одна определенность, а от других имеются только расплывчатые черты. В духе, который стоит выше другого, более низкое конкретное наличное бытие низведено до незаметного момента; то, что раньше было самой сутью дела, остается только в виде следа; ее образ затуманен и стал простым оттенком. Индивид, субстанция коего – дух вышестоящий, пробегает это прошлое так, как тот, кто принимаясь за более высокую науку, обозревает подготовительные сведения, давно им усвоенные, чтобы освежить в памяти их содержание; он вспоминает их, не питая к ним интереса и не задерживаясь на них. Отдельный индивид должен и по содержанию пройти ступени образования всеобщего духа, но как формы, уже оставленные духом, как этапы пути, уже разработанного и выравненного; таким образом, относительно познаний мы видим, как то, что в более ранние эпохи занимало зрелый дух мужей, низведено до познаний, упражнений и даже игр мальчишеского возраста, и в педагогических успехах мы узнаем набросанную как бы в сжатом очерке историю образованности всего мира. Это прошлое наличное бытие – уже приобретенное достояние того всеобщего духа, который составляет субстанцию индивида и, таким образом являясь ему внешне, – его неорганическую природу. – В этом аспекте образование, если рассматривать его со стороны индивида, состоит в том, что он добывает себе то, что находится перед ним, поглощает в себя свою неорганическую природу и овладевает ею для себя. Со стороны же всеобщего духа как субстанции образование означает только то, что эта субстанция сообщает себе свое самосознание, т.е. порождает свое становление и свою рефлексию в себя.

Наука воспроизводит это образовательное движение в его полноте и необходимости, а также то, что уже низведено до момента и достояния духа в процессе формирования последнего. Целью является проникновение духа в то, что такое знание. Нетерпение требует невозможного, а именно достижения цели без обращения к средствам. С одной стороны, надо выдержать длину этого пути, ибо каждый момент необходим; – с другой стороны, на каждом из них надо задержаться, ибо каждый момент сам есть некоторая индивидуальная, цельная форма и рассматривается лишь постольку абсолютно, поскольку его определенность рассматривается как целое или конкретное, т.е. поскольку целое рассматривается в своеобразии этого определения. – Так как субстанция индивида, так как даже мировой дух имели терпение пройти эти формы за длительный период времени и взять на себя огромную работу мировой истории, в ходе которой он во всякой форме выказывал все свое содержание, какое она способна вместить, и так как при меньшей работе он не мог достигнуть сознания о себе, то, если иметь в виду существо дела, индивид не может, конечно, охватить свою субстанцию с меньшей затратой труда; но вместе с тем у него затруднений меньше, потому что в себе это совершено, – содержащие есть уже стертая до возможности действительность, обузданная непосредственность, а формообразование сведено к своей аббревиатуре, к простому определению в мысли. Содержание есть достояние субстанции как нечто, что уже было в мысли; уже нет надобности обращать наличное бытие в форму в-себе-бытия, а нужно только это в-себе[-бытие] – уже не просто первоначальное и не погруженное в наличное бытие, а, напротив, уже восстановленное в памяти – обратить в форму для-себя-бытия.

Гегель Г.В.Ф. Феноменология духа. М., 2000. С. 20-21.

Господин и раб

[ 3. Господин и раб. – (α) Господство. ] – Господин есть сознание, сущее для себя, но уже не одно лишь понятие сознания, а сущее для себя сознание, которое опосредствовано с собой другим сознанием, а именно таким, к сущности которого относится то, что оно синтезировано с самостоятельным бытием или с вещностью вообще. Господин соотносится с обоими этими моментами:

с некоторой вещью как таковой – с предметом вожделения, и с сознанием, для которого вещность есть существенное; итак как а) в качестве понятия самосознания господин есть непосредственное отношение для-себя-бытия, а в) теперь он вместе с тем существует как опосредствование или для-себя-бытие, которое есть для себя только благодаря некоторому другому, то он соотносится а) непосредственно с обоими и в) опосредствованно с каждым через Другое. Господин относится в рабу через посредство самостоятельного бытия, ибо оно-то и держит раба; это – его цепь, от которой он не мог абстрагироваться в борьбе, и потому оказалось, что он, будучи несамостоятельным, имеет свою самостоятельность в вещности. Между тем господин властвует над этим бытием, ибо он доказал в борьбе, что оно имеет для него значение только в качестве некоторого негативного; так как он властвует над этим бытием, а это бытие властвует над другим, [над рабом], то вследствие этого он подчиняет себе этого другого. Точно так же господин соотносится с вещью через посредство раба; раб как самосознание вообще соотносится с вещью также негативно и снимает ее; но в то же время она для него самостоятельна, и поэтому своим негативным отношением он не может расправиться с ней вплоть до уничтожения, другими словами, он только обрабатывает ее. Напротив того, для господина непосредственное отношение становится благодаря этому опосредствованию чистой негацией вещи или потреблением; то, что не удавалось вожделению, ему удается – расправиться с ней и найти свое удовлетворение в потреблении. Вожделению это не удавалось из-за самостоятельности вещи, но господин, который поставил между вещью и собой раба, встречается благодаря этому только с несамостоятельностью вещи и потребляет ее полностью; сторону же самостоятельности [вещи] он предоставляет рабу, который ее обрабатывает.

В обоих этих моментах для господина получается его признанность через некоторое другое сознание; ибо это последнее утверждает себя в этих моментах как то, что несущественно, один раз – в обработке вещи, другой раз – в зависимости от определенного наличного бытия; в обоих случаях оно не может стать господином над бытием и достигнуть абсолютной негации. Здесь, следовательно, имеется налицо момент признавания, состоящий в том, что другое сознание снимает себя как для-себя-бытие и этим само делает то, что первое сознание делает по отношению к нему. Точно так же здесь налицо и второй момент, состоящий в том, что это делание второго сознания есть собственное делание первого, ибо то, что делает раб, есть, собственно, делание господина; для последнего только для-себя-бытие есть сущность; он – чистая негативная власть, для которой вещь – ничто, и, следовательно, при таком положении он есть чистое существенное делание; раб же есть некоторое не чистое, а несущественное делание. Но для признавания в собственном смысле недостает момента, состоящего в том, чтобы то, что господин делает по отношению к другому, он делал также по отношению к себе самому, и то, что делает раб по отношению к себе, он делал также по отношению к другому. Вследствие этого признавание получилось одностороннее и неравное.

Несущественное сознание тут для господина есть предмет, который составляет истину достоверности его самого. Ясно, однако, что этот предмет не соответствует своему понятию, а в том, в чем господин осуществил себя, возникло для него, напротив, нечто совсем иное, чем самостоятельное сознание. Для него оно – не самостоятельное сознание, а, напротив, сознание, лишенное самостоятельности; он достоверно знает, следовательно, не для-себя-бытие как истину; его истина, напротив, есть несущественное сознание и несущественное действовавие последнего.

Поэтому истина самостоятельного сознания есть рабское сознание. Правда, это последнее проявляется на первых порах вне себя и не как истина самосознания. Но подобно тому, как господство показало, что его сущность есть обратное тому, чем оно хочет быть, так, пожалуй, и рабство в своем осуществлении становится скорее противоположностью тому, что оно есть непосредственно; оно как оттесненное обратно в себя сознание уйдет в себя и обратится к истинной самостоятельности.

[(β) Страх.] – Мы видели лишь то, чем является рабство по отношению к господству. Но оно есть самосознание, а потому нам нужно рассмотреть теперь, что есть оно в себе самом и для себя самого. На первых порах для рабства господин есть сущность; следовательно, самостоятельное для себя сущее сознание есть для него истина, которая, однако, для него еще не существует в нем. Но на деле оно имеет эту истину чистой негативности и для-себя-бытия в себе самом, ибо оно эту сущность испытало на себе. А именно, это сознание испытывало страх не по тому или иному поводу, не в тот или иной момент, а за все свое существо, ибо оно ощущало страх смерти, абсолютного господина. Оно внутренне растворилось в этом страхе, оно все затрепетало внутри себя самого, и все незыблемое в нем содрогнулось. Но это чистое общее движение, превращение всякого устойчивого существования в абсолютную текучесть, есть простая сущность самосознания, абсолютная негативность, чистое для-себя-бытие, которое таким образом присуще этому сознанию. Этот момент чистого для-себя-бытия есть также для него, ибо в господине оно для него есть его предмет. Далее, оно есть не только это общее растворение вообще, но в служении оно действительно осуществляет его; тут оно во всех единичных моментах снимает свою привязанность к естественному наличному бытию и отделывается от него.

