Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Абелева И.Ю.doc
Скачиваний:
13
Добавлен:
22.04.2019
Размер:
1.42 Mб
Скачать

Литература

  1. Анохин П.К. Очерки по физиологии функциональных систем. -М., 1975.

  2. Бернштейн Н.А. О построении движений. - М., 1949.

  3. Бойко Е.И. Мозг и психика. - М., 1988.

  4. Бодалев А.А. Личность и общение. - М., 1983.

  5. Будагов П.А. Человек и его язык. - М., 1974.

  6. Жинкин Н.И. О некоторых вопросах работы головного мозга человека как семантического устройства // Информационные материалы. - М., 1968.

  7. Жинкин Н.И. Речь как проводник информации. - М., 1982.

  8. Звегиниев В.А. Теоретическая и прикладная лингвистика. - М., 1963.

  9. Коломинский Я.Л. Человек среди людей. - М., 1973.

  10. Куссмаулъ А. Расстройства речи: Пер. с нем. - Киев, 1879.

  1. Леонтьев А.А. Психология общения. - Тарту, 1974.

  2. Лурия А.Р. Основы нейропсихологии. - М, 1973.

  3. Миллер А., Галантер Ю., Прибрам К. Планы и структура поведе­ния: Пер. с англ. - М., 1965.

  4. Обуховский К. Психология влечений человека: Пер. с польск. -М., 1972.

  5. Остин Дж. А. Слово как действие // Новое в зарубежной лингви­стике. Вып. 17. Теория речевых актов. - М., 1986.

16. Пиз А. Язык телодвижений: Пер. с англ. - М., 2000. 17. Потебня А.А. Мысль и язык. - М, 1913.

  1. Сорокин Ю.А., Тарасов Е.Ф., Шахнарович A.M. Теоретические проблемы речевого общения. - М., 1979.

  2. Узнадзе А.Н. Психологические исследования. - М., 1966.

  3. Шерба Л.В. Языковая система и речевая деятельность. - Л., 1974.

  4. Язык и человек / Пол ред. В.А. Звегинцева. - М., 1970.

Этюд пятый Письменная речь как иномодальностное бытие языка

Человеческое поведение все «замешено» на языке. Ибо, живя в обществе, невозможно избежать влияния языка. Вез­десущий, он обрушивается на нас постоянно и ото всюду, не обходя стороной ни одного «уголка» нашей жизни. Язык не только универсальное средство общения, но одновремен­но и универсальное средство познания; язык – питательная среда самого существования человека как Человека. И че­ловек тем больше оправдывает свое самое высокое положе­ние на эволюционной лестнице, свой почетный титул носителя Разума, чем больше он окунается в мир языка.

Язык реально существует в речи и через речь же усваива­ется человеком. Никакого иного пути для овладения язы­ком нет. Однако если бы до сих пор человек довольствовался единственно устной речью и не имел никаких других спо­собов пользования языком, то сейчас он был бы куда менее разумным, чем есть на самом деле. Следовательно, и соци­альный прогресс во всех сферах человеческой жизни был бы гораздо ниже того уровня, какой достигнут сегодня. Ибо, воплощаясь только в звуковой форме, язык не исчерпывает всех своих ресурсов. Можно сказать даже еще определенное и категоричное: в звуковой форме реализуется меньшая часть его потенциала.

Даровав себе язык и заботливо его пестуя, человек не пе­реставал размышлять над характером своего детища. Нако­нец, он сообразил, что лингвистические знаки можно «пе­реодевать» в разные материальные оболочки, не меняя их содержимого. Первой гениальной догадкой о многокодовости языка было изобретение письменности, которая «удвои­ла» язык, а по существу - вдохнула в него бессмертие, увеко­вечила. Сей взлет пытливой человеческой мысли произошел не в историческое одночасье и не был озарением гения-оди­ночки. Это творческое «мгновение» длилось веками и воб­рало в себя огромнейшее множество людей, формировав­ших письменность. По данным палеографии, изучающей древние письмена, человек научился писать около 5 – 6 тыс. лет тому назад, т.е. спустя десятки тысячелетий после того, как заговорил из устным словом. (Правда, среди ученых нет единого мнения относительно хронологического срока по­явления письменности, как, впрочем, и самого языка. Одна­ко все единодушны в том, что письменная речь – довольно позднее обретение человека.)

Сложившись поначалу лишь у немногих народов, пись­менность постепенно охватывала все большее их число, пока не распространилась по всему земному шару. Причем она не сразу приняла тот вид, в каком досталась нам, детям XX в. Подобно звуковому языку, письменный язык тоже разви­вался поэтапно. Его многонациональная «родословная» вос­ходит к некогда общему праисточнику - рисуночному (пик­тографическому) письму, т.е. запечатлеванию мыслей в виде наглядного изображения вещей, о которых идет речь. Ра­зобрать такое письмо можно в принципе не зная языка, на каком оно составлено. Его элементы присутствуют у всех народов, несмотря на национальные различия конкретных систем письменности ныне действующих языков. Напри­мер, символика видов спорта, знаки дорожного движения или условные обозначения, используемые в картографии и метеорологических сводках, понятны на всех континентах без перевода.

Возникновение письменности знаменовало собой новую гигантскую веху на пути раскрепощения разума. Она про­извела подлинную революцию в судьбе рода человеческого, радикально изменив принципы, которыми человек руководствовался в дописьменную пору. С возникновением пись­менности перед ним открылась реальная перспектива не растерять свой опыт, от чего он не был застрахован преж­де, поскольку не хватило бы памяти для сохранения всего того, что человек узнал за время своего существования. Письменность же позволила сберегать всю ранее найден­ную и впредь добываемую информацию в так называемой выносной памяти, т.е. памяти, физически отделенной от каждого человека, находящейся далеко за пределами не только индивидуальной памяти, но и групповой памяти от­дельных территориально обособленных объединений людей. Таковой сделались специальные архивные учреждения по сбору и хранению всевозможной документации, навечно остающейся человечеству как свидетельства былого. Этот постоянно пополняющийся всемирно – исторический банк культурных накоплений снабжает общество необходимой информацией. (Старинная китайская пословица по этому поводу гласит: «Даже самая хорошая память не идет ни в какое сравнение с чернилами: к тому, что записано, можно обращаться бесконечное множество раз, даже если в памя­ти ничего не осталось».)

Таким образом, благодаря письменности все достижения предшествующих эпох передаются в целости и сохранности последующим эпохам. Без их закрепления в фиксирован­ных источниках информации строительство здания миро­вой цивилизации, начатое с появлением языка, могло на каком-то этапе остановиться: не было бы ни науки, ни ли­тературы и человек поныне бы пребывал в том же интел­лектуально малоразвитом, полудиком состоянии, в каком он находился не ведая письменности. Взять хотя бы одни только календари, организующие четкое распределение со­бытий во времени, которые подарили миру древние египтя­не. Не будь в распоряжении человека этой символической системы летосчисления, ему было бы невообразимо труд­но, если вообще не безнадежно, разобраться в своем про­шлом, настоящем и будущем.

Подключение к устной речи письменной колоссально расширило пропускную способность коммуникативной си­стемы человека и увеличило ее

стемы человека и увеличило ее информационную емкость, поскольку вместо прежних двух в ней заработали сразу че­тыре канала, по которым циркулирует язык. Это пробудило в человеке дремавшие дотоле силы, умножило его творческие потенции, ускорило их претворение в практические де­яния. Отныне человек смог более полно познавать окружа­ющий мир, более гибко ориентироваться в нем, более дерз­новенно преображать лик Земли во благо своего рода. Ибо его сознание впитывало опыт не только современников, но и многих поколений предков, живших задолго до него, а сам он смог завещать в наследство весь свой опыт еще не родив­шимся потомкам. Отсюда – на долю каждого очередного по­коления после ввода в действие письменности выпадало вступать во все более насыщенный информацией мир, по­лучая «в приданое» летопись мировой цивилизации, тем самым становясь просвещенное своих отцов, дедов и праде­дов. В обеспечении преемственности опыта человечества непреходяща социальная ценность письменности. И по мере того как мы все дальше отодвигаемся от момента ее воз­никновения и ретроспективно оцениваем то, что она нам дала, - ее значимость раскрывается все шире, а ее удельный вес в жизни общества неуклонно возрастает.

Письменная речь выросла из недр устной речи как про­изводная от нее форма бытия языка. Хотя письменная речь не могла появиться без устной, но и устная речь не смогла бы совершенствоваться без письменной. Запущенная в жи­вой водоворот коммуникации, письменная речь непрестан­но развивалась и оплодотворяла свою «родительницу»; взаимоулучшая друг друга, обе разновидности речи приумножали возможности воплощенного в них языка; а он, обо­гащенный, в свою очередь, поднимал на более высокий уро­вень речь в целом - такова диалектика взаимоотношений между языком и речью. Следовательно, языкоречь суть сис­тема саморазвивающаяся, самообновляющаяся, самообогащающаяся, самосовершенствующаяся. За счет этой «само­сти» шло перманентное наращивание разумности челове­ка. Данная историческая закономерность прослеживается и в развитии каждого отдельного индивида: чем более раз­вита у него речь, тем более развит и язык, а следовательно, и интеллект. Нельзя быть богатым речевладельцем и в то же самое время бедным языковладельцем, равно как нельзя быть бедным речевладельцем, но богатым языковладельцем. Нельзя по той причине, что вся информация, которой располагает индивид, «принесена» в его мозг языком через речь.

Итак, современный человек – двоякоговорящий: устно и письменно. Тот факт, в мире еще немало людей, не умею­щих писать, хотя письменная речь действует уже давно и вовсю, ни коим образом не свидетельствует об их генетичес­кой невосприимчивости к ней. Как показывает весь миро­вой опыт, особенно опыт тех народов, которые приобщи­лись к письменности позже других, грамотность не есть врожденный дар «первосортных» людей, которым якобы обделены «второсортные». Все дело в политике власть пре­держащих в области народного просвещения. Принципи­ально любой ныне живущий человек как представитель «единосортного» вида существ, независимо от расовой, национальной, сословной принадлежности, способен овладеть обеими разновидностями речи.

В основе современной письменности большинства на­родов мира лежит буквенный алфавит, у истоков которого стояли финикийцы. Он представляет собой список исход­ных знаков языка в их графической форме, расположенных в строго закрепленном порядке. Родоначальники алфавита учли коренные свойства знака – дискретность и неизмен­ность. Применительно к слову как знаменательной едини­це языка это следует понимать так: во – первых, конечный набор единиц, образующих слово, постоянен и, во-вторых – в каких бы физических сигналах ни материализовалось сло­во, оно всегда тождественно самому себе. Таким образом, письмо отображает единообразный состав всех языковых элементов в рамках того или иного национального языка.

Анализируя письменную речь, надо рассматривать ее с двух сторон, соотносимых с двумя сторонами устной речи: моторной и сенсорной. На выходе коммуникативной сис­темы человека – это собственно письмо, на входе – чтение.

Поскольку язык в любой форме своего существования за­дан каждому из нас извне, постольку при его усвоении ре­чевая сенсорика предваряет речевую моторику. Как в уст­ной речи мы прежде слушающие, а потом – говорящие, так и в письменной речи мы прежде читающие, а потом – пи­шущие. Чтение и письмо не формируются в индивидуаль­ном опыте одно без другого. А посему грамотный человек обладает двуединой коммуникативной способностью: он и пишет, и читает.

Хотя в письменной речи используется тот же самый язык, что и в устной, но это уже совсем другой способ пользова­ния им, требующий и другой анатомофизиологической ос­новы. Поэтому каждому человеку приходится овладевать письменной речью заново и иначе, чем устной. Если устная речь рассчитана на устройство рта и уха, то для письменной речи человек приспособил руку и глаза, которые и служат ее исполнительными механизмами. При этом глаза осуще­ствляют прием письменной речи, а рука – выдачу1.

Как у человека нет ничего от природно предназначенного для устной речи, так, тем более, - для письменной. Подоб­но рту и уху, эти органы становятся специализированными каналами речевой коммуникации тоже «по совместительству», имея изначально чисто биологическое назначение: первичная функция глаз - свето- и цветоощущения, а руки – хватание, причастность к речи – вторична. Вторичность речедвигательной нагрузки руки и речевоспринимающей на­грузки глаз наглядно проявляется в случае их расстройства. В частности, при «писчем спазме», своего рода «заикании» руки, пальцы перестают слушаться своего хозяина исклю­чительно в момент писания, тогда как вне этого акта движения кисти рук нормальны, а при «словесной слепоте» гла­за перестают различать лишь что-то написанное, тогда как другие предметы зримого мира видят нормально.

Стихийно сложилось и укоренилось представление, что писать надо обязательно правой рукой. Леворукость считалась аномалией, поэтому родители и учителя переучивали левшей. После открытия функциональной асимметрии головного мозга предубеждения были рас­сеяны. Выяснилось, что склонность к право или леворукости, - это врожденная психомоторная особенность, и от прежней практики, есте­ственно, отказались.

Переход от устной речи к письменной не самотечен. Че­ловек не может в один прекрасный момент взять да начать читать и писать лишь потому, что уже элементарно владеет устной речью и имеет биологически здоровые глаза и руки. Это – условие для усвоения письменной речи, но отнюдь не существо дела. Главное, чтобы мозг знал правила пере­вода устной речи в письменную, ибо мы смотрим глазами, а видим умом. У безграмотного человека глаза и руки такие же, как у грамотного. Более того, зрение первого может быть физически острее, а рука проворнее, чем у второго. Психо­логически же глаза безграмотного в отношении исписанных строк невидящий, а рука, контролируемая такими глазами, - беспомощна. (Попросить безграмотного человека что-ни­будь прочесть или написать – то же самое, что предложить ему прочитать ноты и сыграть по ним, если он не знает му­зыкальной грамоты и никогда в жизни не делал этого.)

Решающая роль обучения в усвоении письменной речи убедительно выявляется у тех слепых от рождения людей (например, с врожденной катарактой), кому уже в зрелом возрасте путем хирургической операции было даровано зре­ние. Их мозг не был обучен видению графических языко­вых знаков (хотя с этими знаками в их звуковой форме они уже были знакомы и достаточно долго пользовались ими в разговорной практике), поэтому поначалу их глаза не вос­принимали надлежащим образом написанного, а рука не справлялась с речедвигательной обязанностью. То и другое пришло к ним лишь спустя довольно продолжительное вре­мя, после соответствующего обучения...

Наименьшей структурной единицей письменной систе­мы является графема. В языковой иерархии графема соот­ветствует фонеме, выступая в качестве ее изобразительного эквивалента, т.е. эти единицы функционально однозначны и взаимозаменяемы. Переходя из языка в речь, графема пре­вращается в букву, которая служит ее материальным носителем. И как фонема не есть звук речи,

точно так же и гра­фема – не есть буква, а ее главный признак, наличествую­щий в ней наряду с другими нелингвистическими призна­ками. Поэтому графему как таковую нельзя ни отдельно написать, ни отдельно увидеть. Ее можно лишь мысленно представить, выводя букву, и узнать в букве, глядя на пос­леднюю. Разница между графемой и буквой та же, что меж­ду фонемой и речевым звуком: обе, будучи образованиями идеальными, «надсенсорны» и «надмоторны»; обе задума­ны в мозгу в одном образе, а при своей реализации приоб­ретают уже несколько иной образ.

Как звуки устной азбуки не бывают абсолютно одинако­выми, точно так же обстоит дело и с буквами письменного алфавита. Любая буква по наглядным начертаниям может быть очень разной: большой и маленькой, ровной и кри­вой, заостренной и округлой; кроме того, буква не похожа на саму себя в зависимости от пишущего прибора (перьевая ручка, карандаш, кисточка, мел и т.д.); от поверхности, на которую наносится (бумага, фанера, холст, стекло и т.д.); от цвета, в который окрашена. Словом, букве, как и звуку, присущи элементы неустойчивости. Однако графема не за­висит от написания, хотя и коренится в нем, поскольку фи­зические параметры буквы не затрагивают ее сути. Графема как лингвистический знак всегда тождественна самой себе, каково бы ни было ее реальное изображение. Отвлекаясь от внешних признаков, языковое сознание сводит все зримые непохожести буквы к соответствующей графеме, которая содержит в себе в свернутом виде свои реальные воплоще­ния. Таким образом, буквы, представленные в письменной речи, являются многочисленными вариантами инвариант­ных графем, хранящихся в долговременной памяти.

Человеческий глаз имеет дело с письменной речью как физическим явлением. А в этом аспекте она ничтожно сла­ба, чтобы затмевать собою все прочие оптические раздра­жители, действующие на фоторецепторы глаза. Но ценность письменной речи, как и устной,- в информации, закоди­рованной в оптических сигналах. И осмысленность зри­тельного восприятия, как и слухового, определяется не ка­чеством сенсорного устройства, а качеством мышления. Человеческий глаз, как и ухо, становится разумным, лишь пропитавшись языком и научившись работать с ним. Язык и позволяет «входить» в мир, отличный от того, какой не­посредственно действует на зрение человека. Ведь изобра­жение на сетчатке глаза не содержит в себе никакой ин­формации, оно превращается в таковую в мозгу после того, как поступившие в рецепторы оптические сигналы будут расшифрованы.

Таким образом, у грамотного человека есть два разных по генезису и свойствам зрения: физическое и специфичес­ки языковое. (По аналогии с фонематическим слухом язы­ковое зрение правомерно было бы назвать графематичес-ким.) Именно оно и «вынимает» из букв «спрятанный» в них «скелет» - графемы, разглядывая за внешним обликом пись­менного знака его внутреннее содержание.

Человек пользуется буквами не «поштучно», а «оптом», в составе целого слова. Все люди научаются писать по уста­новленным стандартам, прописям, одинаковым для всех носителей данного языка. Под влиянием прописей, служащих образцом для подражания, и начинает развиваться зре­ние, контролирующее «артикуляцию» руки, почерк. Однако очень скоро здесь намечаются различия, которые в дальней­шем становятся все более явными. Мы не похожи друг на друга целым рядом врожденных и благоприобретенных признаков, среди которых почерк. У каждого из нас свой по­черк, и в целом, и по частям.

Индивидуальное своеобразие почерка проявляется в раз­мере и конфигурации букв, способе соединения их друг с другом в составе слова, от стоянии слов друг от друга, в на­жимном или безнажимном, убористом или размашистом написании, с наклонами вправо или влево или строго вер­тикальном; в расположении и длине строк, ширине полей и прочем. Все встречающиеся в рамках письменной системы того или иного языка почерки соотносятся с готовыми прописями, как частное и общее. В обязанность языкового зре­ния входит распознание в многообразных вариантах начер­тания слов их инвариантного графемного состава. Степень удобочитаемости почерка, как известно, различна. Но за счет избыточности, свойственной письменной речи, как и уст­ной, языковому зрению удается разобрать самый плохой почерк, восстановить стертые или зачеркнутые слова, не обращая внимания на помарки.

Однако, подстать языковому слуху, языковое зрение тоже не «потолок» творческих возможностей восприятия речи человеком. Высшего совершенства процесс приема пись­менных сообщений достигает в собственно речевом зрении, не лимитированном рамками усвоенного языка.

Речь, будь то устная или письменная, - это всегда живое поведение ее исполнителя. Не только у разных людей раз­ный почерк, но и у одного и того же человека – почерк не есть нечто неизменное. В определенной мере это величина переменная. Вместе с другими двигательными способнос­тями, скажем, походкой, почерк видоизменяется в разные периоды жизни. Более того, в одном и том же возрасте, даже в один и тот же день он не похож на самого себя в зависимо­сти от обстоятельств. Слово, которое как знак не может быть в приподнятом игривом или подавленном настроении, - ка­тегория психологическая. Оно присуще только пользовате­лю словесного знака. В момент писания человек находится в каком – то психическом состоянии, и оно так или иначе ска­зывается на почерке. Причем сам пишущий может и не осоз­нать влияния своего самочувствия на моторику руки. Но, даже если он предумышленно старается писать не своим по­черком и, как ему кажется, попытка эта удачна – все равно что – то «свое» в чужой манере написания остается.

Как какие – то личностные характеристики «выдают» че­ловека в произнесении, так они выдают его и в почерке. По почерку с большей или меньшей вероятностью угадывается возраст человека, его темперамент, образование, род заня­тий (трудно, например, представить каллиграфический почерк у врача и неразборчивый почерк у учительницы началь­ных классов). Некоторые особенности почерка указывают на наличие у человека каких – то заболеваний. Так, чрезмер­но аккуратный и бисерный почерк с выписыванием каж­дой буковки и точечки типичен при эпилепсии; вычурная и нарочитая стилизация почерка со всевозможными зави­тушками наблюдается при шизофрении; «трясущийся» по­черк – при болезни Паркинсона. Сложилось целое учение о почерке – графология. Детальные исследования автогра­фов знаменитостей, например канцлера Германии Бисмарка или гетмана Украины Мазепы, подтвердили ряд их характе­рологических черт. А в отдельных рукописях наших талант­ливых соотечественников Федора Достоевского и Николая Гоголя графологами отмечены необычные для них написа­ния, свидетельствующие о болезненном изменении в психи­ке этих авторов, действительно имевшем место в определен­ные периоды их жизни. Хотя отнюдь не все положения по­черковедения бесспорны, оно имеет немаловажное значение в целом ряде областей человеческой деятельности: в практи­ческой психиатрии, в криминалистической и литературовед­ческой экспертизах. Кропотливый «микроскопический» ана­лиз письма со стороны его графики как подсобный в добав­ление к анализу содержания и стиля речи диагностический прием широко используется для установления авторства ано­нимных и псевдонимных рукописей, для определения под­линности или фальсификации рукописных документов.

Подобно любому перепаду голоса в произнесении, лю­бая загогулинка в рукописи психологически значима. И как речевой слух чутко вслушивается в то, к чему остается «глу­ховатым» языковой слух, точно так же речевое зрение пристально всматривается в то, чего не разглядит «слеповатое» языковое зрение. Оно придирчиво «обыскивает» почерк, подмечая в нем все особенности, дающие дополнительные сведения о самом пишущем. Языковое зрение не интересу­ют частности. А потому оно может не заметить «нервозность» или «утомленность» почерка, «порчу» почерка из – за како­го – либо недомогания или появившуюся вдруг неряшливость в прежде очень аккуратном почерке; может оставить без внимания­ то, что записка написана правшой, левшой или, мо­жет быть, рукой –протезом; может, наконец, «прозевать» искусную подделку почерка. Речевое же зрение не допустит подобного «ротозейства», не преминет вникнуть в каждую случайную деталь, в каждую мало – мальски зримую особен­ность, оно все возьмет на заметку и даст этому надлежащее толкование. В общем, всегда извлекает из письменной речи намного больше информации, чем в ней дано языком.

В отличие от языкового зрения, ориентированного на язык (ведь буквы как знаконосители в разных национальных системах письменности разные), речевое зрение, ориенти­рованное на речь, в значительной мере наднационально. Языковое зрение ничего не увидит в иноязычном письме, кроме того, что оно написано «не по-нашему», тогда как речевое кое – что да извлечет из него. Ведь речеручная мотори­ка, в отличие от прописей, не национальна, а индивидуальна. Догадаться, что письмо написано ребенком или взрослым, твердым или разъезжающимся почерком, в спешке или не­торопливо; что две записки, написанные на разных языках, принадлежат одному и тому же лицу, можно независимо от того, на каком языке составлен текст. Проницательность речевого зрения прямо пропорциональна степени интеллек­туальной упражняемости в данном занятии. Глаза, как и уши, должны быть хорошо натренированы, чтобы получать дополнительную информацию. Это уже особая сноровка, сво­его рода искусство, которому надо специально обучаться...

Всякое усвоение социальных навыков – это, в конечном счете, специфическая активность, выработанная корой боль­ших полушарий. Отсюда – возникновение письменной раз­новидности речи сопряжено с существенной реорганизаци­ей центрального аппарата, управляющего речью. По срав­нению с первичной мозговой локализацией речи, когда работал только один звукослуховой канал, а буквенно – зрительный пока бездействовал, двухканальная локализация и количественно, и качественно намного объемнее. Она про­стирается до ранее отдаленных границ и, захватывая «неоречевленные» еще участки головного

мозга, присоединяет их к уже «оречевленным». Формируются новые условно – рефлекторные перекрестные связи между корковыми пред­ставительствами рта, руки, уха и глаза. Вступив в тес­ное функциональное взаимодействие, они образуют единую нейродинамическую систему, могущую легко перестраи­ваться внутри себя, т.е. переключаться с одной разновидно­сти речи на другую. По существу, с момента сформирован­но письменной речи весь головной мозг со всеми его долями – лобной, височной, затылочной и теменной – ока­зывается втянутым в работу с языком. Не остается ни одно­го участка коры вне поля действия языка.

Принципиальная общность организации устной и пись­менной речи предполагает тем не менее их относительную самостоятельность, так как звуковой поток и строчки напи­санных слов – явления разные. Именно благодаря их раз­личиям и возможно сосуществование в одной коммуника­тивной системе двух противоположных по своей материаль­ной природе информационных каналов. Это только на первый взгляд может показаться, что особой разницы меж­ду устной и письменной речью нет, что стоит подставить буквы на место звуков – и все в порядке. Насколько это ошибочно, можно судить по первым письменам наших дошколят - «самоучек», которые в самом буквальном значении переносят свою устную речь на бумагу: пишут без интерва­лов между словами, без заглавных букв, без знаков препи­нания – сплошная звукопись. Такие письма никому, кроме родителей, непонятны.

В действительности же буквенное письмо не есть сим­метричное воспроизведение звукового строя языка в графи­ке. Хотя система графем любого языка имеет однозначное соответствие с системой его фонем, список букв не равен числу последних. Здесь имеется определенная диспропор­ция: обычно букв меньше, чем фонем, поскольку возмож­ны комбинации двух – трех букв для обозначения их звуко­вого эквивалента. В русском языке 42 фонемы, которые передаются на письме 33 буквами. (Скажем, в слове «сельдь» 6 букв, но 4 звука.) Данное неравенство объясняется сен­сорной разнородностью звуковых и графических речевых сигналов. То, что делает рот, физически не поддается руке, и наоборот. Слоги, в которых реализуется устная речь, в письменной речи не представлены. (Кстати, на написание слова уходит в 3 – 4 раза больше времени, чем на его произ­несение.) Да и ухо не может видеть, а глаз – слышать.

Современные языки отличаются большим расхождени­ем между произношением и написанием. Несовпадение зву­ковой оболочки слов с их буквенной оболочкой, т.е. несов­падение орфоэпии и орфографии – закономерное явление при переводе языковых знаков из устной речи в письмен­ную. Строго говоря, правописание начинается там, где про­изношение расходится с написанием. Об их явной проти­воречивости говорит тот факт, что недостатки произноше­ния, допустим, картавость или шепелявость, нельзя узнать по письму, поскольку звуки произносимы, но не изобразимы, а ошибки написания нельзя узнать по устной речи, по­скольку буквы изобразимы, но не произносимы. Если бы писалось так, как говорится, то и не было бы проблемы обу­чения письменной речи.

В каждом национальном языке установлены свои пра­вила перехода с буквенного кода на звуковой (процесс чте­ния) и со звукового на буквенный (процесс письма). Пра­вил этих много, и они достаточно сложные. Для их усвоения требуется немало терпения, вдумчивости и времени. Ибо на письме применяется не фонетическая, а фонематичес­кая транскрипция. Именно фонеме как единице языка тож­дественна буква как компонент письменной речи. В противном случае по – русски, например, мы бы писали «агарот» вместо «огород», «митеш» вместо «мятеж», «щислифчик» вместо «счастливчик», «грамоский» вместо «громоздкий», «лидиная» вместо «ледяная», «жымчюжина» вместо «жемчужи­на» и т.п. В результате слова оказались бы неидентичными как лингвистические знаки.

Фонетическая транскрипция неудобна для практического письменного общения, она вносила бы путаницу в понима­ние очень многих слов, особенно тех, у которых совершен­но одинаковая звуковая выраженность (омофоны), напри­мер, посидевший и поседевший, лезть и лесть, бал и балл, туш и тушь, гриб и грипп, обед и обет, столб и столп, поласкать и полоскать, частота и чистота, груздь и грусть, предать и придать, лица и литься, пять и пядь, костный и косный, переносица и переносится. А таких фонетических близнецов в любой языковой среде наберется предостаточно. В об­щем, произносимые и написанные слова однозначны в их фонемном и буквенном составе1. Потому – то в любом цивилизованном обществе издаются словари орфоэпические и словари орфографические, служащие законодательны­ми справочниками языковой культуры устной и письмен­ной речи.

При смене способов реализации словесных знаков ме­няется и способ их разграничения. Если в устной речи это акустические переходы внутри слогов и между слогами, то на письме слова членятся через межбуквенные просветы и форму букв, что тоже предполагает специальную выучку. Сюда еще добавляются правила, устанавливающие слитное, раздельное или дефисное написание слов, случаи написа­ния слов с заглавной или строчной буквы, перенос слов на другую строчку и ряд других. Сверх того, в письменной си­стеме имеются дополнительные небуквенные знаки, указы­вающие на границы предложения и их частей, или знаки препинания (пунктуация), которые тоже надобно хорошо знать, чтобы правильно расставлять на письме. (Заметим, что основные знаки препинания являются общими для всех языков.) Таким образом, письменной речью каждый чело­век овладевает с самого начала осознанно в отличие от уст­ной речи, которая на ранних этапах осваивается по меха­низму самонаучения.

Переход от устной речи к письменной никоим образом не отменяет первоначальной роли речевых кинестезии. Речедвигательный код был и остается базисным. Можно говорить, не умея писать, не умея говорить. Нельзя записать

1 В некоторых странах, например в Китае и Японии, традиционно применяется не буквенное письмо, а идеографическое (иероглифы), где каждый фигурный знак обозначает целое слово. Но суть подхода к пись­му как к инобытию языка, т.е. реконструкция устной речи, - та же.

слово, совершенно неведомое произноше­нию. Механически, бездумно перекопировать зримый об­лик графического слова, конечно, можно. Но осмысленно употребить его в письменном сообщении как некую знаме­нательную единицу, минуя его проговаривание, - нереаль­но. И наглядное свидетельство тому - начальное школьное обучение письму, когда первоклассники проговаривают то, что записывают, и это значительно облегчает им усвоение данного навыка.

По мере упрочнения навыков чтения и письма оба они становятся автоматизированными, превращаются в привыч­ку. (Понятие «автоматизированный» не есть синоним «ав­томатического», ибо последнее не требует предварительной выучки, тогда как первое необходимо предполагает ее.) Че­ловек пишет слово уже не побуквенно, как делал это на на­чальной стадии обучения, а безостановочно все слово цели­ком, быстро водя рукой по бумаге и практически не отры­вая ее от листа (скоропись), тогда как вначале слово и даже отдельные буквы пишутся в 2 – 3 приема. И читает написан­ное слово, тоже не просматривая его буква за буквой, по складам, как вначале, а охватывая все целиком, бегло (ско­рочтение); человек уже не задумывается над тем, как это у него получается. Узнавание слов, т.е. отождествление их на приеме и на выходе, обеспечивается долговременной памя­тью, где они хранятся.

В разных этнических культурах действует исторически сложившаяся традиция пространственного расположения письма: у некоторых азиатских народов столбец стоящих друг над другом иероглифов идет сверху вниз, у европейцев строка пишется слева направо, у арабов – справа налево. Те же различия, разумеется, присутствуют и при чтении (меж­ду прочим, если подсчитать, сколько людей пишут слева направо, то они не составят абсолютного большинства, как может показаться на первый взгляд). Однако существо дела от этого не меняется.

Взрослый человек с достаточным опытом пользования письменной речью обычно пишет молча, «про себя». По­скольку на письме нет производства звуков, нет и надобно­сти в артикуляционных приспособлениях. Можно писать плотно сжав губы, прикусив зубами язык или даже заняв рот совершенно «посторонним» делом, например, жуя жвач­ку; не требуется и фонационной настройки гортани (в про­тивном случае безгортанные больные не смогли бы писать, а они после операции продолжают это делать так же сво­бодно, как и до операции); отпадает необходимость в регу­ляции аэродинамических условий, и дыхание работает в свободном режиме, т.е. человек пишет и на выдохе, и на вдохе, и даже задерживая на какое – то время дыхание, что совершенно исключается в устной речи. Словом, речедви­гательный анализатор «отдыхает».

Не вовлекается в работу при письме и слуховой анализа­тор. Человек физически не слышит записываемых слов. Можно даже плотно заткнуть уши ватой, что нисколько не затруднит писание, а порой, особенно когда отвлекает посторонний шум, даже облегчает этот процесс. Здесь, прав­да, нужна одна существенная оговорка: хотя мы реально не слышим записываемых слов, выключение слуха не означа­ет полную слуховую бесконтрольность, потерю слышимого образа слова как конечного продукта рукописной речи. Ибо вместо воспринимаемых звуков возникают звуки представ­ляемые. Это происходит благодаря действию внутреннего слуха, выручающего человека даже тогда, когда наступает полная глухота. Сформировавшаяся мысленная модель сло­ва позволяет человеку полноценно писать и при выходе из строя периферического аппарата моторного механизма письма. Так, лишившись доминирующей руки, человек сравнительно быстро переучивается и пишет другой рукой. Известны и такие случаи, когда люди, потеряв обе руки, пишут ртом, держа карандаш зубами, более того, делают это ногой, зажав карандаш между ее пальцами. Но вот органи­ческое разрушение фонематического слуха, отвечающего за фонемный состав слов, неминуемо вызывает потерю способности писать (аграфию). Причина опять – таки в том, что именно фонемы – не звуки! - заменяются на письме буква­ми. Без полноценного фонематического слуха производство письменной речи в принципе невозможно, поскольку она возникает на базе устной речи и при письме фонематичес­кий слух сохраняет за собой функцию контроля.

Чтение как процесс, обратный по направлению письму, тоже имеет свою специфику, отличную от восприятия уст­ной речи, вытекающую опять – таки из физической разнород­ности произносимого и изобразительного материала. Уст­ная речь мимолетна. Она существует лишь в момент своего произнесения, и сказанного не вернуть. Языковые знаки, заключенные в акустических сигналах, мгновенно улетучи­ваются из восприятия, не оставляя никаких вещественных следов. По своей физической природе звуки принимаются в той же последовательности, в какой они поступают в ухо, т.е. во времени, а время необратимо. Отсюда и процесс слу­хового восприятия нельзя повернуть назад. Кроме того, уст­ная речь слышится на сравнительно небольшом расстоянии.

Иное дело – речь письменная. Она не зависит от звуча­щего контекста. Буквы не испаряются в воздухе, как звуки. Будучи зафиксированными, они воспринимаются в про­странстве, а пространство, в противоположность времени, статично. Слова в качестве оптических сигналов – от про­бела до пробела – имеют реально видимый контур за счет пространственной близости стоящих друг за другом букв, его образующих, и потому вся исписанная страница легко обозрима. Ее можно «пробежать» глазами от начала к кон­цу, от конца к началу, «исколесить» и вдоль и поперек (кста­ти, именно так «читают» малыши, перелистывая страницу за страницей, иногда даже держа книжку «вверх ногами»). В общем, всегда есть возможность вернуться назад к напи­санному, задержать взгляд на каком – то куске, повторно про­смотреть все, что изображено на бумаге, - в этом несом­ненное преимущество письменной речи. Однако, повторя­ем, в качестве исходных лингвистических знаков слова в обеих разновидностях речи те же самые.