[(γ) Процесс образования.] – Но чувство абсолютной власти вообще и службы в частности есть лишь растворение в себе, и хотя страх перед господином есть начало мудрости, тем не менее сознание здесь для него самого не есть для-себя-бытие. Но благодаря труду оно приходит к самому себе. В моменте, соответствующем вожделению в сознании господина, служащему сознанию казалось, что ему на долю досталась, правда, сторона несущественного соотношения с вещью, так как вещь сохраняет в этом свою самостоятельность. Вожделение удержало за собой чистую негацию предмета, а вследствие этого и беспримесное чувствование себя. Но поэтому данное удовлетворение само есть только исчезновение, ибо ему недостает предметной стороны или устойчивого существования. Труд, напротив того, есть заторможенное вожделение, задержанное исчезновение, другими словами, он образует. Негативное отношение к предмету становится формой его и чем-то постоянным, потому что именно для работающего предмет обладает самостоятельностью. Этот негативный средний термин или формирующее действование есть в то же время единичность или чистое для-себя-бытие сознания, которое теперь в труде, направленном вовне, вступает в стихию постоянства; работающее сознание приходит, следовательно, этим путем к созерцанию самостоятельного бытия как себя самого.

Формирование имеет, однако, не только то положительное значение, что служащее сознание этим становится для себя сущим как чистое для-себя-бытие, но оно имеет и негативное значение по отношению к своему первому моменту, страху. Ибо в процессе образования вещи собственная негативность, его для-себя-бытие, только благодаря тому становится для него предметом, что оно снимает противоположную сущую форму. Но это предметное негативное есть как раз та чужая сущность, перед которой оно трепетало. Теперь, однако, оно разрушает это чужое негативное, утверждает себя как таковое в стихии постоянства и становится благодаря этому для себя самого некоторым для-себя-сущим. В господине для-себя-бытие есть для него некоторое другое или оно есть только для него; в страхе для-себя-бытие присуще самому служащему сознанию; в процессе образования для-себя-бытие становится для него его собственным, и оно приходит к сознанию, что оно само есть в себе и для себя. Оттого, что форма выносится вовне, она не становится для него чем-то другим, нежели оно само, ибо именно форма есть его чистое для-себя-бытие, которое становится тут для него истиной. Таким образом, в силу этого обретения себя вновь благодаря себе самому оно становится собственным смыслом именно в труде, в котором, казалось, заключался только чужой смысл. – Для этой рефлексии необходимы оба момента – страх и служба вообще, точно так же как и процесс образования, и в то же время оба момента необходимы [одинаково] общо. Без дисциплины службы и повиновения страх не идет дальше формального и не простирается на сознательную действительность наличного бытия. Без процесса образования страх остается внутренним и немым, а сознание не открывается себе самому. Если сознание формирует, не испытав первого абсолютного страха, то оно – только тщеславный собственный смысл; ибо его форма или негативность не есть негативность б себе, и его формирование не может поэтому сообщить ему сознание себя как сущности. Если оно испытало не абсолютный страх, а только некоторый испуг, то негативная сущность осталась для него чем-то внешним, его субстанция не прониклась ею насквозь. Так как не вся полнота его естественного сознания была поколеблена, то оно в себе принадлежит еще определенному бытию; собственный смысл есть своенравие, свобода, которая остается еще внутри рабства. Сколь мало для такого сознания чистая форма может стать сущностью, столь же мало она, с точки зрения распространения на единичное, есть общий процесс образования, абсолютное понятие; она есть некоторая сноровка, которая овладевает лишь; кое-чем, но не общей властью и не всей предметной сущностью.

Гегель Г.В.Ф. Феноменология духа. М., 2000. С. 101-104.

О завершении становления абсолютного духа

Другая же сторона его становления, история, есть знающее, опосредствующее себя становление – дух, отрешенный во времени; но это отрешение есть точно так же отрешение от себя самого; негативное есть негативное себя самого. Это становление воспроизводит некоторое медлительное движение и последовательный ряд духов, некоторую галерею образов, из коих каждый, будучи наделен полным богатством духа, именно потому движется так медлительно, что самость должна пробиться сквозь все это богатство своей субстанции и переварить его. Так как завершение духа состоит в том, чтобы в совершенстве знать то, что он есть, свою субстанцию, то это знание есть его уход внутрь себя, в котором он покидает свое наличное бытие и передает свое формообразование воспоминанию. В своем уходе в себя он погружен в ночной мрак своего самосознания, но его исчезнувшее наличное бытие сохранено в этом мраке; и это снятое наличное бытие – прежнее, но вновь рожденное из знания – есть новое наличное бытие, некоторый новый мир и духовное формообразование. В нем дух должен столь же не предвзято начинать сызнова, придерживаясь его непосредственности, и заново вырастить себя из него, словно все предшествующее было потеряно для него и словно он ничему не научился из опыта предыдущих духов. Но воспоминание сохранило этот опыт и есть внутреннее и фактически более высокая форма субстанции. Если, таким образом, этот дух сызнова начинает свое образование, как будто исходя только из себя, то все же начинает он на ступени более высокой. Царство духов, образовавшееся таким образом в наличном бытии, составляет последовательный ряд, в котором один дух сменялся другим и каждый перенимал царство мира от предыдущего. Цель последовательного ряда – откровение глубины, а последнее есть абсолютное понятие; это откровение есть, следовательно, снятие глубины понятия или его протяжение, негативность этого внутри себя сущего “я”, которая есть его отрешение или субстанция, – и его время, что это отрешение в самом себе есть отрешение от себя и есть для самости как в своем протяжении, так и в своей глубине. Цель, абсолютное знание, или дух, знающий себя в качестве духа, должен пройти путь воспоминания о духах, как они существуют в нем самом и как они осуществляют организацию своего царства. Сохранение их [в памяти], если рассматривать со стороны их свободного наличного бытия, являющегося в форме случайности, есть история, со стороны же их организации, постигнутой в понятии, – наука о являющемся знании; обе стороны вместе – история, постигнутая в понятии, – и составляют воспоминание абсолютного духа и его Голгофу, действительность, истину и достоверность его престола, без которого он был бы безжизненным и одиноким; лишь –

Из чаши этого царства духов

Пенится для него его бесконечность.

Гегель Г.В.Ф. Феноменология духа. М., 2000. С. 409–410.

О становлении

2. Моменты становления

Становление есть нераздельность бытия и ничто – не единство, абстрагирующееся от бытия и ничто; как единство бытия и ничто оно есть это определенное единство, или, иначе говоря, такое единство, в котором есть и бытие, и ничто. Но так как каждое из них, и бытие, и ничто, нераздельно от своего иного, то их нет. Они, следовательно, суть в этом единстве, но как исчезающие, лишь как снятые. Теряя свою самостоятельность, которая, как первоначально представлялось, была им присуща, они низводятся до моментов, еще различимых, но в то же время снятых.

Взятые со стороны этой своей различимости, каждый из них есть в этой различимости единство с иным. Становление содержит, следовательно, бытие и ничто как два таких единства, каждое из которых само есть единство бытия и ничто. Одно из них есть бытие как непосредственное бытие и как соотношение с ничто; другое есть ничто как непосредственное ничто и как соотношение с бытием. Определения обладают в этих единствах неодинаковой ценностью.

Становление дано, таким образом, в двояком определении; в одном определении ничто есть непосредственное, т. е. определение начинает с ничто, соотносящегося с бытием, т. е. переходящего в него; в другом бытие дано как непосредственное, т. е. определение начинает с бытия, переходящего в ничто, – возникновение и прохождение.

Оба суть одно и то же, становление, и даже как эти направления, различенные таким образом, они друг друга проникают и парализуют. Одно есть прохождение; бытие переходит в ничто; но ничто есть точно так же и своя противоположность, переход в бытие, возникновение. Это возникновение есть другое направление; ничто переходит в бытие, но бытие точно так же и снимает само себя и есть скорее переход в ничто, есть прохождение. – Они не снимают друг друга, одно внешне не снимает другое, каждое из них снимает себя в себе самом и есть в самом себе своя противоположность.

3. Снятие становления

Равновесие, в которое приводят себя возникновение и прохождение, – это прежде всего само становление. Но становление точно так же сходится в спокойное единство. Бытие и ничто находятся в становлении лишь как исчезающие; становление же, как таковое, имеется лишь благодаря их разности. Их исчезание есть поэтому исчезание становления, иначе говоря, исчезание самого исчезания. Становление есть неустойчивое беспокойство, которое оседает, переходя в некоторый спокойный результат.