Нарушение периферического зрения (слабовидение), хотя и затрудняет восприятие, но не препятствует полно­ценному приему письменной речи. На худой конец, можно воспользоваться очками или контактными линзами, кото­рые играют в офтальмологии такую же роль, как слуховые аппараты в сурдологии. Расстройство же языкового зрения, вызванное органическим повреждением так называемого центра чтения в затылочной области коры головного мозга, неизбежно приводит к утрате способности читать (алексия): человек нормально видит написанные слова, но не пони­мает их. Происходит психологическое «отчуждение» значе­ния, т.е. психолингвистическая слепота при отсутствии слепоты физической. И никакие очки или линзы здесь, в отли­чие от дефекта периферического зрения, уже не спасут – они бесполезны. Тут требуется совершенно иной подход с пози­ций нейропсихологии – восстановительное обучение путем повторной «сборки» центрального механизма чтения за счет сохранных зон управленческой иерархии...

Все особенности письменной речи возникают, развива­ются и осуществляются в теснейшей зависимости от усло­вий и особенностей письменного общения. В противопо­ложность устному общению, представляющему собой не­посредственный контакт здесь и сейчас, на виду друг у друга, где многое очевидно из коммуникативной ситуации, объе­диняющей партнеров, где есть взаимнопонимаемые допу­щения, где реакция не заставляет себя ждать, письменное общение – дистанционное. Его участники физически недо­сягаемы и непроницаемы друг для друга. Письменное обще­ние «разрывается» и длительными промежутками времени, и большими расстояниями, оно не рассчитано на безотлага­тельную ответную реакцию. Эти важные обстоятельства учи­тываются человеческим сознанием как при порождении письменной речи, так и при ее восприятии. Отсюда – пись­менная речь в принципе может быть абсолютной копией устной речи. Она сама по себе всегда – оригинал.

В письменном общении отсутствуют многие органичес­кие слагаемые устного общения: просодические компоненты произнесения (интонация, энергия

дыхания, темпо – ритм, паузы, логические ударения, интенсивность звучания голоса, его тембровая окраска); кинетические компоненты (мимика, жестикуляция, пантомимика); широко использу­емое опускание части слов и оборотов, легко восполняемых в конкретной обстановке (эллипсы); слова и выражения, созданные лишь для данного случая (окказионализмы), ска­жем, «междусобойчик», «обаять», «поплохело», «завлекашечки» или «закидон» - в общем, вся та обоюдно поддержива­емая эмоциональная атмосфера сопереживания (эмпатия), не поддающаяся переложению на слова. Кроме того, дале­ко не всегда бывает так, что каждый из партнеров и не спе­ша высказывается, и терпеливо выслушивает до конца дру­гого. Это лишь один из вариантов бесчисленного разнооб­разия коммуникативных актов. Порой собеседники то и дело перебивают друг друга, не давая договорить до конца, а в какие – то моменты говорят сразу оба, в два голоса, наклады­вающихся один на другой. Порой же, наоборот, и тот и дру­гой выдавливают из себя буквально каждое слово после долгих-долгих колебаний, и тогда возникают затяжные паузы после каждого вопроса и каждого ответа. Случается и так, что первый спрашивает – спрашивает – спрашивает, а второй отмалчивается – отмалчивается – отмалчивается.

Если сделать дословную запись устного разговора, то в ней пропадает значительная доля информации, которой обменялись его участники, в первую очередь, все то, что остается за вычетом слов, потому что со звучащей речью сливается вся окружающая обстановка. Для непосвященно­го читателя такой текст будет малопонятен, а то и вовсе по­кажется сущим вздором, какой – то смысловой невнятицей. Устная речь отличается от письменной, даже если она за­фиксирована на магнитофонной записи, поскольку теряет­ся внешность говорящего, его телесная экспрессия, а зна­чит, теряется и часть информации. Ведь устная речь состо­ит не только из слов, но и из переглядываний, улыбок, ласк, поглаживаний, рукопожатий, вздохов, поцелуев, хохота, слез, смеха, из пауз, наконец. Ведь пауза как перерыв в фо­нации – не отсутствие речи, а тоже речь, она такой же ре­альный раздражитель, как сама фонация. Психологически молчание бывает криком души,

а язычный ор – ее пустотой.

Все то, что в устной речи с ее паралингвистическими ком­понентами мы сплошь и рядом опускаем, о чем без труда догадываемся, поскольку многое само собой подразумева­ется (бывает, что мы лишь перебросимся взглядами, не проронив ни единого слова, и тем не менее отлично поймем друг друга), - в письменной речи должно быть передано пре­дельно ясно и доходчиво. Если в устной речи мысль может быть выражена лаконично, то письменная речь, как прави­ло, более детализирована, в ней уже не обойтись без длин­ных фраз. Ее строй синтаксически гораздо сложнее. Ибо фактически акт писания адиологичен: в нем нет обратной связи от партнера, это разговор с бумагой. Правда, в арсе­нале письменной речи имеются кое – какие паралингвистические средства, служащие графическими заменителями акустических и усиливающие впечатление. К ним относят­ся разного рода подсобные варианты особого начертания отдельных слов или предложений, выделяющихся среди написанного, красочное оформление текста, вставки в виде рисунков или схем, дающих дополнительную информацию. (Сравним: «Я в твоей подачке не нуждаюсь» и «Я в твоей подачке НЕ НУЖДАЮСЬ!!!») Однако набор подобных средств, по сравнению с устной речью, ограничен.

Восполнить на письме недостающие слагаемые устного общения призвана грамматика, предназначенная для управ­ления смыслом. Она – то и делает речь логически связной. Ее, между прочим, тоже надо основательно выучить, чтобы стать настоящим письмоумельцем. Хорошее знание грам­матики помогает пишущему преодолеть невозможность пря­мой передачи ситуативной привязанности речи, а читающе­му – зрительно воспринять эту привязанность. Чем лучше отправитель и получатель письменного сообщения знают законы грамматики того языка, на котором переписывают­ся, тем лучше оба, при прочих равных условиях, справля­ются со своей задачей: первый – с передачей своего замыс­ла, второй – с проникновением в него. По характеру грамматических связей можно судить о внутреннем содержании письменной речи. Клинические данные речевой патологии центрального происхождения, прежде всего афазии, убедительно свидетельствуют о том, что где пострадал смысл речи, произошла его дезинтеграция (асемантизм), там наблюда­ется и грубое нарушение грамматического строя речи (аграмматизм). Письмо афазика, заметим, принципиально отличается от письма малограмотного человека: если послед­ний просто слаб в грамматике и его ошибки не носят патоло­гического характера, то у первого разрушилась уже сфор­мированная и ранее правильная система словесных стерео­типов и правил их сочетания...

Полное физическое одиночество пишущего не есть пси­хологическое отсутствие того, кому адресуется письмо, не­возможно написать в пустоту. Адресат всегда незримо при­сутствует в сознании адресанта, он мысленно представляет себе реакции читающего при получении им письма. Более того, с ним пишущий считается больше, чем говорящий со слушателем. Иначе получится «холостой выстрел», бьющий мимо цели. Отсюда нет ничего удивительного в том, что у отдельных людей, и это не единичные исключения, пись­менная речь богаче и ярче их устной речи. Хотя чаще быва­ет все – таки наоборот: пишущий человек лишен возможно­сти пользоваться выразительными средствами устной речи, а изыскивать их в изобразительном арсенале языка несрав­ненно труднее.

Если иметь в виду «рядового» человека и сравнивать его умения выражать свои мысли устно и излагать их в пись­менной форме, то сравнение не в пользу последнего. Как правило, человек пишет хуже, чем говорит, что нередко ос­тается на всю жизнь. Многие хорошие рассказчики теряют­ся, когда поведанное ими вслух надо записать. И это впол­не объяснимо. Ведь устная речь появляется в онтогенезе на несколько лет раньше письменной, следовательно, имеет больший стаж работы по сравнению со своей напарницей. К тому же устная речь обслуживает наш повседневный быт.

Она «позарез» нужна в любой момент: и вчера, и сегодня, и завтра – всегда; без нее шагу не ступить ни дома, ни на ули­це, ни в магазине, ни на работе – нигде. Необходимость же посылать письменные корреспонденции, скажем, вести деловую переписку, возникает лишь время от времени. Отто­го и натренированность в данном занятии бывает слабее.

Психолингвистическую разницу между устной и пись­менной речью глубоко прочувствовали властители наших дум и душ – мастера художественного слова. Ибо письмен­ная речь – главный инструмент их творчества. Знаменитый английский писатель, остроум и острослов, Джордж Бернард Шоу метко заметил, что есть сотня способов сказать «да» или «нет» и только один способ – написать это.

Крупнейшие представители мировой драматургии возве­ли в ранг высочайшего искусства всякого рода недомолвки, оговорки, тонкие намеки, заминки, оборванные на полу­слове фразы, разнообразнейшие пантомимические «немые» ответы, столь свойственные живому общению. Художе­ственная правда – это правда вымысла, в центре которого стоит Человек, в чью реальность читатель должен поверить. А реальность такова, что никто из нас не безгрешен абсо­лютно, что благодаря языку мы не только открываем свой внутренний мир друг другу, но и скрываем его. В своих от­ношениях друг с другом мы не всегда откровенны, честны, прямодушны. Подчас мы говорим одно, а думаем и чувству­ем другое; поем дифирамбы тем, кого ни в грош не ставим; мы с умным видом разглагольствуем о том, в чем мы профа­ны; прикидываемся дурачками, хитрим, крадем чужие идеи и выдаем их за свои, уходим от прямого ответа и льем словесную «воду», ничего не сказав по существу; наговариваем на себя, клевещем на других, лицемерим, фарисействуем – и все это мы делаем тоже с помощью языка. Как же добить­ся правды? Как и в прямой речи персонажей отразить пришибленный или самодовольный вид, пылающие лихорадоч­ным блеском, вытаращенные от изумления или плутовски снующие глаза, прошибающий пот, нервный озноб, скеп­тическую усмешку, срывающийся от волнения голос,

беззвучный плач умиления, съежившуюся от страха фигуру, пе­рекосившееся от боли или сияющее от счастья лицо, смач­ное причмокивание, картинно заломленные руки, стеснен­ное дыхание, нервное покусывание губ, вздрагивающие пле­чи, заплетающийся язык, нечаянно вырвавшийся из груди стон или вздох облегчения, галантную или развязную манеру общения? Как передать все это в письменных и лингвисти­ческих знаках?! - «Вкрапить» в сотканное словесное полот­но произведения ремарки! Авторские ремарки суть органи­ческие составляющие пьесы, поясняющие поведение дей­ствующих лиц и теснейшим образом связанные с репликами персонажей. Только в своей нерасторжимости они обретают смысловую силу. Ибо любая ремарка – это всегда ремарка поступка. Ни в реплике, ни в ремарке, взятых по отдельно­сти, нет полного смысла. Убери какую – нибудь ремарку – смысл реплики моментально исказится. Без ремарок выра­жение глубочайшего презрения можно принять за восхище­ние («Ты герой!») или дерзкий вызов принять за смирение («Благодарю покорно»).

Итак, дистанционность письменного общения, опосредованность его фиксированными знаками объективно дик­туют более высокие требования и к построению текста, и к отбору языковых средств, и к общему стилю изложения. Если провести параллель между устной и письменной речью, то последняя похожа на такую разновидность звучащего мо­нолога, где все присущие последнему черты (всесторонняя предварительная продуманность и прочувствованность, ло­гическая последовательность, аргументированность, полно­та и точность всех формулировок) доведены до максимума.

Какой же рычаг толкает нас прибегнуть к письменной речи? Все та же необоримая тяга друг к другу, потребность в общении с себе подобными, коей и было стимулировано создание письменности. По своему психологическому статусу письменное высказывание, равно как устное, - это коммуникативный поступок его автора. И мотивы, побуж­дающие обратиться к тому-то, и преследуемые при этом цели, и фазы порождения письменного высказывания те же.

Человек берется за перо, повинуясь неодолимому желанию выговориться, когда не писать ему просто невмоготу, когда мысли так и просятся на бумагу. Как и в устном общении, он хочет поведать другому нечто такое, что, как он полага­ет, новое и важное для другого в данный момент. (Ведь нет никакой целесообразности сообщать всем известные, про­писные истины.) При этом пишущий человек всячески стремится привлечь адресата к своему представлению об окружающем мире, к своей оценке тех или иных явлений действительности. Он рассчитывает, надеется, верит, что по­лучатель письма не останется равнодушным к тому, что уз­нает из письма, а непременно отреагирует на него, причем отреагирует именно так, как этого хочется автору. В общем, любое письменное послание взывает к его получателю: «Пойми меня и отзовись!»

Приступая к письму, человек обычно знает, о чем он со­бирается написать, но в самом общем виде. Пока в голове лишь проект, четкого и детального плана того, что должно стать текстом, еще нет. Как правило, мысли, которыми пи­шущий хочет поделиться с другим, не укладываются в рам­ки одного, пусть даже самого пространного предложения, а излагаются по частям, переходя из предложения в пред­ложение так, чтобы вышел связанный рассказ. Его изло­жению предшествует замысел – гипотеза о развитии за­трагиваемой темы, где очерчивается предметная область со­общения, прогнозируется начало и конец будущего текста. Обдумывая его содержание, пишущий мысленно выстра­ивает послание, старается рассказать все «по порядку», под­бирает модус высказывания, определяет меру его подробностей.

Из замысла начинается развертывание текста как ре­альное воплощение задуманного. Завершающим этапом внутреннего программирования являются «муки слова», перевод созревшей мысли в словесную форму. Пишущий пытается найти такие выражения, которые с наибольшей точностью передавали бы его намерения, чтобы не было пре­вратных толкований, не возникло никаких недоразумений.

В поисках желаемого он бродит по лабиринтам своей язы­ковой памяти, «ворошит» ее, отыскивает наиболее подхо­дящие слова и комбинирует их, пока, наконец, не «наткнет­ся» на то самое – самое, подчас полузабытое, что его удовлетворяет. Когда часть планируемого текста в голове уже приняла словесное оформление, готовое к выдаче, начина­ется собственно писание как исполнение замысла. Однако найденный оборот, легший на бумагу, вскоре может быть отвергнут как неадекватный задуманному, и вновь продол­жается напряженный поисковый «зуд». Труднее всего, как уже отмечалось, поддается описанию эмоциональная экс­прессия как продукт момента, которая в устном общении проявляется самопроизвольно. Бывает, уже совсем готовый, целиком написанный текст переделывается и перекраива­ется заново, поскольку что – то в нем не устраивает пишуще­го. Обычно окончательный вариант заметно отличается от первоначального. Порой даже коротенькая записка вырас­тает из целой груды набросков и черновиков, и на ее сочи­нение уходят долгие часы, дни и недели.

Реальная возможность повременить с отправкой, неод­нократно проверить отдельные части текста и порядок их следования, внести в текст какие – то поправки, что – то доба­вить или, наоборот, сделать какие – то купюры; заменить то, что, поддавшись первому порыву, казалось удачным; что – то перегруппировать, сместить или заострить расставленные ранее акценты, исправить обнаруженные неточность, опис­ки и ошибки (в этом бесспорное преимущество письмен­ной речи перед устной, в которой на это просто нет времени, потому-то и «проскакивают» в ней неточности) – все это позволяет автору письма оптимальным образом объективизировать языковыми средствами свой замысел и доне­сти до читателя то, чем он был преисполнен при написании текста, вверить себя другому. Выйдя из – под пера, письмен­ный текст обретает самостоятельную жизнь, не зависящую уже от своего создателя, и может надолго его пережить...

Тот, в чьи руки попадает письмо, имеет дело с испещ­ренным листом бездушной бумаги, пребывая наедине с ней, т.е. физически чтение, как и письмо,

адиалогично. Однако психологически это самый настоящий диалог, ибо рукопись всегда представляет собой одухотворение бездушного. Это – сотворенная новая реальность, выражающая субъективное видение автором и передающая свое смысловое содержание получателю. Идея, заложенная в тексте пишущим, должна «переселиться» в сознание читающего. То, что было кон­цом речемыслительной деятельности для пишущего, стано­вится ее началом для читающего. При этом смысл текста как объекта зрительного восприятия становится для читаю­щего тем же самым, чем был замысел текста как продукта письменной речи – для пишущего.

К зрительному восприятию речи приложимы те же са­мые критерии, что и к слуховому, а именно: целостность, предсказуемость, избирательность. Психологическое «вхож­дение» в текст многоступенчатое, даже если он осилен за один «короткий присест», не говоря уже о больших по объе­му текстах. Ибо чтение не есть «фотографирование» напи­санного. Самая важная сторона чтения, кульминация этого процесса – безусловно, понимание прочитанного. Базиру­ясь на восприятии, оно психологически автономно. Не сек­рет, что можно внимательно прочитать текст от корки до корки и тем не менее ничего или почти ничего не понять. Так, в частности, бывает, когда мы сталкиваемся с рукопи­сью, написанной на каком – нибудь специальном языке (на­пример, финансовом, церковном или военном), если мы этому языку недостаточно обучены. Строго говоря, это бу­дет не истинное, а фиктивное чтение.

Подобно устному тексту, письменный текст не есть го­лая манифестация языка. То «нечто», о чем сообщается, представляет собой экстралингвистическую реальность, на­ходящуюся вне пределов самого текста. Его понимание, как бы зеркально повторяя ход его порождения, - это сложная динамика перехода от уяснения внешней формы текста к проникновению во внутреннее содержание. На каждом оче­редном этапе данного процесса информация становится все более абстрактной и все меньше места занимает в памяти.