Это можно было бы выразить и так: становление есть исчезание бытия в ничто и ничто – в бытие, и исчезание бытия и ничто вообще; но в то же время оно основывается на различии последних. Оно, следовательно, противоречит себе внутри самого себя, так как соединяет в себе нечто противоположное себе; но такое соединение разрушает себя.

Этот результат есть исчезновение, но не как ничто; в последнем случае он был бы лишь возвратом к одному из уже снятых определений, а не результатом ничто и бытия. Этот результат есть ставшее спокойной простотой единство бытия и ничто. Но спокойная простота есть бытие, однако бытие уже более не для себя, а бытие как определение целого.

Становление как переход в такое единство бытия и ничто, которое дано как сущее или, иначе говоря, имеет вид одностороннего непосредственного единства этих моментов, есть наличное бытие.

Гегель. Наука логики. М., 1998. С. 95-96.

Гегель об истине

Обыкновенно мы называем истиной согласие предмета с нашим представлением. Мы имеем при этом в качестве предпосылки предмет, которому должно соответствовать наше представление о нем. В философском смысле, напротив, истина в своем абстрактном выражении вообще означает согласие некоторого содержания с самим собой. Это, следовательно, совершенно другое значение истины, чем вышеупомянутое. Впрочем, более глубокое (философское) значение истины встречается отчасти также и в обычном словоупотреблении; мы говорим, например, об истинном друге и понимаем под этим такого друга, способ действия которого соответствует понятию дружбы; точно так же мы говорим об истинном произведении искусства.

Неистинное означает в этих выражениях дурное, несоответствующее самому себе. В этом смысле плохое государство есть неистинное государство, и плохое и неистинное вообще состоит в противоречии между определением или понятием и существованием предмета. О таком плохом предмете мы можем себе составить правильное представление, но содержание этого представления есть в себе неистинное. Мы можем иметь в своей голове много правильного, что вместе с тем неистинно. Только бог есть истинное соответствие понятия и реальности. Но все конечные вещи имеют в себе неистинность, их существование не соответствует их понятию. Поэтому они должны пойти ко дну, и эта их гибель служит проявлением несоответствия между их понятием и их существованием

Гегель. Энциклопедия философских наук. Т. 1. М., 1974. С. 126.

О диалектике

β) Диалектический момент есть снятие такими конечными определениями самих себя и их переход в свою противоположность.

Примечание. 1) Диалектическое, взятое для себя, обособленно от рассудка, выступает, в особенности в научных понятиях, как скептицизм, где результатом диалектики является голое отрицание. 2) Диалектика обыкновенно рассматривается как внешнее искусство, которое произвольно вносит путаницу в определенные понятия и создает в них лишь видимость противоречий.' Вследствие этого признаются ничтожными не эти определения, но указанная видимость, и рассудочное скорее оказывается истинным. Часто диалектика и на самом деле представляет собой не что иное, как субъективную игру, которая по произволу выдвигает то доказательства, то опровержения — рассуждательство, в котором отсутствует содержание и пустота которого прикрывается остроумными соображениями« Однако в своей подлинной определенности диалектика, наоборот, есть собственная истинная природа определений рассудка, вещей и конечного вообще.

Рефлексия есть прежде всего движение мысли, выходящее за пределы изолированной определенности и приводящее ее в отношение и связь с другими определенностями так, что определенности хотя и полагаются в некоторой связи, но сохраняют свою прежнюю изолированную значимость.

Диалектика же есть, напротив, имманентный переход одного определения в другое, в котором обнаруживается, что эти определения рассудка односторонни и ограниченны, т. е. содержат отрицание самих себя. Сущность всего конечного состоит в том, что оно само себя снимает.

Диалектика есть, следовательно, движущая душа всякого научного развертывания мысли и представляет собой единственный принцип, который вносит в содержание науки имманентную связь и необходимость, в котором вообще заключается подлинное, а не внешнее возвышение над конечным.

Прибавление 1-е. В высшей степени важно уяснить себе, как следует понимать и познавать диалектическое. Оно является вообще принципом всякого движения, всякой жизни и всякой деятельности в сфере действительности. Диалектическое есть также душа всякого истинно научного познания. Нашему обыденному сознанию не останавливаться на абстрактных определениях рассудка представляется делом справедливости (по пословице: живи и давай жить другим), так что мы признаем как одно, так и другое. Но более строгое рассмотрение показывает, что конечное ограничивается не только извне, но и снимается благодаря своей собственной природе и благодаря себе самому переходит в свою противоположность.

Так, например, говорят: «человек смертен» — и рассматривают смерть как нечто, имеющее свою причину лишь во внешних обстоятельствах; согласно этому способу рассмотрения, существуют два отделенных друг от друга свойства человека: быть живым, а также быть смертным. Но истинное поднимание состоит в том, что жизнь как таковая носит в себе зародыш смерти и что вообще конечное в себе противоречиво и вследствие этого снимает себя.

Не следует, далее, смешивать диалектику с софистикой, сущность которой как раз и состоит в том, что она пользуется односторонними и абстрактными определениями в их изолированности, в зависимости от того, какого из этих определений требуют в данный момент интересы индивидуума и то положение, в котором он сейчас находится. Так, например, в практической сфере важно, чтобы я существовал и обладал средствами к существованию. Но если я выдвигаю эту сторону дела, этот принцип моего блага как таковой и делаю из него вывод, что я имею право красть или изменять отечеству, то это софизм.

Точно так же моя субъективная свобода представляет собой существенный принцип моих действий в том смысле, что я должен поступать согласно своему разумению и убеждению. Но если я руководствуюсь только этим принципом, то это также софистика, и этим я выбрасываю за борт все принципы нравственности. Диалектика существенно отлична от такого образа действия, ибо она ставит себе целью рассматривать вещи в себе и для себя, т. е. согласно их собственной природе, обнаруживая при этом конечность односторонних определений рассудка. Диалектика, впрочем, не представляет собой ничего нового в философии. Среди древних изобретателем диалектики называют Платона и делают это с полным правом, поскольку в философии Платона диалектика впервые встречается в свободной научной и, следовательно, в объективной форме. У Сократа диалектика, в согласии с общим характером его философствования, имеет еще преимущественно субъективную форму, а именно форму иронии. Сократ направлял свою диалектику, во-первых, против обыденного сознания вообще и, во-вторых, в особенности против софистов. В своих беседах он делал вид, что хочет точнее осведомиться о том предмете, о котором шла речь; для этой цели он ставил всевозможные вопросы и таким путем приводил своих собеседников к утверждениям, противоположным тем, которые им сначала казались правильными. Если, например, софисты называли себя учителями, то Сократ при помощи ряда вопросов заставил софиста Протагор признаться, что всякое обучение есть только воспоминание. Платон затем в своих строго научных диалогах показывает посредством диалектического рассуждения конечный характер всех прочных определений рассудка. Так, например, в «Пармениде» он выводит многое из единого и, несмотря на это, показывает, что многое лишь постольку есть многое, поскольку определяет себя как единое. Платон пользовался диалектикой с великим умением. В новейшее время преимущественно Кант напомнил снова о диалектике и отвел ей подобающее место, введя так называемые антиномии разума, о которых мы уже говорили выше.

В этих антиномиях дело деть отнюдь не о колебании между различными основаниями и не о голом субъективном рассуждении, а о том, чтобы показать, что всякое абстрактное определение рассудка, взятое лишь так, как оно само себя понимает, непосредственно переходит в свою противоположность.

Как бы упорен ни был рассудок в своем сопротивлении диалектике, ее все же отнюдь нельзя рассматривать как исключительную принадлежность философского сознания, ибо то, о чем в ней идет речь, мы уже находим также и в каждом обыденном сознании, и во всеобщем опыте. Все, что нас окружает, может рассматриваться как пример диалектики. Мы знаем, что все конечное, вместо того чтобы быть прочным и окончательным, наоборот, изменчиво и преходяще, а это и есть не что иное, как диалектика конечного, благодаря которой последнее, будучи в себе своим другим, выходит за пределы того, что оно есть непосредственно, и переходит в свою противоположность. Если выше мы сказали, что рассудок должен рассматриваться как то, что содержится в представлении о благости бога, то теперь мы должны в том же (объективном) смысле сказать о диалектике, что ее принцип соответствует представлению о могуществе бога. Мы говорим, что все вещи (т. е. все конечное как таковое) предстают перед ее судом, и мы, следовательно, видим в диалектике всеобщую непреодолимую власть, перед которой ничто не может устоять, сколь бы обеспеченным и прочным оно себя ни мнило. Определение могущества не исчерпывает, разумеется, глубины божественной сущности, понятия бога, но оно, несомненно, составляет существенный момент любого религиозного сознания.

Диалектика, далее, имеет силу во всех отдельных областях и образованиях природного и духовного мира. Так, например, она проявляется в движении небесных светил. В данный момент планета находится в одном определенном месте, но ее «в себе» -заключается в том, чтобы быть также в другом месте, и она осуществляет это свое инобытие тем, что движется. Физические стихии также оказываются диалектическими, и метеорологический процесс есть проявление их диалектики. Тот же принцип образует основу всех других процессов природы, и он же гонит природу подняться над собой. Что же касается присутствия диалектики в духовном мире, и в частности в правовой и нравственной области, то следует здесь лишь напомнить о том, что, как это следует из всеобщего опыта, в своей наивысшей точке всякое состояние или действие переходят в свою противоположность; эта диалектика находит свое признание во многих пословицах. Так, например, одна пословица гласит: summum jus summa injuria. Это означает, что абстрактное право, доведенное до крайности, переходит в несправедливость. Точно так же известно, что в политике две крайности — анархия и деспотизм — взаимно приводят друг к другу. Осознание диалектики в области нравственности мы находим в известных пословицах: гордыня предшествует падению; что слишком остро, то скоро притупляется и т. д. Чувство, как физическое, так и душевное, также имеет свою диалектику. Известно, что крайняя печаль и крайняя радость переходят друг в друга; сердце, переполненное радостью, облегчает себя слезами, а глубочайшая скорбь иногда проявляется улыбкой.

Гегель. Энциклопедия философских наук. Т. 1. М., 1974. С. 205-209

О бытии и ничто а. Бытие

§ 86

Чистое бытие образует начало, потому что оно в одно и то же время есть и чистая мысль, и неопределенная простая непосредственность, а первое начало не может быть чем-нибудь опосредствованным и определенным.

Примечание. Все сомнения и возражения, которые могли бы быть выдвинуты против того, чтобы начинать науку с абстрактного пустого бытия, устраняются простым сознанием того, что несет с собой природа начала. Бытие можно определить как «я» = «я», как абсолютную индифферентность или тождество и т. д. Исходя из потребности начинать либо с безусловно достоверного, т. е. с достоверного самого по себе, либо с дефиниции или созерцания абсолютно истинного можно предположить, что эти и тому подобные формы непременно должны быть первыми. Но так как внутри каждой из этих форм уже имеется опосредствование, то они не есть истинно первое, ибо всякое опосредствование есть выход из некоего первого в некое второе и происходит из различенного. Если «я» = «я» или также интеллектуальное созерцание на самом деле берутся исключительно только как первые определения, то они в этой чистой непосредственности суть не что иное, как бытие, точно так же, как и, наоборот, чистое бытие, взятое не как абстрактное бытие, а как бытие, содержащее опосредствование, есть чистое мышление или созерцание.

Если мы высказываем бытие как предикат абсолютного, то мы получаем первую дефиницию абсолютного: абсолютное есть бытие. Это есть (в мысли) самая начальная, наиабстрактнейшая и наибеднейшая дефиниция. Это — дефиниция элеатов, но вместе с тем и та известная дефиниция, которая гласит, что бог есть совокупность всех реальностей. Она предполагает именно, что следует абстрагироваться от той ограниченности, которая имеется во всякой реальности, так что бог есть лишь реальное во всякой реальности, всереальнейшее. Так как реальность уже содержит в себе рефлексию, то более непосредственно это высказано в утверждении Якоби о боге Спинозы — что он есть принцип бытия во всем наличном бытии.

Прибавление 1-е. Начиная мыслить, мы не имеем ничего, кроме мысли в ее чистой неопределенности, ибо для определения уже требуется одно и некое другое; вначале же мы не имеем еще никакого другого. Лишенное определений, как мы его имеем здесь, есть непосредственное, а не опосредствованное отсутствие определений, не снятие всякой определенности, а непосредственность отсутствия определений, отсутствие определений до всякой определенности, неопределенность как наипервейшее. Но это мы и называем бытием. Его нельзя ни ощущать, ни созерцать, ни представлять себе, оно есть чистая мысль, и, как таковая, оно образует начало. Сущность также есть нечто лишенное определений, но это то лишенное определений, которое уже прошло через опосредствование и поэтому содержит в себе определение уже как снятое.

Прибавление 2-е. В истории философии мы находим различные ступени логической идеи в форме выступавших друг за другом философских систем, каждая из которых имеет своей основой особую дефиницию абсолюта. Подобно тому как развитие логической идеи оказывается движением от абстрактного к конкретному, так и в истории философии наиболее ранние системы суть также наиболее абстрактные и, следовательно, вместе с тем и наиболее бедные системы. Отношение между более ранними и более поздними философскими системами в общем такое же, как между предшествующими и последующими ступенями логической идеи, а именно последующие ступени содержат в себе предшествующие как снятые. Таково истинное значение имеющего место в истории философии и часто ложно понимаемого опровержения одной философской системы другой, и прежде всего предшествующей системы со стороны последующей. Когда говорят об опровержении философского учения, то обычно имеют в виду лишь абстрактно отрицательный смысл, а именно что опровергнутая философия не имеет больше вообще никакого значения, что она устранена и с нею теперь покончено. Если бы это было так, то изучение истории философии стало бы совершенно безотрадным занятием, так как оно учит нас, как все выступавшие во времени философские системы находили свое опровержение. Если справедливо, что все философские системы были опровергнуты, то одновременно справедливо и утверждение, что ни одно философское учение не было и не может быть опровергнуто.

Последнее верно в двояком отношении: во-первых, поскольку каждая философская система, заслуживающая этого названия, имеет своим содержанием идею и, во-вторых, поскольку каждая философская система есть изображение особенного момента, или особенной ступени в процессе развития идеи. Опровержение философского учения означает, следовательно, лишь то, что ее предел перейден и ее определенный принцип низведен до идеального момента. История философии по своему существенному содержанию имеет дело не с прошедшим, а с вечным и вполне наличным и должна быть сравниваема в своем результате не с галереей заблуждений человеческого духа, а скорее с пантеоном божественных образов. Но эти божественные образы суть различные ступени идеи, как они выступают друг за другом в диалектическом развитии. Задачей самой истории философии остается более точно выяснить, в какой мере имеющее место в истории философии развитие ее содержания, с одной стороны, согласуется с диалектическим развитием чистой логической идеи, а с другой стороны, отступает от него. Здесь же мы должны только заметить, что логика начинает с того же, с чего начинает история философии в подлинном смысле этого слова. Это начало мы находим в элеатской философии, главным образом у Парменида, который понимает абсолютное как бытие и говорит: «Только бытие есть, а небытия нет». Учение Парменида следует рассматривать как начало философии в настоящем смысле слова, потому что философия есть вообще мыслящее познание, а здесь впервые фиксирована чистая мысль и сделана предметом для самой себя.

Люди, правда, мыслили с самого начала существования человеческого рода, ибо лишь мышлением они отличаются от животных, но потребовались тысячелетия, для того чтобы люди овладели мышлением в его чистоте и одновременно в его подлинной объективности. Элеаты приобрели славу смелых мыслителей, но к этому абстрактному поклонению перед ними часто присоединяется замечание, что эти философы все же заходили слишком далеко, признавая истинным единственно лишь бытие и отказывая в истинности всему прочему, что помимо бытия составляет предмет нашего сознания. Совершенно верно, что нельзя остановиться на одном лишь бытии, но бессмысленно рассматривать остальное содержание нашего сознания как находящееся наряду с бытием и вне его или как нечто лишь также существующее. Истинное отношение, напротив, состоит в том, что бытие как таковое не есть нечто прочное и окончательное, но в качестве диалектического переходит в свою противоположность, которая, взятая также непосредственно, есть ничто. Остается, таким образом, верным, что бытие есть первая чистая мысль, и, с чего бы ни начинали (с «я» = «я», с абсолютной индифферентности или даже с самого бога), эти начала суть лишь представление, а не мысль; начало как содержание мысли есть именно лишь бытие.

§ 87

Это чистое бытие есть чистая абстракция и, следовательно, абсолютно отрицательное, которое, взятое также непосредственно, есть ничто.