Семантически письменный текст нельзя разбить на от­дельные части, хотя лингвистически он из таковых и состо­ит. Ибо в тексте, в конечном счете, выражена одна главная мысль, сокровенная идея его создателя. Все остальное под­водит к этой мысли, развивает, детализирует, аргументиру­ет ее. Она может быть выражена и в начале, и в середине, и в самом конце текста. Кроме того, авторская идея может содержаться в одной или нескольких фразах, а может быть и «разбросана» по всем частям текста, да к тому же еще и завуалирована. Вот ее –то и должен «схватить» читатель.

Понимание прочитанного может быть подлинным и фор­мальным. Последнее как чисто лингвистическая интерпре­тация ограничивается уяснением значений всех языковых средств, использованных в данном словесном контексте. Но вдумчивому читателю негоже довольствоваться буквальным пониманием и делать поспешное заключение о том, что ему все понятно. Скоропалительные выводы могут быть оши­бочными. Интеллектуальным пиком является постижение авторской концепции и того жизненного опыта, который привел к ее рождению. Для того чтобы докопаться до смыс­ла, требуется раздвинуть рамки наличного содержания, за­глянуть в «затекстный мир». Это тем более необходимо, что «дух и буква» письменного произведения подчас противо­речат друг другу. Да и кажущаяся простота содержания бы­вает весьма обманчивой.

Практически ни один письменный текст как линейная последовательность предложений не воспроизводит всех рабочих звеньев развертывания замысла, а имеет в себе боль­шие и меньшие смысловые «скважины», какие – то опуще­ния промежуточных умственных операций, что в филоло­гии называется лакунами. Не все выносится в прямой текст. Человеку вообще присуще использование эвристик (при­емов, позволяющих избегать излишней детализации). Эти недостающие посылки рассчитаны на некоторый жизнен­ный опыт читающего, позволяющей ему «достроить», до­мыслить текст; «дорисовать» изображенную картину, «вычитав» между строчек нечто, не указанное в словах. Задача читающего, следовательно, заключается в том, чтобы объединить в единое целое явную,

зримую и незримую, отсут­ствующую в самом тексте информацию. Лишь их интегра­ция придает общему смыслу текста уникальную полноту и своеобразие. Решение этой сложной задачи сопряжено с немалыми творческими усилиями. Читатель тем успешнее справляется с ней, чем шире раздвинет рамки текста, чем лучше очно и заочно знает личность автора (факты его био­графии; среду, в которой он формировался как личность: семья, друзья, учителя; круг его интересов, нравственные установки, привычки, эстетические предпочтения). Даже са­мый незамысловатый текст, в котором, вроде бы, все дано как на ладони и вывод напрашивается сам собой, даже он может остаться недостаточно понятым, если не известно, кем он написан, кому, когда, при каких обстоятельствах, по какому поводу.

Стратегия зрительного восприятия речи, как и слухово­го восприятия, представляет собой активное преобразова­ние поверхностной структуры текста в глубинную, перевод всего содержания прочитанного в компактную смысловую «запись». По окончании чтения человек обычно запомина­ет смысл, но забывает языковой состав текста, его лексику и грамматику. Полиглот, прочитав письмо на одном из зна­комых ему языков, подчас даже не помнит, на каком языке оно написано, а удерживает в памяти лишь его содержание. Овладение этой духовной ценностью сторицей окупает всю проделанную работу и затраченное на чтение время. Смысл прочитанного порой так остро вонзается в сознание чело­века, что вызывает в нем подлинное смятение мыслей и чувств, опрокидывая прежние представления о жизни.

Текст попадает в личностный склад читающего, в его жизненный опыт. Читая послание, человек воссоздает его содержание, соединяя внутренний мир автора со своим, его умонастроение - с собственным. Он мысленно полемизи­рует с автором, в чем – то соглашается с ним, что – то ставит под сомнение, против чего – то возражает, чему – то ищет оп­равдание. Абсолютное совпадение смысла текста для пишущего и читающего – нереально. Нереально в силу различия их жизненного­ опыта. Практика показывает, что «смыслы» обоих могут расходиться диаметрально и непримиримо.

Субъективность индивидуального опыта обнаруживает­ся в разночтении разными людьми одного и того же текста как объективной данности. Не может быть одинакового его понимания всеми. И никто не вправе претендовать на единственно верное его толкование. (Сколь непохожие, напри­мер, бывают трактовки режиссерами одной и той же пьесы, или радио-, кино- и телеверсии одного и того же произве­дения, или переводы текста-оригинала, сделанные разны­ми переводчиками, на один и тот же язык. То же самое мы можем наблюдать и относительно музыкальных произве­дений: какими разными бывают постановки оперных и ба­летных спектаклей, в основу которых легло одно и то же либретто, как по-разному исполняет музыкант одно и то же произведение.) В любом случае по прочтении во внут­реннем мире человека всегда что – то прибавляется, обогащая его.

Опыт каждого из нас постоянно меняется. Поэтому тот же самый текст допускает разное отношение к нему не толь­ко разных людей, но и одного и того же человека. При по­вторном возвращении к тексту мы видим содержание, скрытое под неизменной словесной оболочкой, иными глазами, чем при первой встрече с ним, мы иначе представляем себе нарисованную автором картину. То, что раньше читалось без особого интереса, теперь вдруг настолько поглощает внимание, что от него невозможно оторваться; то, что каза­лось достоинством, видится недостатком; то, что воспри­нималось хладнокровно, вызывает вдруг бурю эмоций; тому, что осуждалось, находится оправдание; то, что было не очень понятным, сейчас яснее ясного; то, что оценивалось как героическое, представляется пародией на героизм и т.д. Слу­чается, что человек находит для себя смысл, полностью оп­ровергающий первоначальное понимание, а старое содер­жание наполняется новым смыслом. А перечитывая текст в третий, четвертый, пятый раз, человек будет снова и снова переосмысливать и переоценивать осмысленное и оценен­ное ранее. Ибо жизненный опыт непрерываем, в нем нет остановок. С течением времени мы, оставаясь самими собой, меняемся, и время вносит свои поправки в наши пред­ставления о чем бы то ни было!..

Все, сказанное о письменной речи, в полной мере отно­сится и к печатной речи (полиграфии), возникшей как тех­нически усовершенствованное письмо. Книгопечатание способствовало стремительному продвижению вперед дела просвещения и распространения грамотности среди всех сло­ев населения. Допечатная речь, производившаяся «вручную», была физически трудоемка и недолговечна. Печатная же речь, сотворенная один раз и в единственном экземпляре, будучи растиражированной, используется многократно и многоместное. Она колоссально расширила человеческую коммуникацию во времени и пространстве, ибо не ведает преград, воздвигаемых ими. Изданная топографическим способом словесная продукция переиздается и переиздает­ся сколь угодно раз и в каком угодно месте, освобождая че­ловечество от необходимости заново открывать уже откры­тое. Благодаря ей намного сокращается путь накопления знаний всеми и каждым из нас.

Литература

  1. Бинг Р., Брюкнер Р. Мозг и глаз: Пер. с нем. - Л., 1959.

  2. Будагов Р.Л. Человек и его язык. - М., 1977.

3.Гальперин П.Н. Текст как объект лингвистического исследова­ния. - М., 1981.

4. Грегори Р.Л. Разумный глаз: Пер. с англ. - М., 1973.

5. Гурьянов Е.В. Психология обучения письму. - М., 1959.

6.Доблаев Л.П. Логико-психический анализ текста. - Саратов., 1969.

7.Зуев – Инсаров A.M. Строение почерка и характер. - М., 1984.

8.Есперсен О. Философия грамматики: Пер. с англ. - М., 1958.

9.Жинкин Н.И. Грамматика и смысл // Язык и человек. - М., 1970.

10. Истрин В.А. Возникновение и развитие письма. - М., 1965.

11.Кравков СВ. Глаз и его работа. - М., 1948.

12. Кузнецов И.С. О принципах изучения грамматики. - М., 1961.

13.Лурия АР. Очерки психофизиологии письма. - М., 1950.

  1. Морозова Н.Р. О понимании текста. - АПН РСФСР. - М., 1947. Вып. 6.

  2. Панфилов В.З. Грамматика и логика. - М.-Л., 1963.

  3. Патрушев В.А. Структурно-стилистические различия письменной и устной речи. - М., 1978.

1 7. Тайлор Э.Б. Первобытная культура: Пер. с англ. - М., 1939.

  1. Труды по знаковым системам. - Тарту, 1979.

  2. Фреге Г. Смысл и денотат // Семиотика и информатика. - М., 1977. Вып. 8.

  3. Черри К. Человек и информация: Пер. с англ. - М., 1972.

  4. Шварц Л.М. Психология навыка чтения. - М., 1941.

Этюд шестой

Внутренняя речь

Как психологический посредник

между языком и мышлением

Самая что ни на есть человеческая особенность речи – осмысленность, активное участие в ней мышления. Речь, «очищенная» от мышления, перестала бы быть самой со­бой. Но справедливо и обратное: мышление, не обременен­ное речью, перестало бы быть человеческим. Они настоль­ко глубоко взаимопроникают друг в друга, что утверждение «человек - существо говорящее» равносильно утверждению «человек - существо мыслящее». Обе данности органичес­ки входят в понятие сапиенсности. Вместе с тем речь не есть вынесение наружу (экстериоризированное) мышления, а мышление не есть спрятанная вовнутрь (инториоризированная) речь. Каждая из этих функций человеческой психики обладает известной самостоятельностью, имея свою специ­фику, свой рабочий арсенал операций, свою обязанность в приеме, переработке и выдаче информации.

По срокам появления в жизни каждого индивида речь -более поздняя функция, чем мышление. Человеческое дитя почти полтора-два года после рождения остается бессло­весным и, тем не менее, обнаруживает явные проблески понимания еще задолго до того, как начнет говорить само. Будучи генетически первичным, мышление становится ис­тинно разумным уже вторично, после возникновения речи, когда оно «отрывается» от биологического корневища и поднимается до социогенной «кроны» - символичности.

А до этого момента мышление, строго говоря, предразумное. Наверное, этим-то и объясняется тот факт, что даже такие исполины мысли, как Лев Толстой, не помнят себя до двухлетнего возраста, а наши первые воспоминания, как правило, относятся к 4 – 5 годам. Обращенная с самого ее становления к мышлению, речь выполняет роль его мощ­ного ускорителя, усилителя и преобразователя. Не подклю­чись она к мышлению, оно мало бы чем отличалось от сен-сомоторного мышления животных (ведь и у того и у друго­го одна и та же функция - ориентация в окружающей среде).

Телесный орган, вырабатывающий мышление, - голов­ной мозг. Мысли - не природные, а приобретаемые силы. Продукт сугубо идеальный, они должны и «приготовлять­ся» из идеальных же ингредиентов, каковыми являются зна­ки языка. Другими словами, для того чтобы мозг порождал мысли, он должен прежде насытиться языком. Ничто в мире не заменит человеческому мозгу этой пищи.

Язык не существует отдельно от мозга. В то же время и мозг per se, т.е. индивида, не является генератором языка. Язык не заложен в бороздах и извилинах мозга вместе с се­рым веществом, а изначально находится вне мозга, в том социальном окружении, где живет человек. Из общества в процессе непрерывного общения человека с себе подобны­ми индивидуальный мозг впитывает в себя язык и делается индивидуальным вместилищем языка внутри каждого че­ловека. Поступает же язык в мозг единственно через речь. Никакого иного канала для «переправы» языка от общества к человеку, кроме речи, нет.

Чтобы до конца и в полной мере уяснить, что мыслить можно лишь умея говорить, совершенно необходимо уточ­нить определение речи. Обычно под речью подразумевают­ся ее устная и письменная разновидности. Тем самым неправомерно урезаются человеческие потенции, ибо звуко­вой и графической реализацией языка не исчерпываются все возможные проявления речи, на которые способен человек. Речь должно толковать шире, а именно: речь - это любой способ владения языком, физически доступный человеку. Тогда в разряд говорящих входит практически все челове­чество, включая тех его представителей, чей рот не издает членораздельных звуков, чьи руки не выводят букв на бу­маге, чьи глаза никогда не видели речи, чьи уши никогда не слышали речи (а таких людей в мире десятки миллионов), но (!) чей мозг постиг – таки язык. Они обретают дар речи и пользуются им особым, и даже единичным способом. Опыт мировой педагогики свидетельствует о том, что язык может быть «введен» в человеческий мозг по иным, чем у большин­ства людей, рецепторам, а «выходить» из мозга при участии иных эффекторов. И не суть важно, в конце концов, каким образом язык попал в мозг, важно, чтобы он в мозгу имелся. Само собой разумеется, чтобы говорить, нужно предвари­тельно научиться этому. Овладеть речью тем, у кого при­вычные входные каналы коммуникативной системы с са­мого рождения «закрыты», помогаем мы, слышащие и зря­чие носители языка

Так, обученные специалистами-сурдопедагогами глухорожденные люди, по обывательскому мнению, немые, но на самом деле они тоже говорят. Вся разница между ними и нами лишь в том, что их пальцевая дактилологическая речь - это речь иной, чем наша, модальности, но язык, воплощенный в ней, - тот же самый, каким пользуемся и мы. Потому-то они разговаривают не только между со­бой, а через нас, переводчиков, и с нами. Наравне с нами они приобщаются к нашей общей культуре, а не оказыва­ются отверженными, изгоями общества, что было их жут­ким уделом в эпоху средневековья, когда законодательство приравнивало их к умалишенным. В настоящее время обу­чение глухих в школах всех ступеней, включая универси­теты, - уже пройденный этап истории педагогики. (В Мос­кве, например, работает великолепный Театр мимики и же­ста, чья труппа состоит, в основном, из глухих артистов с высшим актерским образованием.) Сегодня на повестке дня стоит вопрос о переводе речи глухих с одного языка на другой. Лингвистами, социологами и психологами сейчас интенсивно разрабатывается проблема глухонемых.

Слепорожденные люди, лишенные, вроде бы, возмож­ности освоить письменную речь, тоже овладевают ею под руководством тифлопедагогов. Они воспринимают пись­менную речь тактильно (тактильность – один из видов кож­ной чувствительности, реагирование на прикосновение), быстро водя кончиками натренированных пальцев по стро­кам, пробитым в бумаге рельефно-точечным шрифтом Брайля, получившим распространение во всем мире. Этот шрифт назван так в честь его изобретателя, француза Луи Брайля, который сам в трехлетнем возрасте ослеп, но тем не менее получил высшее образование и преподавал в Парижском национальном институте слепых. Этим своеоб­разным «кожным зрением», заменяющим им глаза, слепые читают те же книги, что и мы, зрячие. (Между прочим, опытный брайлист не уступает в скорости чтения зряче­му.) А пишут с помощью специально оборудованных при­боров, выдавливая текст грифелем, выпуклое изображение которого получается на обратной стороне листа. Пишут и на том же, на каком пишем мы, языке, и о том же, о чем пишем мы, - о насущем, наболевшем, сокровенном. Без­грамотность, бывшая их горькой участью в прошлом, те­перь им не грозит.

Наконец, слепоглухорожденные люди, которых природа жестоко обделила важнейшими органами непосредственно­го контакта с внешним миром, кому, казалось бы, фатально суждено быть безречевыми, стало быть и неразумными, - и они на своей крайне скудной сенсорной базе, благодаря спе­циальным методам тифлосурдопедагогики, тоже овладева­ют речью. Тем самым они вместе и наравне с нами «выхо­дят в люди», становятся полноценными и полноправными участниками общественно полезного труда, создают мате­риальные и духовные ценности, какие и нам – то, не обижен­ным природой, не всегда по плечу. Так, известные слепо­глухонемые американка Хелен Келлер и россиянка Ольга Скороходова написали книги (!), представляющие огром­ный познавательный интерес и научно – практическую зна­чимость1.

Keller Н. The world I live in. - New York, 1908; The Story of My Life. -New York, 1954 (К сожалению, на русский язык они до сих пор не переве­дены.); Скороходова О.И. Как я воспринимаю и представляю окружаю­щий мир. - М., 1956.

И лишь те немногочисленные человеческие существа обречены быть неговорящими, а потому и находящимися за чертой разумности (Homo, но не sapiens), чей мозг в силу экстраординарных причин не загружен языком при биоло­гической исправности всех анализаторов. Это - идиоты (в строго терминологическом употреблении данного слова) и «дикие» дети. У идиотов нет необходимых для усвоения язы­ка внутренних условий - грубые структурные аномалии го­ловного мозга на ранних стадиях его созревания; у «диких» детей нет необходимых внешних условий - полная изоля­ция от социума. Те и другие - духовные импотенты. Но так обстоит дело сейчас. Можно надеяться, что в будущем, по мере повышения благосостояния и роста научного прогресса в здравоохранении, таковых людей не останется. Во всяком случае, число их минимизируется, как это произошло, на­пример, с массовой преждевременной смертностью от чумы, когда человечество сумело обуздать этот страшный бич, или с почти поголовной безграмотностью населения в тех прежде отсталых районах, где была ликвидирована дискриминация в области народного просвещения...

Итак, психогенетическим толчком к разумности каждо­го из нас служит начало развития речи. Как же складывают­ся отношения между мышлением и речью в дальнейшем, когда язык уже внедрился в головной мозг и нашу разумность можно считать уже состоявшейся?

Речь производится всегда на каком-нибудь натуральном языке, в чем никто не сомневается и чего никто не оспари­вает. А на языке ли, обнаруживающем себя в речи, работает и мышление, в лингвистических или каких-то иных знаках рождаются мысли? Вот этот вопрос до сих пор остается пред­метом острых дискусий. Разгоревшиеся вокруг него еще в донаучную споры еще продолжаются.

Упорно бытует мнение, что мы думаем на том же самом языке, на каком говорим, думаем не иначе как словами дан­ного языка и по правилам их сочетания, существующим в данном языке. То есть думаем именно так, как нам предпи­сывает усвоенный нами язык. Посему русский язык - стало быть, мышление тоже русское; немецкий язык - немецкое же мышление; корейский язык - корейское мышление. В общем, язык и мышление всегда одной и той же нацио­нальной принадлежности. Эта точка зрения с как бы само собой разумеющимся противопоставлением «наших» по языку «ненашим» - у них, дескать, дух не такой, как у нас – живуча не только в обыденном массовом сознании, но и имеет хождение и среди ученых. Находится немало привер­женцев теории лингвистической относительности Сепира - Уорфа, согласно которой разные языки по-разному влияют на мышление. Обосновывается это тем, что у каждого язы­ка «свой особый покрой», определяющий собою и характер мышления.

Что же получится, если признать формулу «каков наци­ональный язык, таково и национальное мышление» пра­вильной? А получится следующее: коль скоро разноязычие ведет к разномыслию, то между людьми, говорящими на разных языках, просто неизбежны разногласия во взглядах на действительность и чем дальше языки отстоят друг от друга, тем непреодолимее разногласия, тогда как говорящим на одном и том же языке автоматически обеспечено полное единогласие. Отсюда, в свою очередь, вытекает следующее: люди становятся мировоззренчески «своими» либо «чужи­ми» исключительно в зависимости от того, какой язык яв­ляется для них родным. Однако действительно ли таков расклад идейных сил?

Усомниться в жесткой заданное мышления рамками и особенностями того или иного языка невольно заставляет уже один тот факт, что этнодемографические, лингвисти­ческие и государственные границы явно не совпадают. Даже если начисто забыть про динамичность этих границ, все равно очень трудно себе представить, чтобы коренные ис­панцы, кубинцы, мексиканцы, аргентинцы и жители еще полутора десятка испаноязычных стран все поголовно были единомышленниками, и единственно потому, что говорят на одном и том же языке. В то же время в территориально маленькой Швейцарии, где законодательством установлено триязычие, ее франко-, итало- и германоговорящие подан­ные обязательно разделяются на три идеологически разных лагеря и тоже лишь из – за того, что их родные языки разные.

Если придерживаться точки зрения, что разные языки по – разному влияют на мышление, то усвоение другой системы языка есть вместе с тем усвоение и другой системы мышления. В таком случае в мозгу у взрослых билингвов поселились два разных мышления - «перебежчика». Кто же они по умонастроению, «полусвои» или «получужие»? А в мозгу у полиглотов и того больше мышлений - пять, семь, девять, и каждое из них работает на свой собственный манер, отличаясь от остальных мышлений их хозяев. К какому же идей­ному стану причислить их? Ведь «полимыслитель», в чьем мозгу вертится калейдоскоп иномышлений, являл бы собой перманентную деперсонализацию - «распятерение», «рассемерение», «раздевятирение» самосознания. Между тем Норберт Винер, владевший 13 языками, создал цельноличностую, этнически безлоскутную, мировоззренчески единую теорию кибернетики. Каким же образом, спрашивается, это ему удалось? Он что, обдумывая ее, отключал все чужерод­ные мышления, оставляя работоспособным лишь родное, английское? (Кстати, сам Винер не англичанин, а амери­канец, т.е. опять несовпадение этнической и языковой при­надлежностей). А когда во время своих выступлений он пе­реходил на другие языки, неужели каждый раз переиначи­вал и свои мысли о кибернетике? С другой стороны, идеи этого чужеязычного для многих автора были с энтузиазмом подхвачены многими учеными, невзирая на то, что их мировоззрение формировалось не на английском языке, и по­чему – то от этого иноязычного вторжения их миропонима­ние не сделалось иноэтническим. Может

быть, будучи пе­реведенными на другие языки, винерские идеи соответ­ственно «обрусели», «обывритились» (или «оевреились»), «ояпонились»? Ничего подобного! (К слову сказать, благо­даря интенсивному развитию кибернетики как научного направления существенно уточнились и углубились наши знания о работе человеческого мозга и его речевых меха­низмах.)

Наконец, думай человек так, как ему велит язык, то в кого бы в плане интеллектуального и психического здоровья вы­растали дети от смешанных браков, те, кто буквально с пе­ленок вращаются в разноязычной разговорной среде? Во­образим на миг, что едва-едва начав познавать действитель­ность, кроха своим «армянским» умом понимает куклу как куклу, а своим «французским» умом она понимает ту же самую куклу как нечто другое. Ну а если, не дай бог, бабушка, дедушка или няня общаются с ней на третьем язы­ке, то в ее несчастной головке возникнет полнейшая не­разбериха с любимой игрушкой. И сей кошмар будет пре­следовать девчурку с каждой вещью, которую ей предстоит познать. Как же ей, бедняжке, ориентироваться-то в окру­жающем мире?!

На самом деле никакого разномыслия на мамином и папином (и бабушкином, дедушкином или нянином) языках не происходит и никакого вреда психике не наносит. Более того, они не только не вызывают никакой «междоусобицы» разнохарактерных мышлений, а своим дружным «дуэтом» способствуют при прочих равных условиях даже большему расширению умственного кругозора, чем если бы дитя вла­дело лишь одним языком. Весь мировой опыт лингвистиче­ского воспитания убеждает в том, что самые разные языки легко приживаются и мирно уживаются на любой этниче­ской почве, принося неоспоримую пользу их потребителям. Недаром же иностранные языки давно получили «легаль­ное гражданство» во всех частях земного шара как обязатель­ный учебный предмет школьных и вузовских программ. Раз­ве есть народ, желающий быть скудоумнее других?!

Ведь впервые приступая ко второму (а часто сразу к двум) иностранному языку, спустя несколько лет после того как научились говорить, ребята уже владеют языком. Значит, в их головах не торричелиева информационная пустота, а они уже кое – что знают о действительности, в которой живут, и познанное ими за предыдущие годы отложилось в их разви­вающемся мышлении. Наверное, они все – таки учатся не иностранному миропониманию, несовместимому с отечественным, а умению выражать свои мысли по – другому на другом языке и понимать чужие мысли, изложенные на нем иначе, чем на родном языке. Нельзя дважды, а тем паче трижды или четырежды повторить заново интеллектуальное вхождение в мир, совершаемое с помощью языка.

Будучи главным орудием мышления, язык не есть мыш­ление как функция головного мозга. Надо четко разграни­чивать: что относится к языку, а что - к мышлению. Язык как система знаков имеет в своем распоряжении только, и только, значения, ничего кроме. Их он и доставляет мыш­лению. Снабдившись значениями, мышление передает их на хранение в блок памяти, а само «освобождается» от язы­ка и вырабатывает собственную систему единиц, каких в языке нет. Это – понятия. Именно понятиями оперирует человек в своих умозаключениях о действительности.

Хотя понятия формируются исключительно посредством слов, однако, сформировавшись, они превращаются в са­мостоятельные умственные образования, более независящие от слов. Иначе говоря, значение слова и понятие, обознача­емое данным словом, - принципиально разные феномены. Слова, которые мы произносим, слышим, читаем, пишем, -это условные имена вещей, вместо которых они употребля­ются в речи, но не сами вещи, о которых мы при этом дума­ем. Понятия же отражают внутреннюю сущность вещей с их устойчивыми признаками, притом и таких вещей, кото­рые по способу бытия невещественны: зависимости, меры, отношения.

Понятие - сугубо отвлеченный предмет, не существую­щий как нечто материальное и в то же самое время наличе­ствующий в каждой единичной вещи

целого класса одно­родных вещей как их неизменное, инвариантное свойство. В понятии любая вещь представлена множеством всевозмож­нейших ее видов с точностью до наиболее редко встречаю­щихся. Например «кольцовость» как «кольцовость вообще», охватывающая собою любые существовавшие и существу­ющие кольца: обручальное кольцо; кольцо шоссейных дорог; кольцо с кремом — пирожное; рефлекторное кольцо; блокадное кольцо Ленинграда; кольца — сегменты строения червей; спортивные кольца; кольца табачного дыма, кольца Сатурна; пять сплетенных колец — символ пяти континентов и т.д. Или «грязность», заключающая в себе все мыслимое грязное, имеющее место быть и выступающее под самыми разными физическими покровами и в самых разных модальностях: грязная проселочная дорога, по которой ни проехать ни прой­ти; грязный двор, грязный чердак, грязные окна, грязная посу­да, грязное тело, грязное белье, грязный унитаз, грязный са­харный песок в пакете, грязный воздух, грязная вода из крана, грязная покраска, грязный медицинский шприц, грязная класс­ная доска, технически грязный звук, грязная запись в учени­ческой тетради, грязная девка, грязные помыслы, грязные по­купки, грязный бизнес, грязные деньги, грязные политические игры и т.д.

С вещью слово связано ассоциативно, с понятием - кон­цептуально. Если значения как принадлежность языка кон­кретны, то понятия как принадлежность мышления – абст­рактны. В качестве таковых понятия в разных языках могут по – разному называться, равно как обозначаться разными словами в одном и том же языке, оставаясь при этом само­тождественными. В общем, понятия автономны по отноше­нию к их названиям в языке.

В каждом языке заведены свои правила присвоения ве­щам названий (номинации). Номинативный инвентарь раз­ных языков, бесспорно, различен. В одном языке за основу наименования какой – либо вещи – а любая вещь обладает рядом признаков – взяты одни ее признаки, в другом языке данная вещь получила название по другим ее признакам; то что в одном языке обозначается только одним словом, в другом - двумя и более словами. Отсюда и лексика в раз­ных языках отличается. Однако видимые лингвистические несоответствия еще не доказательство понятийных несо­ответствий. В некоторых языках, например, нет однослов­ного эквивалента русскому слову «сутки», из чего вовсе не следует, что у их носителей отсутствует равнозначное ему понятие и они ориентируются во времени не так как рус­скоязычные. Просто выражается оно там иначе, чем в русском языке. Да и по – русски ведь данное понятие можно пе­редать многовариантно: ровно 24 часа, или весь день и вся ночь, или с утра до вечера и с вечера до утра, или от рассве­та до заката и от заката до рассвета, или отрезок времени между двумя солнцестояниями в зените, или еще как – то. Сущность вещи не изменится оттого, что ее переименовали, дали ей другое название. Вещь тождественна самой себе.

Если рассматривать содержательный состав мышления, т.е. имеющиеся в нем понятия, то оно, естественно, у всех людей разное. Но (!) первопричина тому не разность язы­ков, а разность «тутошних» и «тамошних» условий жизни, разность экстралингвистических реалий, получивших назва­ния, с которыми считается любой язык и на которые на­правлено мышление. Оно отличается и у разноязычных людей, живших в разных странах (например, у бельгийцев и монголов); и у разноязычных людей, живущих в одной и той же стране (например, у индийцев); и у носителей одно­го и того же языка, но подданных разных стран (например, у португальцев и бразильцев); и у носителей одного и того же языка, являющихся к тому же гражданами одной и той же страны (например, у сирийцев), и у носителей местных наречий в рамках какого – нибудь языка, зачастую отличаю­щихся от общенационального языка больше, чем сами язы­ки. Народ любой страны – не одноликая масса населения, он состоит из отдельных конкретных людей и поэтому мен­тальная «начинка» головы каждого в принципе не может быть одинаковой. Ибо никогда не совпадает совокупное стечение всех жизненных обстоятельств в биографии даже двух единократных и

единоязычных детей. А обстоятельства – это прежде всего и главным образом люди, с которыми каж­дого человека свела судьба и которые повлияли на его мировоззрение. Словом, гипотезы, которые строит мышление, выводы, к которым оно приходит, и оценки, которые оно делает, отличаются как у носителей разных языков, так и у носителей одного и того же языка. Люди как личности, как индивидуальности думают по – разному безотносительно к языку, на котором они говорят. Будь у всех нас абсолютно одинаковые понятия, нам не было бы нужды обмениваться информацией.

Если же рассматривать операциональную сторону мыш­ления, т.е. нейробиологические процессы и закономер­ности, на которых оно покоится, то мышление у всех лю­дей одинаковое, причем также независимо от особеннос­тей языка, пустившего свои корни в мышление. (Напомним, что в большинстве современных стран полиэтнический со­став населения и многоязычие, по крайней мере, на быто­вом уровне – это скорее правило, чем исключение.)

Связь понятий при умозаключениях подчинена законам логики, тогда как слова соединяются в речи по законам грам­матики. Хотя грамматика опирается на логику, природа ло­гики не идентична природе грамматики и логический строй не совпадает с грамматическим строем. Грамматических категорий, в которых получают свое воплощение логические категории, намного больше и они уже логических. Иначе го­воря, грамматика соотносится с логикой как частное с общим.

Законы логики адекватны характеру связей, существую­щих в действительности, и потому они, по убеждению од­ного из основателей современной логики немецкого учено­го Готлоба Фреге, пригодны для всякого человеческого мышления. Ведь в мышлении никаких высказываний нет, в нем есть только суждения. А мыслить последовательно и непротиворечиво жизненно важно любому человеку. Сле­дует иметь в виду, что обычно в онтогенезе формируется сразу пара понятий, отражающих противоположные прояв­ления одной и той же сущности и обозначаемых словами­антонимами, которые есть во всех языках. Зная, например, что такое грязное, человек не может не знать, что такое не­грязное, то бишь чистое. Грамматика любого языка носит описательный характер и конечно, имеет какие-то нацио­нально-специфические особенности. Скажем, в русском языке 6 падежей, а в эстонском - 15; или в отдельных язы­ках нет категории артикля, в других она есть; или в некото­рых языках закреплен твердый порядок слов в предложе­нии, а в некоторых - свободный. Однако законы логики, диктующие требования к содержанию речи, универсальны и равно приложимы ко всем языкам (чьи по национально­сти индукция и дедукция?!). Поэтому национальная специ­фика языков не влечет за собой национальной специфики умственных операций и языковые различия не существен­ны для результатов мышления. «Азбука человеческой мыс­ли», как определил логику знаменитый немецкий философ Готфрид Вильгельм Лейбниц, - одна на всех. А поскольку объектом мышления является все та же действительность, которая при всем ее многообразии и непрерывной измен­чивости едина, постольку вполне могут быть и одинаковые гипотезы, и одинаковые выводы, и одинаковые оценки, на каком бы языке ни общались люди друг с другом. Не будь ни у кого из нас никаких одинаковых понятий, обмен ин­формацией был бы в принципе невозможен.

Таким образом, в миропонимании людей есть много сходства и много различий. Лингвистическая отдаленность не преграда для идейной близости, а лингвистическая общ­ность не панацея от идейной разобщенности. (Достаточно хотя бы элементарно знать историю только XX века, чтобы найти в ней сколько угодно примеров, аналогичных жесто­чайшему противостоянию русских красно- и белогвардей­цев без языкового барьера или Маршам мира убежденных пацифистов в пику языковой разноголосице.) Человек при­емлет либо отвергает мысли другого человека, но - не язык, на котором эти мысли передаются в речи...

Разумность есть нечто большее, чем мышление. Это еще и чувства. Питаясь одним и тем же источником, действи­тельностью, так или иначе возбуждающей

нервную систе­му, чувства оказывают влияние на мышление и сами под­вергаются его влиянию.

Как нет врожденных идей, так нет и врожденных чувств (не путать с физиологической чувствительностью). Обе спо­собности приобретаются человеком прижизненно, и каж­дая из них появляется в онтогенезе не до и не после другой, а одновременно. Ибо мозг, без которого не бывает ни мыш­ления, ни чувств, - един и неделим. В нем нет физических перегородок между левым и правым полушариями, между корой и подкоркой, между первой сигнальной системой и второй, между сознательным и бессознательным. Он состав­ляет одно целое. Отсюда невозможно, чтобы рождались «го­лые» идеи или «голые» чувства, не впускающие в себя друг друга. Это - два разных аспекта человеческой психики.

Интеллектуально-эмоциональное двуединство внутрен­не противоречиво. Его слагаемые не всегда взаимоуравно-вешены. Более того, определенный дисбаланс коренится в генетической предрасположенности к доминированию од­ного из этих начал в психическом статусе. Важнейшим ин­дикатором эмоциональной реактивности является темпера­мент - наиболее устойчивая характеристика личности. Он меньше всего подвержен изменениям. Никакими воспита­тельными мерами сангвиника не превратишь во флегмати­ка, меланхолика не сделать холериком (даже с поправкой на то, что «чистых» темпераментов не существует). Но ка­кой бы наследственностью мы ни были наделены от рожде­ния, в последующем не исключены рекомбинации. Бывают в жизни моменты, когда мы подпадаем под любую из на­званных категорий.

Еще задолго до применяемых ныне методик психологи­ческого тестирования были выделены два типа мышления: судящее (логическое) и эмоциональное (аффективное), или то, что в просторечии называют умом и сердцем. Не только у людей разного темперамента преобладает либо racio либо emocio, но и у одного и того же человека их интенсивность весьма переменчива. Наше настроение нередко меняется по несколько раз на дню: то верх возьмет холодный расчет ума, то пересилит кипучий накал сердца, то оба они притупля­ются или обостряются, а то вдруг вступят в столь неприми­римую борьбу, что не внемлют доводам друг друга (бесстра­стная рассудочность либо безрассудная страсть).