Примечание. 1) Из этого вытекает вторая дефиниция абсолютного, согласно которой оно есть ничто. Это определение фактически содержится в утверждении, что вещь в себе есть нечто неопределенное, совершенно бесформенное и, следовательно, бессодержательное; оно содержится также и в утверждении, что бог есть лишь высшее существо и ничего больше, ибо здесь бог берется как такая же отрицательность; это та же абстракция, то . ничто, которое буддисты делают принципом всего, а также последним конечным результатом и целью всего. 2) Если противоположность взята в этой непосредственности как бытие и ничто, то кажется очень странным, что эта противоположность уничтожается, и поэтому пытаются фиксировать бытие и предохранить его от перехода. Размышляя, приходят к мысли, что нужно найти для бытия твердое определение, благодаря которому мы могли бы отличить его от ничто. Бытие, например, понимают как пребывающую во всех изменениях, допускающую бесконечное количество определений материю и т. д. или же принимают его без дальнейших размышлений за какое-нибудь единичное существование как первый попавшийся чувственный или духовный предмет. Но все такие дальнейшие и более конкретные определения уже не оставляют бытие чистым бытием, таковым, каково оно непосредственно есть вначале. Лишь в этой чистой неопределенности и благодаря ей оно есть ничто, невыразимое; отличие бытия от ничто есть одно лишь мнение.

Задача сознания — понять, что оба этих начала есть не что иное, как пустые абстракции, и одно из них столь же пусто, как и другое. Стремление находить в бытии или в них обоих устойчивое значение и есть та самая необходимость, которая заставляет бытие и ничто двигаться дальше и сообщает им истинное, т. е. конкретное, значение. Это движение есть логическое выведение и дальнейшее развитие понятия. Размышление, находящее для этих начал более глубокие определения, есть логическое мышление, порождающее такие определения, но не случайным, а необходимым образом. Каждое дальнейшее значение, которое они получают, должно поэтому рассматриваться лишь как более точное определение и более истинная дефиниция абсолютного; такое определение уже более не представляет собой пустой абстракции подобно бытию и ничто, а есть некое конкретное, в котором оба, бытие и ничто, суть моменты. Высшей формой ничто, взятого для себя, была бы свобода, но свобода есть отрицательность, которая углубляется в себя, чтобы достигнуть наивысшей интенсивности, а потому есть как раз абсолютное, утвердительное.

Прибавление. Бытие и ничто сперва должны быть только различны, т. е. их различие существует лишь б себе, по еще не положено. Когда мы вообще говорим о некоем различии, мы этим предполагаем две вещи, каждая из которых обладает определением, которым не обладает другая. Но бытие есть как раз то, что совершенно лишено определений, и такое же отсутствие определений есть ничто. Различие между ними есть, следовательно, лишь мнимое, совершенно абстрактное различие, которое вместе с тем различием не является. При всех других различиях у нас всегда есть также и общее, под которое подходят обе различающиеся вещи. Если мы, например, говорим о двух различных видах, то род есть то, что обще обоим видам. Мы говорим также: существуют природные и духовные сущности. Здесь сущность есть то, что обще им обоим. Но различие между бытием и ничто не имеет общей почвы, и именно поэтому оно вовсе и не есть различие — оба определения представляют в данном случае одну и ту же беспочвенность. Если бы на это возразили, что и бытие и ничто суть мысли и мысль, следовательно, есть то, что обще им обоим, то возражающий упустил бы из виду, что бытие не представляет собой особенную, определенную мысль, а является, наоборот, еще совершенно неопределенной мыслью, которая именно вследствие этого неотличима от ничто. Бытие часто представляют себе как абсолютное богатство, а ничто, напротив, как абсолютную бедность. Но если, рассматривая весь мир, мы говорим: все есть — и не говорим ничего больше, то мы опускаем все определенное и имеем, следовательно, вместо абсолютной полноты абсолютную пустоту. Это применимо также и к дефиниции бога как голого бытия, каковой дефиниции с одинаковым правом противостоит дефиниция буддистов (бог есть ничто), выводом из которой является утверждение, что человек становится богом посредством самоуничтожения.

§ 88

Точно так же и ничто как непосредственное, равное самому себе, есть, наоборот, то же самое, что и бытие. Истину как бытия, так и ничто представляет собой единство их обоих, это единство есть становление.

Примечание. 1) Положение «бытие и ничто суть одно и то же» кажется представлению или рассудку таким парадоксальным, что они не хотят принимать его всерьез. И в самом деле, в этом положении мышление берет на себя труднейшее из дел, ибо бытие и ничто суть противоположность во всей ее непосредственности, т. е. здесь перед нами противоположности, ни в одной из которых еще не положено определение, которое содержало бы в себе их отношение. Но они, как мы показали в предшествующем параграфе, содержат это определение, и оно одно и то же в них обоих. Дедукция их единства постольку совершенно аполитична, да и вообще все движение философии как методическое, т. е. необходимое, движение есть не что иное, как полагание того, что уже содержится в понятии. Но так же, как правильно, что бытие и ничто едины, так же правильно, что они совершенно различны, что одно не есть то, что есть другое. Но так как различие здесь еще не определилось, ибо бытие и ничто суть именно непосредственные, то оно здесь невыразимо, есть одно лишь мнение.

2) Не нужно большого остроумия, чтобы сделать смешным положение, что бытие и ничто суть одно и то же, или чтобы привести различные нелепости, выдавая их за следствия и применения этого положения. Можно, например, сказать, что, согласно этому положению, безразлично, существуют ли мой дом, мое имущество, воздух для дыхания, этот город, солнце, право, дух, бог или не существуют. В такого рода примерах, с одной стороны, подсовывают частные цели, полезность вещи для меня и задают вопрос, все ли равно мне, существует ли эта полезная вещь или нет. На самом же деле философия и есть то учение, которое должно освободить человека от бесконечного множества конечных целей и намерений и сделать его равнодушным к ним, так чтобы ему и впрямь было все равно, есть ли подобные вещи или их нет. Но вообще, так как речь идет о некотором содержании, тем самым устанавливается связь с другими существованиями, целями и т. д., относительно которых заранее предполагается, что они обладают значимостью. От таких предпосылок ставится в зависимость, есть ли бытие или небытие некоего определенного содержания одно и то же или не одно и то же. Вместо пустого различия между бытием и небытием подсовывают, таким образом, различие, наполненное содержанием. С другой стороны, берут в себе существенные цели, абсолютные существования и идеи и подводят их под определения бытия или небытия. Но такие конкретные предметы есть еще и нечто совершенно иное, чем только сущее или несущее; такие скудные абстракции, как бытие и ничто (а они суть наиболее скудные, потому что представляют собой лишь определения начала), совершенно не адекватны природе этих предметов; истинное содержание давно вышло за пределы как самих этих абстракций, так и противоположности между ними. Вообще, когда вместо бытия и ничто подсовывают некое конкретное, пустомыслие постигает обычная для него судьба: то, что получает его представление и о чем оно говорит, есть нечто совершенно иное, чем то, о чем идет речь; здесь же идет речь только об абстрактном бытии и абстрактном ничто.

3) Могут сказать, что единство бытия и ничто непостижимо в понятиях. Но понятие этого единства указано в предшествующих параграфах, и оно не представляет собой ничего иного, кроме того, что мы указали; понять его не означает ничего иного, кроме усвоения сказанного там. Но под пониманием обычно разумеют еще нечто большее, чем подлинное понятие: требуют более многообразного, богатого сознания, представления так, чтобы такое понятие было представлено в виде конкретного случая, с которым мышление в своей обычной практике было бы более знакомо. Поскольку невозможность понять в данном случае выражает лишь непривычку фиксировать абстрактные мысли без какой-либо чувственной примеси и схватывать спекулятивные положения, то нам ничего более не остается сказать, кроме того, что философское знание, несомненно, отличается по своему характеру от того знания, к которому мы привыкли в обыденной жизни, равно как и от того знания, которое господствует в других науках. Но если непонимание означает лишь утверждение, что нельзя себе представить единства бытия и ничто, то это на самом деле настолько неверно, что скорее, наоборот, каждый обладает бесконечным множеством представлений об этом единстве; утверждение, что некто не обладает такими представлениями, может означать лишь, что он не опознает данного понятия в каком-нибудь из этих представлений и не узнает в нем примера этого понятия. Таким примером служит ближайшим образом становление. Каждый имеет представление о становлении и также признает, что это есть одно представление; каждый, далее, признает, что если проанализировать это представление, то мы убедимся, что в нем содержится определение бытия, а также того, что полностью ему противоположно — определение ничто; далее, эти два определения нераздельны в одном представлении, так что становление есть единство бытия и ничто. Другим ближайшим примером служит начало. Вещи еще нет, когда она начинается, но в начале содержится не только ее ничто, но уже также и ее бытие. Начало само есть становление, но, говоря о начале, мы, кроме того, имеем в виду дальнейшее движение. Если желать сообразоваться с обычным ходом науки, можно было бы начать логику с представления о чисто мыслимом начале, следовательно, с представления о начале как начале, и проанализировать это представление; как результат анализа, может быть, скорее допустили бы, что бытие и ничто обнаруживают себя в неразрывном единстве.