Потенциальная вероятность временами не ладить друг с другом обусловлена разностью их свойств. Кто-то из гени­ев, если не ошибаюсь, французский математик Блез Пас­каль, проницательно подметил: «У сердца есть свои резо­ны, неведомые уму». Рассудочности присуща категорич­ность, бескомпромиссность, она не признает никакой полулогичности, половинчатости: полуправды-полулжи, по­лукомического-полутрагического, полуположительного-по­луотрицательного, чего-то среднего между «да» и «нет»; а чувственность же, напротив, двойственна (амбивалентна), она вполне допускает сосуществование несовместимого с точки зрения «железной логики»: радость пополам с грус­тью, изумление, смешанное с ужасом, злость - с жалостью, восхищение - с завистью, надежда - с тревожностью, сла­достная боль, горькое утешение, смех сквозь слезы, и т.п. Но в общем и целом человек мыслит чувственно, а чувству­ет осмысленно. Доказано, например, что если человек не знает о нависшей над ним опасности и не думает о ней, то и не боится ее. Патологически гипертрофированные вариан­ты неделимости мысли и чувства, в частности, синдром Отелло, при котором человек и одержим idee fixe об измене любимой (или любимого), и обуреваем чувством ревности, лишь подтверждают норму.

Являясь органической составляющей человеческой ра­зумности, чувства зарождаются и развиваются в социуме в процессе общения людей друг с другом. Значит, они опять-таки связаны с языком. Неужели находиться среди своеязычных - обязательно чувствовать себя в полной безопасности, а встретившись с чужеязычными - непременно предчувство­вать беду или, по меньшей мере, неприятность?!

Представители того или иного этноса вместе с усваивае­мым языком с детства научаются и принятым в данном обществе формам выражения чувств. В каждом

­ обществе ка­кие – то формы всемерно культивируются, какие – то особо не поощряются, но и не возбраняются, какие-то считаются совершенно недопустимыми, и на них налагается табу. Мимико-жестикуляторный набор прививаемых средой услов­ностей варьирует от этнокультуры к этнокультуре. Даже если отдельные жесты выглядят одинаковыми, их местное толко­вание может быть очень различным, вплоть до полярного. (Скажем, плевок в лицо в странах Западной Европы выража­ет презрение, а в странах Арабского Востока - благослове­ние.) Это - вынужденная модальность, подчиненная дикта­ту среды. Ее принудительный характер наиболее очевиден, когда дело касается обрядовых и ритуально – церемониальных обычаев, непреложных для всех членов данного общества.

Однако при всей видимой непохожести внешнего про­явления чувств их сущностная природа бывает одинаковой. Скажем, сугубо английским по происхождению жестом в виде порывисто взметенной вверх руки с растопыренными как буква «V» указательным и средним пальцами1, выражающим ликование победы, долгое время пользовались лишь жители Великобритании, в других же странах он был неиз­вестен, но само-то это чувство знакомо всем народам. По­этому неудивительно, что после памятного всем выступления Уинстона Черчилля по окончании Второй мировой войны, сообщившего о разгроме фашистских полчищ и прибегнув­шего к этому жесту, он спонтанно вошел в повсеместное употребление и теперь однозначно понимается во всех стра­нах. Доподлинно известно, что наряду с чисто национальны­ми жестами, требующими соответствующих пояснений и разъяснений, существует множество, так сказать, космопо­литичных жестов, не нуждающихся ни в каких коммента­риях, ни в каком лингвистическом переводе для носителей разных языков. В настоящее время выпускаются капиталь­ные энциклопедии интернациональных жестов, рассчитан­ные на самую разноязычную, «вавилонскую» аудиторию.

«V» - первая буква английского слова «victory» (победа).

Жесты, как и понятия, автономны по отношению к их названиям в языке. Ярким подтверждением этого служит речевое общение грамотных глухорожденных людей. Дак­тилология как пальцевая артикуляция, базирующаяся на буквенном алфавите того или иного языка (потому-то ее часто называют письмом в воздухе), имеет, конечно, нацио­нальные особенности, тогда как ее жестовое сопровождение в основном интернационально. Если здесь и наблюдаются кое-какие расхождения, то они не настолько существенны, чтобы их нельзя было привести к общему знаменателю. Это практически уже и сделано. В середине 70-х годов XX сто­летия по инициативе и при непосредственном содействии Всемирной федерации глухих разработан жестовый язык межнационального общения, получивший название «джес-туно». В него вошли широко распространенные жесты, оди­наково простые для усвоения, легко запоминающиеся и лег­ко понимаемые в любой разговорной среде. Представляя собой паралингвистический аналог эсперанто, джестуно позволяет разноязычным людям, лишенным слуха, сообща обсуждать волнующие их проблемы безо всякого лингвис­тического сурдоперевода. (Правда, пока джестуно применя­ется в качестве рабочего языка только на официальных меж­дународных конференциях, симпозиумах, съездах.)

Общеизвестно, что эмоциональный фактор играет реша­ющую роль в возникновении и течении неврозов, не щадя­щих ни одну нацию, ни одну народность. Если бы эмоцио­нальная уязвимость человека была заказана ему спецификой усвоенного им языка, данная группа человеческих заболе­ваний имела бы национальные различия. Между тем, в мно­гочисленнейших описаниях неврозов, принадлежащих перу самых разных авторов, живших в разное историческое вре­мя, творивших на разных языках, придерживающихся раз­ных научных теорий, - клиническая картина неврозов везде одинаковая. Пожалуй, самым показательным в этом аспек­те является невроз в форме заикания (логоневроз), напря­мую связанный с использованием языка, поскольку дает о себе знать только в момент речевого общения и не напоми­нает о себе вне его. Ведущим патопсихологическим симп­томом заикания у взрослых является логофобия, или страх речи. Порожденная особо горьким прежним коммуникативным опытом и трудно поддающаяся излечению, она пере­живается заикающимися одинаково, независимо от специ­фики языка, на котором они говорят. Степень выраженно­го данного переживания безусловно индивидуальна, но – без «национального лица».

Есть фундаментальные человеческие эмоции, которые, однажды возникнув, имеют стойкую тенденцию к самопод­креплению и перерастают в чувства: радость, горе, гнев, стыд, удивление, отвращение, страх. Вызывая в организме определенные физиологические сдвиги (сосудистые, эндок­ринные, вегетативные реакции), они единообразно прояв­ляются у всех людей: расширение зрачков, ускорение сер­дечного ритма, холодная испарина, прилив крови, «гусиная» кожа, сухость в горле, сбои в дыхании и т.п. И если на похо­ронах японские женщины ни за что не будут голосить, как, например, русские женщины, а неизменно улыбаются, - это ни в коей мере не означает, что у них в этот скорбный мо­мент совсем другие чувства, чем у нас. Это говорит лишь о нашем незнании их традиционного траурного этикета, обя­зывающего именно так держать себя на людях родственни­ков умершего, дабы испытываемое ими страдание не было обременительно для посторонних. Подобное несчастье для японской семьи такое же горе, как для любой семьи в лю­бой стране.

Важнейшим источником изучения эмоциональных состо­яний человека исстари служит его лицо. У слепорожденных людей набор физиономических реакций заметно беднее, чем у зрячих, поскольку они лишены возможности подражать мимике окружающих. Но (!) и у них при перечисленных эмоциях лицо принимает такое же выражение, как у зря­чих, и национальные особенности языков, на которых го­ворят лишенные зрения люди, тут совершенно ни при чем.

То, что большинство эмоций присуще всем людям бе­зотносительно их языковой принадлежности, закономерно.

Ибо мозговые центры эмоций залегают в глубинных под­корковых образованиях, прежде всего в ретикулярной фор­мации, расположенной внутри моста и ствола мозга. Что же касается коркового представительства эмоций, то ими за­ведует правое полушарие, чей функциональный «язык» по своему эволюционному возрасту гораздо старше новоприобретенного левополушарного с его «привязкой» к словес­ному языку. Потому – то не знает национальных границ искусство пантомимы и клоунады. Еще в древнем Риме мимы использовались как переводчики - «полиглоты» при обще­нии с иноземными визитерами.

Таким образом, в чувствах людей, как и в мышлении, много общего и много необщего. А как называются чувства в том или ином языке, не так уж важно. Тем более что не всегда – то можно дать им точное имя. Человек судит о чув­ствах другого человека не только, даже не столько по сло­вам, сколько по наличному состоянию, по его телесной эк­спрессии. Ошибиться же в чувствах другого можно и с чу­жеязычными, и со своеязычными...

Разумность, наконец, это не только мышление и чув­ства, это еще и воля. (Заметим в скобках, когда человек лишается разума, когда случается умопомешательство, у него страдают и мысли, и чувства, и воля.) Общественный образ жизни пронизан волеизъявлениями. Человек сталки­вается с нескончаемой вереницей проблем, требующих при­нятия решений. Как себя вести, как поступить - это крити­ческий момент всех целенаправленных действий.

Действуй человек по указанию языка и играй лингвис­тическая «особость» решающую роль в характере его поступ­ков, то народу, говорящему на одном языке, были бы чужды поступки, характерные для представителей народа, говорящего на другом языке. В том, что это совсем не так, легко убедиться, обратившись к самому коллективному источни­ку людской наблюдательности - фольклору, соавторами которого являются целые народы. Если без предвзятости и предубеждения сравнить его самые разноязычные образцы, то просто нельзя не заметить, что по содержанию они пора­зительно созвучны. Взять хотя бы одни лишь пословицы и поговорки, не говоря уж о народных сказках с их странствующими по всему свету сюжетами и героями. Сей неофи­циальный, неполитизированный, нецензурируемый свод морально-этических норм человеческого общежития по­казывает, что психологические механизмы, лежащие в ос­нове поведения людей, везде одни и те же: все то возвышен­ное и все то низменное, что встречается среди одного народа, не обходит стороной другие народы. Персонифицирован­ная разноязычная документация - личные письма, дневни­ки, записные книжки, не предназначавшиеся для огласки и опубликованные только после смерти их авторов, - также убеждает в том, что сколь бы по-разному ни складывались судьбы людей, очень многое в их мыслях, чувствах и поступ­ках перекликается. (Например, ностальгия, терзавшая рус­ского писателя Ивана Бунина послеего разлуки с Россией, знакома всем эмигрантам, независимо от того, доброволь­но они покинули родину или были изгнаны из нее, стала для них другая страна второй родиной или так и осталась чужбиной.)

Выбор, который постоянно приходится делать людям, касается в первую очередь коммуникативных актов. Ибо без них не обойтись никому, ни в какой сфере социального бытия, ни в одном виде человеческой деятельности. Любой диалог, по какому бы поводу он ни произошел, при каких бы обстоятельствах ни состоялся, на каком бы языке, с пе­реводчиком или без него, ни велся, каков бы ни был чис­ленный состав обеих встретившихся сторон, - это всегда обоюдоактивное взаимодействие личностей, имеющее сво­им последствием изменение текущей деятельности, частью которой оба являются. Значит, оба его участника сопричастны к этому изменению, оба в ответе за произошедшее. От­ветственность за сделанный выбор лежит на человеке, но отнюдь не на языке, хотя общаются люди друг с другом ис­ключительно с помощью языка.

Язык сам по себе ни хороший, ни плохой: ни талантли­вый, ни бесталанный; ни миролюбивый, ни агрессивный; ни правдивый, ни лживый; ни работящий, ни ленивый; ни жестокосердный, ни милосердный; ни великодушный, ни мстительный; ни святой, ни грешный; ни храбрый, ни трус­ливый; ни благородный, ни подлый. Таковы люди, им пользующиеся. Язык отдает себя в распоряжение всем сво­им носителям, включая тех, кто проживает далеко за преде­лами его функционирования. Он безотказно и беспристра­стно обслуживает их как в злодеяниях, так и в добродеяниях. В языке имеются обозначения для тех вещей, которые есть в окружающей действительности. А действительность открывает свои объективные свойства средствами любого язы­ка. Так что, с любым языком в голове можно быть и порядоч­ным человеком, и отпетым негодяем. Владея любым языком, можно совершать самые разные поступки, по отношению к характеру которых язык неподсуден, у него презумпция невиновности. Ибо поведение людей разыгрывается на соци­альной почве. Ей и принадлежит первое слово во всех меж­человеческих корпоратизмах и антогонизмах.

Различия языков и влияние этих различий на мышление и на разумность (или на менталитет, как у нас сейчас модно говорить) непомерно и неоправданно преувеличиваются, а подчас и искусственно раздуваются. В пользу этого свидетельствует тот факт, что точное количество языков, на ко­торых говорит народонаселение мира, установить невозмож­но ввиду условности разграничений между разными языка­ми и непрекращающегося заимствования друг у друга и лексических единиц, и грамматических форм.

Все ныне существующие языки, как и их носители в N-m колене, коих, по приблизительным подсчетам, сменилось на Земле 16 тыс. поколений, находятся в родстве друг с другом. Все языки представляют собой структурно организованную классификацию человеческого опыта; в основу построения всех языков положен один и тот же принцип: многоуровневая иерархия; перед всеми языками стоит одна и та же задача: однозначно отображать действительность; у всех языков одна и та же установка: служить для общения людей. Один из крупнейших мировых авторитетов совре­менной лингвистики Ноэм Хомский считает, что качествен­ных различий в природе правил языков нет. Именно это, по его мнению, и позволяет человеку освоить любой язык. Так что вопрос о национальных особенностях языков второсте­пенен в проблеме человеческого языка и человеческого по­ведения как таковых. И это касается всех без исключения культурологических слагаемых той или иной нации. Напри­мер, у каждого народа, помимо многого прочего, есть своя национальная кухня и свои национальные танцы, связан­ные изначально с особенностями природноклиматических условий жизни в той или иной местности. Не подлежит ни­какому сомнению то, что они отличаются друг от друга. Но нет чьих – то национальных, особых и лучших, чем у осталь­ных, законов гастроэнторологии или локомоции, придуман­ных специально для «своей» пищеварительной системы и «своего» опорно-двигательного аппарата. Ведь люди и ели, и пили, и передвигались с момента их появления на Земле. Между прочим, многие полюбившиеся нам блюда, напит­ки и танцы, которые мы считаем своими, на самом-то деле некогда мигрировали в наши края вместе с их названиями из чужих земель, в частности: бульон, суп, винегрет, котле­ты, картофельное пюре, чай, кофе, танго, вальс и т.д. В словарном составе любого современного языка, наряду с ис­конно родными словами и словосочетаниями, немало не­родных, но давным –давно прижившихся в нем и продолжа­ющих приживаться, как это происходит сейчас в русском языке: валюта, квота, вице-мэр, пицца, инфляция, камуфляж, приватизация, каратэ, гран-при, префектура, инвестиции, пу­тана, лоббирование, спонсоры, мониторинг, шоу – бизнес, стаг­нация, рейтинг, диск - жокей, ноу - хау и т.д. Смешение язы­ков – глобальная историческая тенденция.

Итак, в речи на любом языке всегда находят отражение «три кита», на которых зиждется человеческая разумность: мысли, чувства и воля. При этом «выплывают» они из мозга не по отдельности, один за другим, якобы сперва человек о чем-то подумал, потом как-то почувствовал, затем кое-что решил и только уже после того, как проделал все эти проце­дуры, он сообщает их другому человеку (тогда незачем и обращаться к кому-то). Нет, речь как поведенческий акт, в котором человек участвует всем своим естеством, не своди­ма ни к первому, ни ко второму, ни к третьему. Ум, чувство и воля заявляют о себе все вместе и все сразу. Это психоло­гическое триединство и прорывается в коммуникативную единицу речи - в высказывание...

А теперь вернемся к началу наших рассуждений о взаи­моотношениях между мышлением и речью и поставим воп­рос иначе. Поведать о своем отношении к действительности другому, себе подобному, равно как и узнать об отношении другого к ней, человек может только с помощью другого языка. Но если в мышлении никаких лингвистических зна­ков нет, если в нем есть лишь суждения, то как же они пре­вращаются в высказывание? За счет какого психологического механизма абстрактные понятия становятся конкретными словами? Из какой кладовой головного мозга берутся мо­тивация и смысл, всегда присутствующие в речи, но от­сутствующие в языке?

Мышление как отражательная способность человеческой психики не есть нечто сверхъестественное, взявшееся в мозгу из ниоткуда и невесть как. Оно вполне посюсторонне, зем­ное. К тому же оно не только абстрактно – логическое, но и наглядно – чувственное, так сказать, бимодальное. Свое со­держание мышление черпает из действительности, суще­ствующей вне мозга, независимо от мозга и раньше, чем в мозгу появятся мысли о ней. В этом – объективная реальность действительности, в которой человек ведет свое фи­зическое бытие и от которой отталкивается его мышление. Другими словами, вещные связи окружающей среды первич­ны по отношению к связям, возникающим в мозгу. И для того чтобы мыслить, надо сначала взаимодействовать со средой.

Телесное устройство человека таково, что единственный способ непосредственного соприкосновения с действитель­ностью - это естественные входы в человеческий мозг, или органы чувств, а единственный способ отреагировать на воздействие действительности - это естественный выход из мозга, или движения. Таким образом, у истоков мышления неотвратимо стоит сенсорика, имеющая свои представитель­ства в коре головного мозга. И каким бы отвлеченным не было мышление, оно берет начало с эмпирических данных как ге­нетической предпосылки мысли. Обобщения показаний ана­лизаторов - предшественники словесных обобщений.

Неразлучная спутница мышления, работающая с ним «рука об руку», сенсорика на протяжении всей жизни чело­века помогает мышлению адекватно ориентироваться в дей­ствительности. А ориентироваться приходится всегда. Мир полон всевозможных предметов, движений, звуков, красок, шорохов, запахов и пр. И человеческий мозг постоянно нуж­дается в притоке раздражителей извне, иначе он не сможет полноценно выполнять свою функцию. Он ищет в своем окружении сенсорное разнообразие. Сенсорный «голод», или острая нехватка живых впечатлений от воспринимае­мых явлений, пагубно сказывается на мышлении. Хорошо известно, что длительная изолированность от разнообразия (вынужденное скитание по безлюдным снегам или пусты­ням, затерянность в «каменных мешках») чревата расстрой­ством психики. В частности, можно впасть в прострацию.

Головной мозг не исполнительный - командный орган. Мышление регулирует связи, относящиеся не к каким-ни­будь отдельным органам и системам организма, а ко всему человеку в целом. Притом такие связи, которые не наследуются с генами, а вырабатываются прижизненно, хотя по­тенция человеческого мозга образовывать их заложена в фи­логенетической программе человека. Таким образом, мыш­ление не может выдать ничего такого, что предварительно не попало бы в него из внешней и внутренней среды через органы чувств и не было бы им переработано. В процессе переработки происходит преобразование исходных данных в тот окончательный вид, в каком вся поступившая в мозг информация уходит в свое естественное хранилище - в память. Т.е. абстрактное в человеческом мышлении появля­ется посредством наглядного. Реальность дается нам преж­де всего в ощущениях.

Самым нужным сенсорным материалом для человечес­кого мышления является речь окружающих людей. Кров­ная заинтересованность мышления в непрестанном прито­ке речи диктуется тем, что речь как ключевой раздражитель из социальной среды представляет собой одновременно и природный, и общественно-исторический сигнал, несущий в себе язык. Вместе с языком проникает в мышление и им перерабатывается сенсорика, поскольку язык дает каждой вещи действительности свое имя, тем самым выделяя ее из других вещей, как бы очерчивая ее границы. Любая, даже самая фантастическая вещь, к какой бы сенсорике она ни относилась, может вычлениться и стать замечаемой, если только имеет имя. Безымянная вещь не может отражаться в мышлении, мыслиться.

Упорядочивая картину мира с нескончаемым разнооб­разием вещей и громадой всевозможнейших связей, в ко­торых вещи находятся друг с другом, язык позволяет мыш­лению разобраться в явлениях непрерывно текущей действительности, в которой никаких пограничных столбов между классами явлений ни в пространстве, ни во време­ни нет. Где кончается запад и начинается восток или рас­сеивается тьма и брезжит рассвет? Когда проходят холода и наступает оттепель или увядает молодость и подкрады­вается старость? Что приводит предметы в движение? От­куда берутся и куда деваются звезды, тучи, радуга, дети, товары, деньги? Отчего бывают неурожаи, болезни, уста­лость, разочарование? В чем отличие съедобных грибов от ядовитых, вредных привычек от полезных, приятелей от друзей? Из каких «кирпичиков» складываются семейный уют, фермерское хозяйство, служебная карьера, любовь? Каков рубикон, за которым бережливость переходит в ска­редность, позволительное - в непристойное, проступок – в преступление, быль – в небылицу? Чем гордиться, а чего стыдиться?.. Не зная ничего этого, человеку по-человечес­ки не прожить!

Будучи главным проводником информации, речь и «от­сылает» мышление к действительности, обеспечивая пони­мание явлений действительности, а вслед за пониманием – ее преобразование сообразно человеческим потребностям.

Из речи окружающих человек узнает не только имена вещей как условные обозначения, а заодно с ними он постепенно усваивает сущность самих вещей - поставщиков наглядного материала для мышления, т.е., овладевая слова­ми, он приобретает понятия. Восприятие (перцепция) - это по сути своей живая разведка, в которой задействованы все наличные органы чувств. Впервые узнав, например, что хлеб именуется «хлебом», человек сталкивается с ним не единож­ды и отнюдь не только в момент коммуникации, а и до и после нее. Более того, как правило, о существовании хлеба человек узнает и действует с ним намного раньше, чем сумеет выговорить его название. Если же он знаком со словом «хлеб» лишь понаслышке, а сам никогда не имел дела с на­стоящим хлебом - ни разу в глаза его не видел (черного, белого, серого, в форме пышного калача, продолговатого батона или плоской лепешки, с подрумяненной или блед­ной, гладкой, пупырчатой или ребристой коркой); ни разу не держал его в руках, невольно ощущая его вес и размер, не отламывал от него горбушку, не выковыривал мякоть; не резал ножом, не жевал его (мягкий, черствый, «средний», обсыпанный сверху какими-либо ароматическими припра­вами или без них, недопеченный, подгорелый, пресный, солоноватый или подслащенный); не делал из него бутербродов с теми или иными пищевыми продуктами; не подо­гревал или не остужал его, не размачивал или не подсуши­вал, чтобы получить сухари; не получал удовольствия от ап­петитности хлеба; если у него не сосало под ложечкой от голода при долгом отсутствии хлеба; если он не пытался раз­добыть его вновь и, изголодавшись, с жадностью не набра­сывался на него, - без этих и других естественных манипу­ляций с хлебом слово «хлеб» будет для человека пустозвучием. Пусть он много раз слышал это название, мало того, пусть даже сам научился выговаривать его. Восточная муд­рость по этому поводу гласит: «Хоть сто раз скажи «халва», сладко во рту не станет». То есть: чтобы в мышлении име­лось данное понятие, сначала надо пройти путь от вещи, именуемой данным словом, к слову, обозначающему дан­ную вещь.

Точно так же обстоит дело с любой другой вещью. Наделенная одним и тем же именем, она многократно являет себя человеку в разное время; в разных расположениях в пространстве; в разных, подчас необычных, ракурсах (на­пример, в перевернутом виде); в разных состояниях; в раз­ных сочетаниях с другими вещами. И каждый раз человек получает от нее новые впечатления, каждый раз при столк­новении с данной вещью он ощущает на себе ее свойства, признаки, качества, ее многочисленные и многосторонние зависимости от остальных вещей, прежде чем у него сло­жится понятие об этой вещи. Таким образом, любое понятие уходит своими корнями в мир реальных вещей, какой бы опосредованной и многоступенчатой не была эта связь.

Так как понятие о вещи и ее название не одно и то же, жизненная практика вынуждает человека проверять их соответствие друг другу, иначе как он узнает, верны ли его суждения. Любое название априори условно - безусловна вещь, которой оно дано. Не вещь подстраивается под сло­во, а слово под вещь. Поэтому то, что говорят люди, и то, о чем именно они говорят, может совпадать, а может и не со­впадать. Ни для кого не секрет, что порой самые отврати­тельные вещи преподносятся самыми красивыми словами. Слова, не подтвержденные вещами, чьими именами они яв­ляются, идущие с ними вразрез, опровергают приписываемое им значение и тем самым обесцениваются. Рано или поздно появляется сомнение в правдивости этих слов. То самое сомнение, которое, как провидчески подметил древ­негреческий философ Аристотель, есть начало мудрости. Лишь глупец не ведает сомнений.

Разница между номиналиями, т.е. фактически не явля­ющимися тем, чем называются, и реалиями осознается в любой разговорной среде. Когда, например, читает другим проповеди о честности и без зазрения совести выдает себя за честного тот, чье поведение на поверку оказывается не­ честным, значение слова

«честность» в устах этого «мора­листа» переходит в свою противоположность - в ложь, об­ман. Ибо честность не может быть одновременно и собой, и не собой. Одно из двух: либо слова не те, либо дела не те. Подмена дел словами расшатывает веру словам (не слепую веру, а разумную, основанную на знании). Кредит доверия не беспределен и не бессрочен. И если ложь, «упакованная» в риторику правды, повторяется неоднократно (а лгать бес­сознательно нельзя, ложь всегда осознана!), то вера окон­чательно рушится и ее место занимает неверие. Избежать же веры или неверия – з начит перестать думать вообще. До­стойно доверия лишь единство слова и дела (кстати, отзы­ваясь с уважением о ком – то как о человеке слова, мы имеем в виду, что он человек дела, не бросающий слов на ветер, а всегда отвечающий за свои слова, выполняющий свои обе­щания. Ну а тот, кто только и занимается тем, что без конца разглагольствует, заслуживает совсем другой оценки и дол­жен называться совсем по – другому: демагог, краснобай, бол­тун, пустомеля).

Познание мира в конечном счете не словесное, а дей­ственное. Оно существует постольку, и только постольку, поскольку оно проверено. Достоверность действительности открывается человеку в речи окружающих не словесной маркировкой вещей, не лингвистическими «ярлыками», а самими вещами, стоящими за ними. И абстрактное по сво­ей природе мышление постигает вполне конкретную исти­ну. Истинность же всех значений проверяется опытным пу­тем. Не спекулятивно, не умозрительно, а лицезрительно, на практике человеку необходимо убедиться в том, что вещь по имени честность действительно-таки честность. Эмпи­рический опыт - самый надежный экзаменатор жизни. Он вносит свои коррективы в миропонимание.

Изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год человек накапливает двуединый опыт: и собственно лингвистичес­кий, зависящий от усваиваемого языка, и собственно пер­цептивный, зависящий от свойств самих реальных вещей. Перцептивно-языковая связь является одновременно и прямой, и обратной, т.е.

оба опыта взаимоподкрепляют друг друга.

Несмотря на имеющиеся различия сенсорного восприя­тия в разных этнокультурах (скажем, упомянутый уже хлеб как мучное изделие делается в разных странах из разных злаков, неодинаковы и сорта муки, и рецептура приготов­ления теста, и технология его выпечки, и его вкусовые ка­чества, но от этого хлеб не перестает быть хлебом), - пер­цептивный опыт всех людей единообразен вследствие од­нотипности анатомо – физиологических характеристик их анализаторных систем. Любой разумный человек воспри­нимает движения, объем, форму, количество и качество ве­щей, доверяя показаниям собственных органов чувств. Предметные отношения инвариантны и однозначны, как бы они ни назывались в том или ином языке. Очевидное по­нятно человеку безотносительно к его языку. Попадись ему российский хлеб, он наверняка не перепутает буханку с лом­тем или крошкой хлеба, не примет пшеничный калач за ржа­ную лепешку, поймет разницу между настоящей съедобной коврижкой и бутафорской, даже не зная этих русскоязыч­ных названий.

Хотя человек не может ни мыслить без языка, ни пони­мать язык без понимания вещей - интеллект и язык, со­прягаясь друг с другом, образуют в мозгу два относительно автономных функциональных блока, обладающих каждый своими элементами и своей памятью. Их психологическое несовпадение проявляется уже в самом раннем онтогенезе. По данным детской патопсихологии, непонимание в интел­лекте (олигофрения) и непонимание в языке (алалия) - разные области непонимания. И прогноз в обоих случаях тоже разный: в первом - неблагоприятный, во втором - благо­приятный.

Интеллектуальное непонимание касается ориентировки в мире вещей, языковое - в мире слов. Поскольку язык вто­ричен по отношению к мышлению, постольку первое непо­нимание по своим последствиям для общего психического развития ребенка несравненно тяжелее второго. В случае отсутствия речи к положенному сроку при своевременной квалифицированной помощи тормоз с мышления устраня­ется и развитие речи, а вместе с ней и развитие мышления, выравнивается, «догоняя» хронологический возраст (алалия принципиально обратима, и данный диагноз со временем может быть снят). В случае же врожденной умственной от­сталости, характеризующейся тотальным недоразвитием всех высших психических функций, этого не произойдет, потому что радикальных средств для усиления умственных возможностей нет (олигофрения необратима, и интеллект такого ребенка будет заметно ограничен по сравнению со сверстниками во все последующие годы).

Несовпадение этих областей непонимания дает себя знать и в зрелом возрасте. Не очень броское подчас в норме, осо­бенно в бытовой обстановке, оно ярко манифестируется в патологии, и прежде всего при сопоставлении таких мозго­вых заболеваний, как потеря речи (афазия) и приобретен­ное слабоумие (деменция). Афазики, лишившись способ­ности говорить, тем не менее не утрачивают способности понимать происходящее вокруг. Пытаясь компенсировать затруднения в пользовании языком, они охотно прибегают к мимике и пантомимике, чтобы показать, что знают встре­чающиеся им предметы, знают, для чего они предназначе­ны, что и как ими делают. Знают, но назвать эти предметы, сказать, что им известно о них, не могут. Следовательно при афазии разрушается механизм словесного обозначения ве­щей при сохранности понятий о самих вещах. Именно это отличает афазию от деменции, при которой утрачиваются имевшиеся ранее понятия о вещах и резко падает способ­ность к суждению, что выражается в нарастающем содер­жательном оскудении речи (олигофразия). Если для речи афазиков типичны «осколки» слов, то для речи дементных больных - «мусор» мыслей. Афазик осознает свою речевую беспомощность, она его угнетает, и он часто бывает в по­давленном состоянии, приходя порой в отчаянье, тогда как дементный больной, напротив, явно переоценивает свои возможности и крайне несамокритичен. Первый становит­ся неразговорчивым, второй же - чрезмерно говорливым. (Не случайно афазия, в отличие от деменции, не входит в разряд психических расстройств.)

Опыт набирается не только через интеллектуальное усво­ение фактов действительности, но и через их переживание, сопутствующее всему, чем в тот или иной момент занима­ется человек. Без чувственного реагирования познание действительности невозможно. В нашей жизни нет фактов, абсолютно свободных от личностной интерпретации при столкновении с ними. (Даже два закадычных друга, став оче­видцами одного и того же события, могут отреагировать на него совершенно по-разному.) Личность по определению не может быть психологически безликой.

Мозг каждого конкретного человека, достигшего доста­точного уровня интеллектуальной зрелости, содержит ог­ромное количество информации, суть которой жизненный опыт, накопленный за все прожитые годы. Хранилищем этого опыта служит долговременная память. Не локализо­ванная в каком-то отдельном участке головного мозга, она рассеяна по всему мозгу. Будучи целостным психологичес­ким образованием, память складывается из множества от­дельных и разных памятей: зрительной, слуховой, обоня­тельной, двигательной, осязательной, эмоциональной и, конечно же, языковой. В памяти прочно отпечатывается и оставляет глубокие следы (энграммы) все, что задевает нас за живое, причем что-то врезается и оседает в ней испод­воль и так же исподволь всплывает. В каждый момент бы­тия мы создаем лишь часть нашего опыта. Поэтому человек запоминает намного больше, чем ему кажется. Однажды полученные впечатления могли находиться вне фокуса вни­мания, но тем не менее они не стираются из памяти бес­следно.

Многообразие проявлений памяти чрезвычайно велико: память на лица, на места, на сооружения, на цветы, на ин­тенсивность света, на имена, фамилии и клички, на числа и даты, на голоса, на ритмы, на музыкальные мелодии, на вкусовые ощущения, на запахи, на боль, на прикосновения, на сезонно – погодные

явления, на фасоны одежды, на до­машнюю утварь, на процедуры - всего не перечислить. На­верное, самым точным определением человеческой памяти будет эпизодическая память, или память пережитого (на все события, прямым участником или свидетелем которых до­водилось бывать человеку). Естественной основой много­образного единства памяти служат рецепторные поля в го­ловном мозге, соединенные при рождении анатомически, а затем в ходе жизненной практики соединяющиеся друг с другом и функционально.

Жизненный опыт представляет собой неизмеримо боль­ший объем информации, чем тот, который можно выразить словами. «Мне кажется, что истину я знаю и только для нее не знаю слов», - досадуя на себя, призналась как –то русская поэтесса Зинаида Гиппиус-. В любой исторический период вещей дествительности больше, чем слов, и круг житейских знаний гораздо шире круга знаний языковых. Есть вещи, для которых еще нет названия в том или ином языке. К примеру, в советском лексиконе никогда не было слова «популизм», его не найти ни в одном толковом словаре русского языка, выпущенном в СССР. Но сам-то популизм был и влиял на нас, да еще как! Неспроста, когда это нерус­ское слово пришло к нам от «них» и мы узнали, что оно обо­значает, оно сразу же стало у нас общеупотребительным. Не передаваемый в том виде, в каком он нажит, средствами ни одного языка, опыт выразим в речи на любом языке. Это противоречие, которое, на первый взгляд, может показать­ся неразрешимым, на самом деле вполне разрешимо, если вспомнить, что язык по самой природе своей двусторонний: материальный и одновременно же идеальный, каковыми и породила его человеческая коммуникация. Он материален в сенсомоторном воплощении и идеален в сознании.

У каждого человека, будь он монолингв, билингв или полиглот, есть две речи как органические составляющие разумности: речь внешняя (экзофазия) и речь внутренняя (эндофазия). Обе речи не исчерпываются заключенным в них языком, а содержат немало экстралингвистических ком­понентов; обе, начиная со своего становления в онтогене­зе, напрямую обращены к мышлению и работают на него; обе равно необходимы ему для адекватной ориентировки в окружающей действительности; наконец, обе наделяют че­ловеческое мышление способностью не только отражать действительность, но и самому отражаться действительностью в деяниях человека.

Взаимообусловливающие друг друга и никогда одна без другой не возникающие, они делят между собой оборотные стороны языка. Его «телесность», т.е. знаковость, уходит своими корнями во внешнюю речь; его «бестелесность», т.е. значения, - во внутреннюю речь. Роль обеих в мышлении и в психике в целом различна.

Внешняя речь, предназначенная для других и использу­емая при общении с ними, - это открытое поведение, на­блюдаемое со стороны. Нацеленная на других, она всегда сообщается, всегда адресуется вовне и предполагает непос­редственное ее восприятие другими, чтобы быть понятой. Внутренняя же речь, предназначенная для себя и использу­емая для обработки и поиска информации, - это закрытое поведение, протекающее интроспективно и не рассчитан­ное на посторонних. Прямого доступа других к ней нет. Не выносимая в сферу общения, она не преследует коммуни­кативной цели, не предполагает обязательного оглашения, она, как говорят психологи, аутодентична. Причем, в противоположность внешней речи, внутренняя речь дает себя знать и в период общения, и в период уединения, когда нет актуальной необходимости заботиться о достижении пони­мания другими. Находясь в одиночестве, не переставая и думать, и чувствовать, и что-то делать, человек тем не менее ведет себя иначе, чем на людях. Всегда есть психологичес­кая реакция на появление других, и текущее поведение мо­дифицируется. Наверняка, каждый из нас, и не единожды, испытал на себе, что в присутствии посторонних, особенно когда их собирается много, вдруг помимо воли разлажива­ется то, что так здорово получалось в тиши своей квартиры, когда ни одна живая душа тебя не видит и не слышит. Независимо от того, перейдет ли в дальнейшем внутренняя речь во внешнюю или нет, в любом случае, пока она «сидит» в голове своего хозяина, он является и адресантом, и адреса­том «Я»-«Я». Отсюда - внутренняя речь существенно отличается от внешней речи.