4) Но нужно еще заметить, что выражения «бытие и ничто есть одно и то же» или «единство бытия и ничто», а равно и другие единства такого рода (единство субъекта и объекта и т. д.) справедливо вызывают возражения, потому что в них есть та неправильность, что выдвигается на первый план единство, а различие хотя и предполагается (например, в этом выражении полагается единство двух различных—бытия и ничто), но не высказывается и не признается явно; создается видимость, что в этих выражениях незаконно абстрагируются от различия, что оно не имеется в виду. И в самом деле, спекулятивное определение не может быть правильно выражено в форме такого положения; единство должно быть постигнуто в одновременно наличном н положенном различии. Становление — вот истинное выражение результата бытия и ничто, так как оно есть их единство; оно есть не только единство бытия и ничто, но и беспокойство в самом себе — единство, которое не только неподвижно как отношение с собой, но благодаря различию бытия и ничто, которое заключено в нем, противопоставляется в себе самому себе. Наличное бытие, напротив, есть это единство, или становление в этой форме единства; наличное бытие поэтому односторонне и конечно. Противоположность здесь как будто бы исчезла, она содержится в единстве лишь в себе, но не положена в нем.

5) Положению, что бытие есть переход в ничто и ничто — переход в бытие, положению о становлении, противостоит положение: «Из ничего ничто не происходит» или «Нечто происходит лишь из чего-нибудь»—положение о вечности материи, положение пантеизма. Античные философы ясно усмотрели тот простой вывод, что положение: «Что-нибудь происходит из чего-нибудь» или «Из ничего не возникает ничего» — на самом деле снимает становление, ибо то, что становится, и то, из чего оно становится, суть то же самое; здесь имеется лишь абстрактное рассудочное положение тождества. Но должно казаться странным, что положения, гласящие: «Из ничего ничего не происходит» или «Нечто происходит лишь из чего-нибудь» — провозглашаются без всяких оговорок также и в наше время, причем нимало не сознают, что эти положения суть основа пантеизма, и не знают, что древние сделали исчерпывающие выводы из этих положений.

Прибавление. Становление есть первая конкретная мысль и, следовательно, первое понятие, бытие же и ничто суть, напротив, пустые абстракции. Если мы говорим о понятии бытия, то оно может состоять лишь в том, что оно есть становление, ибо как бытие оно есть пустое ничто, а как пустое ничто оно есть пустое бытие. В бытии, следовательно, мы имеем ничто, и в последнем — бытие. Но это бытие, которое в ничто остается у себя, есть становление. В этом единстве становления мы не должны упускать различия, ибо без последнего мы снова возвратимся к абстрактному бытию. Становление есть лишь положенность того, что бытие есть согласно своей истине.

Часто приходится слышать утверждение, что мышление противоположно бытию. Однако прежде всего следовало бы спросить, что здесь понимается под бытием. Если мы берем бытие так, как его определяет рефлексия, то мы можем о нем сказать только, что оно есть всецело тождественное и утвердительное. Если же мы затем обратимся к рассмотрению мышления, то от нас не ускользнет, что последнее есть по меньшей мере также всецело тождественное с собой. Обоим, бытию и мышлению, принадлежит одно и то же определение. Но мы не должны брать это тождество бытия и мышления конкретно, не должны, следовательно, говорить: камень как сущий есть то же самое, что и мыслящий человек. Конкретное есть нечто совершенно иное, чем абстрактное определение как таковое. А в бытии нет и речи о чем-либо конкретном, ибо бытие есть именно лишь то, что совершенно абстрактно. Согласно этому, и сам по себе вопрос о бытии бога, бесконечно конкретного в самом себе, малоинтересен.

Как первое конкретное определение становление есть вместе с тем первое подлинное определение мысли. В истории философии этой ступени логической идеи соответствует система Гераклита. Говоря, все течет, Гераклит этим провозглашает становление основным определением всего сущего, элеаты же, напротив, как мы заметили выше, признавали единственной истиной бытие, неподвижное, неизменное бытие. Имея в виду принцип элеатов, Гераклит говорит далее: «Бытие есть не более чем небытие»; тем самым он высказывает отрицательность абстрактного бытия и его положенного в становлении тождества со столь же несостоятельным в своей абстрактности ничто. Здесь мы видим вместе с тем образец подлинного опровержения одной философской системы другой системой; это опровержение состоит именно в том, что показывается собственная диалектика принципа опровергнутой философии и последний низводится на степень идеального момента более высокой конкретной формы идеи. Но и становление, взятое в себе и для себя, все еще есть в высшей степени скудное определение, и оно должно углубляться далее в себя и наполняться содержанием. Такое углубление становления в себя представляет собой, например, жизнь. Последняя есть становление, но ее понятие этим не исчерпывается. В еще более высокой форме становление выступает перед нами в лице духа. Последний есть также становление, но более интенсивное, более богатое, чем голое логическое становление. Моменты, единство которых представляет собой дух, суть не голые абстракции, не бытие и ничто, но система логической идеи и природы.

Гегель. Энциклопедия философских наук. Т. 1. М., 1974. С. 217-227.

О необходимости

Когда говорят, что нечто необходимо, мы прежде всего спрашиваем: почему? Необходимое, следовательно, должно оказаться чем-то положенным, опосредствованным. Но если мы не пойдем дальше одного лишь опосредствования, у нас все же не будет того, что понимают под необходимостью. Голое опосредствование есть то, что есть не через себя, а через другое, и, следовательно, оно также есть только случайное. От необходимого, напротив, мы требуем, чтобы оно было тем, что оно есть само через себя, чтобы оно, следовательно, будучи опосредствованным, вместе с тем содержало в себе опосредствование как снятое. Соответственно этому мы говорим о необходимом: оно есть, и, таким образом, мы его считаем простым отношением с собой, в котором отпадает обусловленность другим.

Часто говорят, что необходимость слепа, и справедливо говорят это, поскольку в ее процессе цель, как таковая, еще не есть для себя. Процесс необходимости начинается с существования разрозненных обстоятельств, которые, по-видимому, независимы и не имеют никакой связи между собой. Эти обстоятельства суть непосредственная действительность, которая совпадает в самой себе, и из этого отрицания происходит новая действительность. Мы имеем здесь содержание, которое по форме удвоено в самом себе: оно, во-первых, есть содержание предмета, о котором идет речь, и оно, во-вторых, есть содержание разрозненных обстоятельств, которые являются как что-то положительное и сначала имеют значимость как таковые. Это содержание как нечто ничтожное внутри себя превращается соответственно этому своему характеру в свое отрицательное и становится, таким образом, содержанием предмета. Непосредственные обстоятельства как условия идут ко дну, но вместе с тем также и сохраняются как содержание предмета. Тогда говорят, что из этих обстоятельств и условий произошло нечто совершенно иное, и называют поэтому необходимость, которая и есть этот процесс, слепой. Если же мы, напротив, рассмотрим целесообразную деятельность, то здесь в лице цели мы имеем содержание, которое известно уже заранее; эта деятельность поэтому не слепа, а зряча. Если говорят, что мир управляется провидением, то при этом имеют в виду, что цель есть вообще то, что действует как в себе и для себя определенное, определенное еще до того, как получается результат, так что результат соответствует тому, что было известно и желаемо заранее. Впрочем, понимание мира как определяемого необходимостью и вера в божественное провидение отнюдь не должны рассматриваться как взаимно исключающие друг друга. Как мы скоро увидим, в основании божественного провидения лежит понятие. Последнее есть истина необходимости и содержит последнюю в себе как снятую, равно как и, наоборот, необходимость в себе есть понятие.

Слепа необходимость лишь постольку, поскольку она не постигается в понятии, и нет поэтому ничего более превратного, чем упрек в слепом фатализме, который делают философии истории за то, что она видит свою задачу в познании необходимости того, что произошло в истории человечества. Благодаря такому пониманию своей задачи философия истории приобретает значение теодицеи, и те, кто думает, что они почитают божественное провидение тем, что исключают из него необходимость, на самом деле низводят его посредством этой абстракции на степень слепого, неразумного произвола. Непредубежденное религиозное сознание говорит о вечных и непреложных божественных предначертаниях, и в этом заключается явное признание того, что необходимость принадлежит к сущности бога. Человек в своем отличии от бога, со своим частным мнением и волением действует по капризу и произволу, и поэтому часто из его действий выходит совершенно другое, чем то, что он предполагал и хотел; бог же, напротив, знает, чего он хочет, не определяется в своей вечной воле внутренней или внешней случайностью, а непреодолимо свершает задуманное.

Точка зрения необходимости имеет большое значение для нашего умонастроения и поведения. Понимание происходящего как необходимого кажется на первый взгляд совершенно несвободной позицией. Древние, как известно, понимали необходимость как судьбу, а современная точка зрения есть, скорее, точка зрения утешения. Последняя состоит вообще в том, что, отказываясь от наших целей, наших интересов, мы делаем это в надежде получить возмещение за самоотречение. Судьба, напротив, не оставляет места для утешения. Присматриваясь ближе к представлению древних о судьбе, мы убеждаемся, что оно, однако, показывает нам отнюдь не картину несвободы, а скорее, наоборот, картину свободы. Это получается потому, что несвобода основана на удерживании противоположности, так что мы признаем то, что есть и совершается, находящимся в противоречии с тем, что должно быть и совершаться. Напротив, древние мыслили следующим образом: так как нечто есть, то оно именно таково, каким оно должно быть. Здесь, следовательно, нет антагонизма и, значит, нет также несвободы, печали и страдания. Это отношение к судьбе, несомненно, как мы заметили раньше, не оставляет места для утешения; но такое умонастроение и не нуждается в утешении именно потому, что здесь субъективность еще не достигла своего бесконечного значения. Эта точка зрения должна быть решающей при сравнении античного и нашего современного христианского умонастроения. Если мы будем понимать под субъективностью лишь конечную, непосредственную субъективность со случайным и произвольным содержанием ее частных склонностей и интересов, будем вообще понимать под нею то, что называют лицом в отличие от предмета в эмфатическом значении этого слова (в том смысле, в котором справедливо говорят, что важен предмет, а не лицо), то нельзя будет не восхищаться спокойной покорностью древних судьбе, нельзя не признать это умонастроение более возвышенным и достойным, чем современное, которое упрямо преследует свои субъективные цели и, когда оно все же видит себя вынужденным отказаться от их достижения, утешается лишь надеждой, что получит за это возмещение в другой форме.

Гегель. Энциклопедия философских наук. Т. 1. М., 1974. С. 322-325.

О хитрости Мирового разума

Таковы великие люди в истории, личные частные цели которых содержат в себе тот субстанциальный элемент, который составляет волю мирового духа. Их следует называть героями, поскольку они черпали свои цели и свое призвание не просто из спокойного, упорядоченного, освященного существующею системою хода вещей, а из источника, содержание которого было скрыто и не доразвилось до наличного бытия; из внутреннего духа. который еще находится под землей и стучится во внешний мир, как в скорлупу, разбивая ее, так как этот дух является иным ядром, а не ядром, заключенным в этой оболочке. Поэтому кажется, что герои творят сами из себя и что их действия создали такое состояние и такие отношения в мире, которые являются лишь их делом и их созданием.

Такие лица, преследуя свои цели, не сознавали идеи вообще; но они являлись практическими и политическими деятелями. Но в то же время они были и мыслящими людьми, понимавшими то, что нужно и что своевременно. Именно это является правдой их времени и их мира, так сказать, ближайшим родом, который уже находился внутри. Их дело было знать это всеобщее, необходимую ближайшую ступень в развитии их мира, сделать ее своей целью и вложить в ее осуществление свою энергию. Поэтому всемирно-исторических людей, героев какой-нибудь эпохи, следует признать проницательными людьми; их действия, их речи - лучшее в данное время. Великие люди желали доставить удовлетворение себе, а не другим.

Те благонамеренные планы и советы, которые им могли бы дать другие, явились бы скорее ограниченными и ложными, потому что именно великие люди и являлись теми, которые всего лучше понимали суть дела и от которых затем все усваивали себе это их понимание и одобряли его или по крайней мере примирялись с ним. Ведь далее подвинувшийся в своем развитии дух является внутренней, но бессознательной душой всех индивидуумов, которая становится у них сознательной благодаря великим людям. Другие идут за этими духовными руководителями именно потому, что чувствуют непреодолимую силу их собственного внутреннего духа, который противостоит им. Далее, если мы бросим взгляд на судьбу этих всемирно-исторических личностей, призвание которых заключалось в том, чтобы быть доверенными лицами всемирного духа, оказывается, что эта судьба не была счастлива. Они появлялись не для спокойного наслаждения, вся их жизнь являлась тяжелым трудом, вся их натура выражалась в их страсти. Когда цель достигнута, они отпадают, как пустая оболочка зерна. Они рано умирают, как Александр, их убивают, как Цезаря, или их ссылают, как Наполеона на остров св. Елены. То злорадное утешение, что жизнь исторических людей нельзя назвать счастливой, что так называемое счастье возможно лишь в частной жизни, которая может протекать при весьма различных внешних обстоятельствах; – это утешение могут находить в истории те, кто в этом нуждается. А нуждаются в этом завистливые люди, которых раздражает великое, выдающееся, которые стремятся умалить его и выставить напоказ его слабые стороны. Таким образом и в новейшее время много раз доказывалось, что государи вообще не бывают счастливы на троне, а поэтому доказывающие это мирятся с тем, что царствуют не они, а государи. Впрочем, свободный человек не бывает завистливым, а охотно признает великое и возвышенное и радуется, что оно есть.

Итак, этих исторических людей следует рассматривать по отношению к тем общим моментам, которые составляют интересы, а таким образом и страсти индивидуумов. Они являются великими людьми именно потому, что они хотели и осуществили великое и притом не воображаемое и мнимое, а справедливое и необходимое. Этот способ рассмотрения исключает и так называемое психологическое рассмотрение, которое, всего лучше служа зависти, старается выяснять внутренние мотивы всех поступков и придать им субъективный характер, так что выходит, как будто лица, совершавшие их, делали все под влиянием какой-нибудь мелкой или сильной страсти, под влиянием какого-нибудь сильного желания и что, будучи подвержены этим страстям и желаниям, они не были моральными людьми. Александр Македонский завоевал часть Греции, а затем и Азии, следовательно, он отличался страстью к завоеваниям. Он действовал, побуждаемый любовью к славе, жаждой к завоеваниям; а доказательством этого служит то, что он совершил такие дела, которые прославили его. Какой школьный учитель не доказывал, что Александр Великий и Юлий Цезарь руководились страстями и поэтому были безнравственными людьми? Отсюда прямо вытекает, что он, школьный учитель, лучше их, потому что у него нет таких страстей, и он подтверждает это тем, что он не завоевывает Азии, не побеждает Дария и Пора, но, конечно, сам хорошо живет и дает жить другим. Затем эти психологи берутся преимущественно еще и за рассмотрение тех особенностей великих исторических деятелей, которые свойственны им как частным лицам. Человек должен есть и пить, у него есть друзья и знакомые, он испытывает разные ощущения и минутные волнения. Известна поговорка, что для камердинера не существует героя; я добавил, а Гете повторил это через десять лет, – но не потому, что последний не герой, а потому что первый – камердинер. Камердинер снимает с героя сапоги, укладывает его в постель, знает, что он любит пить шампанское и т. д. Плохо приходится в историографии историческим личностям, обслуживаемым такими психологическими камердинерами; они низводятся этими их камердинерами до такого же нравственного уровня, на котором стоят подобные тонкие знатоки людей, или, скорее, несколькими ступеньками пониже этого уровня. Терсит у Гомера, осуждающий царей, является бессмертной фигурой всех эпох. Правда, он не всегда получает побои, т. е. удары крепкой палкой, как это было в гомеровскую эпоху, но его мучат зависть и упрямство; его гложет неумирающий червь печали по поводу того, что его превосходные намерения и порицания все-таки остаются безрезультатными. Можно злорадствовать также и по поводу судьбы терситизма.

Всемирно-исторической личности не свойственна трезвенность, выражающаяся в желании того и другого; она не принимает многого в расчет, но всецело отдается одной цели. Случается также, что такие личности обнаруживают легкомысленное отношение к другим великим и даже священным интересам, и, конечно, подобное поведение подлежит моральному осуждению. Но такая великая личность бывает вынуждена растоптать иной невинный цветок, сокрушить многое на своем пути.

Итак, частный интерес страсти неразрывно связан с обнаружением всеобщего, потому что всеобщее является результатом частных и определенных интересов и их отрицания. Частные интересы вступают в борьбу между собой, и некоторые из них оказываются совершенно несостоятельными. Не всеобщая идея противополагается чему-либо и борется с чем-либо; не она подвергается опасности; она остается недосягаемою и невредимою на заднем плане. Можно назвать хитростью разума то, что он заставляет действовать для себя страсти, причем то, что осуществляется при их посредстве, терпит ущерб и вред. Ибо речь идет о явлении, часть которого ничтожна, а часть положительна. Частное в большинстве случаев слишком мелко по сравнению со всеобщим: индивидуумы приносятся в жертву и обрекаются на гибель. Идея уплачивает дань наличного бытия и бренности не из себя, а из страстей индивидуумов.

Гегель Сочинения. Т. VIII. Философия истории. М.–Л., 1935. С. 29-32.

Гегель об абстрактном мышлении

Кто мыслит абстрактно? — Необразованный человек, а вовсе не просвещенный. В приличном обществе не мыслят абстрактно потому, что это слишком просто, слишком неблагородно (неблагородно не в смысле принадлежности к низшему сословию), и вовсе не из тщеславного желания задирать нос перед тем, чего сами не умеют делать, а в силу внутренней пустоты этого занятия.

Почтение к абстрактному мышлению, имеющее силу предрассудка, укоренилось столь глубоко, что те, у кого тонкий нюх, заранее почуят здесь сатиру или иронию, а поскольку они читают утренние газеты и знают, что за сатиру назначена премия, то они решат, что мне лучше постараться заслужить эту премию в соревновании с другими, чем выкладывать здесь все без обиняков.

В обоснование своей мысли я приведу лишь несколько примеров, на которых каждый сможет убедиться, что дело обстоит именно так. Ведут на казнь убийцу. Для толпы он убийца — и только. Дамы, может статься, заметят, что он сильный, красивый, интересный мужчина. Такое замечание возмутит толпу: как так? Убийца — красив?

Можно ли думать столь дурно, можно ли называть убийцу — красивым? Сами, небось, не лучше! Это свидетельствует о моральном разложении знати, добавит, быть может, священник, привыкший глядеть в глубину вещей и сердец.

Знаток же человеческой души рассмотрит ход событий, сформировавших преступника, обнаружит в его жизни, в его воспитании влияние дурных отношений между его отцом и матерью, увидит, что некогда этот человек был наказан за какой-то незначительный проступок с чрезмерной суровостью, ожесточившей его против гражданского порядка, вынудившей к сопротивлению, которое и привело к тому, что преступление сделалось для него единственным способом самосохранения. Почти наверняка в толпе найдутся люди, которые — доведись им услышать такие рассуждения — скажут: да он хочет оправдать убийцу! Помню же я, как некий бургомистр жаловался в дни моей юности на писателей, подрывающих основы христианства и правопорядка; один из них даже осмелился оправдывать самоубийство — подумать страшно! Из дальнейших разъяснений выяснилось, что бургомистр имел в виду «Страдания молодого Вертера».

Это и называется «мыслить абстрактно» — видеть в убийце только одно абстрактное — что он убийца и называнием такого качества уничтожать в нем все остальное, что составляет человеческое существо.

Иное дело — утонченно-сентиментальная светская публика Лейпцига. Эта, наоборот, усыпала цветами колесованного преступника и вплетала венки в колесо. Однако это опять-таки абстракция, хотя и противоположная. Христиане имеют обыкновение выкладывать крест розами или, скорее, розы крестом, сочетать розы и крест. Крест — это некогда превращенная в святыню виселица или колесо. Он утратил свое одностороннее значение орудия позорной казни и соединяет в одном образе высшее страдание и глубочайшее самопожертвование с радостнейшим блаженством и божественной честью. А вот лейпцигский крест, увитый маками и фиалками, — это умиротворение в стиле Коцебу.

Мне довелось однажды услышать, как совсем по-иному расправилась с абстракцией «убийцы» и оправдала его одна наивная старушка из богадельни. Отрубленная голова лежала на эшафоте, и в это время засияло солнце. Как это чудесно, сказала она солнце милосердия господня осеняет голову Биндера! Ты не стоишь того, чтобы тебе солнце светило, — так говорят часто, желая выразить осуждение. А женщина та увидела, что голова убийцы освещена солнцем и, стало Сыть, того достойна. Она вознесла ее с плахи эшафота в лоно солнечного милосердия бога и осуществила умиротворение не с помощью фиалок и сентиментального тщеславия, а тем, что увидела убийцу приобщенным к небесной благодати солнечным лучом.

— Эй, старуха, ты торгуешь тухлыми яйцами! — говорит покупательница торговке. — Что? — кричит та. — Мои яйца тухлые?! Сама ты тухлая! Ты мне смеешь говорить такое про мой товар! Ты! Да не твоего ли отца вши в канаве заели, не твоя ли мать с французами крутила, не твоя ли бабка сдохла в богадельне! Ишь целую простыню на платок извела! Знаем, небось, откуда все эти тряпки да шляпки! Если бы не офицеры, не щеголять тебе в нарядах! Порядочные-то за своим домом следят, а таким — самое место в каталажке! Дырки бы на чулках заштопала! — Короче говоря, она и крупицы доброго в обидчице не замечает. Она мыслит абстрактно и все — от шляпки до чулок, с головы до пят, вкупе с папашей и остальной родней — подводит исключительно под то преступление, что та нашла ее яйца тухлыми. Все окрашивается в ее голове в цвет этих яиц, тогда как те офицеры, которых она упоминала, — если они, конечно, и впрямь имеют сюда какое-нибудь отношение, что весьма сомнительно, — наверняка заметили в этой женщине совсем иные детали.

Но оставим в покое женщин; возьмем, например, слугу — нигде ему не живется хуже, чем у человека низкого звания и малого достатка; и, наоборот, тем лучше, чем благороднее его господин. Простой человек и тут мыслит абстрактно, он важничает перед слугой и относится к нему только как к слуге; он крепко держится за этот единственный предикат. Лучше всего живется слуге у француза. Аристократ фамильярен со слугой, а француз — так уж добрый приятель ему. Слуга, когда они остаются вдвоем, болтает всякую всячину—смотри «Jacques et son maitre» Дидро,—а хозяин покуривает себе трубку да поглядывает на часы, ни в чем его не стесняя.

Аристократ, кроме всего прочего, знает, что слуга не только слуга, что ему известны все городские новости и девицы и что голову его посещают недурные идеи, — обо всем этом он слугу расспрашивает, и слуга может свободно говорить о том, что интересует хозяина. У барина-француза слуга смеет даже рассуждать, иметь и отстаивать собственное мнение, а когда хозяину что-нибудь от него нужно, так приказания будет недостаточно, а сначала придется втолковать слуге свою мысль да еще и благодарить за то, что это мнение одержит у того верх.

То же самое различие и среди военных; у пруссаков положено бить солдата, и солдат поэтому — каналья; действительно, тот, кто обязан пассивно сносить побои, и есть каналья. Посему рядовой солдат и выглядит в глазах офицера как некая абстракция субъекта побоев, с коим вынужден возиться господин в мундире с портупеей, хотя и для него это занятие чертовски неприятно.

Гегель Г.В.Ф. Кто мыслит абстрактно? // Гегель Работы разных лет. В двух томах. М., 1972. Т. 1. С.388-394.

КОНТ ОГЮСТ

Закон интеллектуальной эволюции человечества, или закон трех стадий

…2. Согласно моей основной доктрине, все наши умозрения, как индивидуальные, так и родовые, должны неизбежно пройти последовательно через три различные теоретические стадии, которые смогут быть здесь достаточно определены обыкно­венными наименованиями: теологическая, метафизическая и научная, по крайней мере для тех, которые хорошо поймут их истинный общий смысл.

Первая стадия, хотя сначала необходимая во всех отношениях, должна отныне всегда рассматриваться как чисто предварительная; вторая представляет собой в действительности только видоизменение разрушительного характера, имеющее лишь временное назначение - постепенно привести к третьей; именно на этой последней, единственно вполне нормальной стадии, строй человеческого мышле­ния является в полном смысле окончательным.