Отнюдь не все составляющие человеческого поведения являются подлинно творческими, да и само оно далеко не всегда таковое. Немало в нем стереотипных компонентов, автоматизмов, приобретенных в результате предварительной индивидуальной выучки. Речевая продуктивность и возмож­на благодаря тому, что опирается на ранее выработанную и прочно закрепившуюся репродуктивность. В какие-то мо­менты последняя доминирует в текущем поведении. Заучи­вая, например, стихотворение, которое вскоре предстоит рассказать вслух, мы повторяем «про себя» читаемые стро­ки; или, слушая в чьем-то исполнении хорошо знакомое нам произведение, скажем, романс или художественный отрывок, мы машинально воспроизводим «про себя» звучащий вовне текст; или записывая что-то под диктовку, прогова­риваем «про себя» то, что пишем. Во всех такого рода слу­чаях, бесспорно, имеет место речь. Однако это та же внеш­няя по структуре речь, только лишь без фонации. Подоб­ный обеззвученный дубляж внешней речи, или «внешняя речь минус звук», - не есть внутренняя речь, как ее тракто­вали приверженцы ортодоксального бихевиоризма. Ибо здесь нет никакого программирования текста, нет поиска языковых средств для его построения, все задано заранее. Весь текст уже готов. Значит, не требуется никакой догад­ки, никакой смекалки, а именно это является главным кри­терием творчества.

А вот пример совершенно иного рода, хотя в нем тоже не обошлось без репродуктивное™. В 20-х годах XX в. на мно­гих языках мира вышел роман Корнелиуса Крока «Зеленые яблоки». История его создания вкратце такова. Будущий автор, томясь в долгом тюремном заключении, был лишен возможности что-либо читать. Наконец сжалившиеся над ним надзиратели подбросили ему в камеру кипу потрепан­ных макулатурных книг, без начала и конца. Вырывая страницы из разных детективов, он компоновал их в порядке развертывания придуманного им самим сюжета и таким способом «смонтировал» собственное оригинальное сочи­нение, ставшее бестселлером тех лет. Тут уж сполна поработала внутренняя речь, поскольку налицо сообразитель­ность - верный признак речетворчества.

Внутреннюю речь как особую функцию головного моз­га, не совпадающую ни с мышлением, ни с внешней речью, следует рассматривать в проблемной ситуации, когда перед человеком встает задача, прежде не попадавшаяся ему и не имеющая готового решения. Задача, справиться с которой человек должен лично, по собственному усмотрению, мо­билизовав собственный ум, собственные чувства и собствен­ную волю, полагаясь всецело только на себя и не перекла­дывая ответственности за ее решение на другого (мол, я-то тут при чем, это он велел мне так сделать). Внутренняя речь дает себя знать при необходимости выбора, который за тебя никто не сделает. Поэтому она имеет и качественно иную, чем внешняя речь, форму и иначе строится.

Во внутренней речи происходит радикальное переструк­турирование внешней речи, из которой она формируется. Всякая надобность в артикулировании, без чего внешняя речь физически неосуществима, во внутренней речи отпа­дает. Она свободно обходится без активности периферичес­кого конца речедвигательного анализатора, ей не нужны исполнительные органы и обратная афферентация от них. Ибо, перенесенные из внешней речи во внутреннюю, слова «сбрасывают» с себя свое телесное покрывало и предстают в «наготе», обнажая свою сущность, т.е. значение. Иначе говоря, во внутренней речи нет никаких слов в их обычной звуковой или буквенной оболочке. Из материальных сигна­лов они преобразуются в идеальные знаки, эквивалентные содержанию заключенной в них сенсорной информации. Самое характерное для внутренней речи не ее беззвучность, не фрагментарность, даже не предельная редуцированность, а бессловность, что было теоретически обосновано и дока­зано в опытах талантливейшим российским псхологом Ни­колаем Жинкиным. Отсутствием скрытого проговаривания во внутренней речи объясняется, в частности, тот установ­ленный факт, что у взрослых заикающихся с крайне тяжелой выраженностью этого недуга во внешней речи, подчас пол­нейшей ее несостоятельностью, внутренняя речь протекает нормально: судорожным речевым затруднениям «нечего де­лать» там, где нет речедвигательной активности. Кстати, то, что заикающиеся из – за спазмов в горле не в состоянии про­изнести вслух, они могут тут же изложить письменно.

Будучи генетически производной от внешней речи, внут­ренняя речь, сформировавшись, функционирует уже в ав­тономном режиме, не нуждаясь более в натуральном языке, обязательном для внешней речи и регламентирующем ее производство. Убирая всю избыточность последней как не­экономную, ненужную помеху для оперативности мышле­ния, она становится психологически самостоятельным ме­ханизмом человеческого поведения, не зависящим более от дееспособности внешней речи. (Подтверждением могут слу­жить многочисленные наблюдения медицинского персонала военных госпиталей: при постконтузиционной глухоте у сол­дат пропадает внешняя речь, а внутренняя речь остается сохранной.)

У внутренней речи собственная система рабочих единиц, отличных и от единиц мышления (понятий), и единиц внеш­ней речи (слов). Это - образ вещей как объектов познания действительности, вытесняющий собой все национальные особенности лексики и грамматики, поскольку образ не ар­тикулируется, он лишь мыслится и воображается. Убеди­тельной иллюстрацией образной природы внутренней речи служит такая интеллектуальная деятельность, как игра в шахматы. Обдумывая стратегию ведения «боя», выбирая нужную тактику нанесения «удара» противнику, шахмати­сты мысленно представляют себе не названия шахматных фигур и их ходов, которые в разных языках разные, а - сами шахматы и их возможные комбинации. На международных шахматных турнирах порой складывается, казалось бы, лин­гвистически безвыходная ситуация: и соперники не знают языка друг друга, и арбитр не владеет языком ни того ни другого, и многие из болельщиков, наблюдающие за игрой по телевизору, не говорят ни на языке игроков, ни на языке судьи, тем не менее все прекрасно понимают происходящее. Как известно, наиболее опытные шахматисты способны играть вообще «вслепую», не видя перед собой шахматной доски, не притрагиваясь к шахматам руками, а переставляя их в уме.

Миропорядок нельзя уяснить с помощью одного како­го-нибудь органа чувств, так как нет таких вещей действи­тельности, которые обладали бы лишь одним единственным свойством и признаком. У любой вещи их множество, а пропускная способность любого анализатора ограничена. Каж­дый из них биологически приспособлен для поглощения определенной энергии и восприимчив только к «своим» физическим раздражителям: ухо - к звукам, глаз - к цвету, нос - к запахам и т.д. Разные органы чувств как входные устройства - это разные способы получения одного вида информации о внешней среде, т.е. чисто перцептивный опыт мономодален и дает неполную картину вещей. Но все проводниковые пути сходятся в мозгу. И разделенная пе­риферическими концами анализаторов информация по всем сенсорным каналам стекается в мозг, работающий как один огромный многоканальный анализатор - синтезатор. В нем многочисленные сигналы разных модальностей, несущие разные информационные признаки (размер, окраска, фак­тура, консистенция, температура и проч.) объединяются и перерабатываются всеми корковыми представительствами анализаторной системы. За счет межанализаторного взаимодействия обеспечивается замыкание связей между сово­купностью отдельных признаков вещи и словесными зна­ками, относящимися к данной вещи. Здесь, в центральном устройстве, специфическая энергия трансформируется в нервную энергию. В результате складывается мультимодальная внутренняя панорама как разом поддающееся единому охвату целое. Это целое и есть образ. Он обладает совершен­но новым, по сравнению с разрозненным набором его признаков, качеством.

Будучи функциональным «перекрестком» всех модаль­ностей, образ есть максимум информации в минимуме эле­ментов. В нем отождествляется то, что нельзя ни услышать, ни увидеть, ни пощупать, ни понюхать, но тем не менее реально и мыслимо, поскольку имеет имя.

Образ не сводим ни к языковым, ни к перцептивным знаниям, а является их интеграцией. В образе живо воскре­шаются отголоски прошлых ощущений, восприятий, пред­ставлений, эмоций, настроений, влечений, превращаясь в текущее состояние психического бытия. В нем предельно абстрактное сливается с очень конкретным, скрещивается логика и интуиция, что-то осознается, что-то происходит в тайниках бессознательного, не попадая в поле сознатель­ного (напомним, бессознательное не есть психический ва­куум). Поэтому со стороны невозможно проконтролировать процесс построения образа, познакомиться с механизмом его формирования и детально его проанализировать. Более того, этого не может сделать даже сам хозяин. С этой точки зрения, самонаблюдение, на которое часто ссылаются пси­хологи, - ненадежный метод изучения внутренней речи.

Возникая в результате приобретения жизненного опыта исключительно в социальной среде, образ есть сугубо чело­веческое образование (ощущения, или чисто перцептивный безъязыковой опыт, который есть и у животных, - безобразный). Это - очная ставка человека со своим собствен­ным мировосприятием и миропониманием, это видение действительности изнутри, ее интерпретация, необходимая для адекватной ориентации в окружающем мире, это спо­соб мышления каждого разумного «Я» со всем тем, что ему отпущено природой и дано воспитанием, т.е. «Я» как инди­вида, как личности и как индивидуальности в одном лице.

Относясь всецело к личной области человеческого бы­тия, образ сам по себе нельзя вынести вовне в том виде, в каком он представляется самому человеку. От начала до кон­ца субъективный, он в принципе исключает объективиза­цию. Мой душевный надлом - мой, и только мой, ничей более. И пока он во мне, пока угнетает меня и не дает мне покоя, никто, кроме меня, испытать на себе переживаемое мною не может. Его нельзя ни отобрать, ни передать из рук в руки, как разменную монету. Нельзя влезть в чужое тело, вчувствоваться в чужое нутро, вжиться в чужую жизнь.

Однако... все время держать накопившиеся жизненные впечатления взаперти, не давая им никакого выхода нару­жу, - тоже невозможно. Жить среди людей, быть связан­ным с ними многочисленнейшими узами, разделять с ними общую участь, подвергаясь влиянию всех благотворных и тлетворных социальных ветров, овевающих тебя со всех сто­рон, и при этом вести себя так, будто ты вне и над происхо­дящим вокруг, будто тебя ничто не интересует, не волнует, не тревожит? Ни разу не выговориться ни перед кем, не из­лить ему душу, ни разу не быть кем-то выслушанным - это выше человеческих сил! Человеку абсолютно необходимо со­участие себе подобных.

Делиться своим опытом с другими, равно как узнавать, понимать, оценивать их опыт и, сравнивая его со своим, осмыслять и переосмыслять собственный опыт - прирож­денная и пожизненная потребность человека, занимающая в мотивационной иерархической системе наивысшую сту­пень. Удовлетворить эту наинасущнейшую потребность можно только в процессе общения, для чего изначально предназначена внешняя речь. В ней люди раскрываются друг перед другом, обмениваются друг с другом всем тем, чего они хотят, во что верят, о чем мечтают, чего опасаются, на что надеются.

Передаваемая речью от человека к человеку мысль явля­ется мыслью постольку, поскольку имеет предметную от­несенность. Это всегда мысль по поводу какой-то вещи, реальной или воображаемой. Беспредметная мысль, мысль ни о чем - не мысль. «Выпустить» мысль из головы, объек­тивизировать ее и тем самым сделать доступной для другого представляет собой архитрудную психологическую задачу, не разрешимую ни средствами единственно мышления, ни средствами единственно языка. Но - посильную и выпол­нимую посредством внутренней речи, в которой мышление и язык смыкаются друг с другом и из которой вместе про­никают затем во внешнюю речь.

Генерация речи начинается в мышлении и сразу же под­хватывается внутренней речью. Ни мышление, ни внутрен­няя речь натуральным языком с его лексическим фондом и набором стандартных грамматических правил не обладают. Мысль зарождается в виде отвлеченного понятия. Его чув­ственным противогнетом является наглядный образ. Взаи­мопроникая друг в друга, понятие и образ в их слиянии есть не что иное, как замысел, предвосхищающий то, о чем че­ловек намеревается сказать другому человеку. Замысел слу­жит психологической платформой для формирования зада­чи и программирования ее решения.

В замысле как информационном образовании связи его логической и эмоциональной составляющих не формаль­ные, как грамматические связи между лингвистическими знаками, а содержательные, без каких бы то ни было пространственных и временных интервалов между ними. Эти связи относятся исключительно к интеграции значений и управляют их сочетаемостью. Само собой разумеется, что за­мысел вызревает не на психической «целине», он опирается на весь прошлый жизненный опыт. Само собой разумеется также, что связи в замысле «не похожи» на те вещные связи действительности, чьим отражением они являются. Будучи субъективной моделью окружения, мысленный образ так или иначе отличается от своего объективного прообраза и психологически всегда оригинален.

Всякий замысел для своего осуществления нуждается в обретении материальной плоти. И дальнейшая активность по плану замысла продолжается как поиск уже собственно языковых средств для достижения намеченной цели. При­зывая на выручку оперативную, или кратковременную па­мять, внутренняя речь производит с ее помощью отбор и выбор хранящихся в долговременной памяти слов и грам­матических конструкций, наиболее подходящих к данному случаю, и поставляет их внешней речи. (Кстати, именно в момент непосредственного перехода внутренней речи во внешнюю, т.е. в момент готовности к речи, и появляются речедвигательная активность, вступает в свои права арти­куляция. Это констатируют все исследователи, проводив­шие экспериментально изучение динамики речемыслитель-ного процесса.) Вместе со словесно оформленной мыслью в речь органически вливаются чувства, настроения, пере­живания человека. Так речь каждый раз выдает новые смыс­лы, тем самым изменяя наличную ситуацию.

Семантическая обработка информации имеет место и при речепорождении, и при речевосприятии. Выдача устного и письменного текста вдет в направлении: понятие -> образ -> слово, а прием текста процессуально разворачивается в обратном направлении: слово -> образ -> понятие. Централь­ным механизмом этой двойной перестройки речемыслитель-ной деятельности как раз и является внутренняя речь. Во внутренней речи мысль задается, а во внешней передается и снова задается внутренней речи. Отправитель сообщения развертывает текст из замысла, или вербализирует его, по­лучатель сообщения свертывает текст в смысл, или девер-бализирует его. Следовательно, замысел - это передаточ­ная функция от мышления к языку и речи одного человека через речь и язык к мышлению другого человека. При этом внутренняя речь как бдительный страж мышления контро­лирует и вход коммуникативной системы человека, и ее выход. Во внутренней речи они «теряют» свои различия. Поэтому нарушения приема речи так или иначе отражают­ся на ее выдаче, и наоборот, нарушения выдачи речи отражаются на ее приеме. Прямая обязанность внутренней речи -охранять коммуникативную систему от бессмыслицы, не впускать бессмыслицу в нее и из нее не выпускать. Законо­мерным следствием поломки механизма внутренней речи является дезинтеграция смыслов при относительно сохран­ной интеллектуальной полноценности. Именно этот пси­холингвистический феномен имеет место при афазии. Афа­зия в физиологическом плане - это не сенсорная или мо­торная дефектность, так как и вход и выход коммуникатив­ной системы функционируют нормально. «Поломка» про­изошла в ее управляющем устройстве, вследствие чего при афазии, независимо от локализации поврежденного очага, внешняя речь неизбежно страдает во всех ее модальностях, включая «нетрадиционные» и специфически профессио­нальные способы пользования языком. Так, у грамотных глухорожденных афазиков утрачивается способность гово­рить с помощью дактилологии и считывания с губ; у слепых -тактильная афазия, т.е. потеря способности читать наощупь тексты, по Брайлю; наборщики типографии разучиваются набирать шрифт; радисты - передавать и принимать сооб­щения с помощью азбуки Морзе; сигнальщики на морских судах - осуществлять флажковую коммуникацию; стеног­рафистки - зашифровывать сообщения своей «тайнописью» и расшифровывать ее и т.п.

Ввиду того что разноязычные слова и предложения как дискретные единицы с их условностью внешне отличаются друг от друга, поверхностная структура сопоставляемых тек­стов на одну и ту же тему как лингвистическая данность может заметно расходиться, но при этом глубинная их струк­тура как психологическая данность может быть сходной. Справедливо и обратное: в очень похожей поверхностной структуре текстов на одну и ту же тему, составленных на одном и том же языке за счет скрытого подтекста, не имею­щего самостоятельного выражения в языке, но неизменно увеличивающего содержательную емкость речи, - может быть выражен совершенно разный смысл. Мысль всегда ищет общий контекст, а не отдельные единицы, в которые закодирована информация.

Объединяя собственно мыслительные и собственно ре­чевые операции, преобразуя психическое содержание отра­жения в лингвистические знаки, внутренняя речь неразрыв­но связана как с родным, так и с иностранным языком. Иногда встречается такое рассуждение: если есть внутрен­няя речь на родном языке, то она есть и на иностранном языке. Конечно, есть, ибо применение языка возможно только через фазу внутренней речи. Однако это вовсе не значит, что для

разных языков имеются разные анатоми­ческие субстраты в головном мозге и что для каждого язы­ка, которым овладевает человек, формируется своя внутрен­няя речь. Нет, внутренняя речь - одна на все усвоенные человеком языки, она растворяет в себе межъязыковые раз­личия. Со всей очевидностью это проявляется при синх­ронном переводе с одного языка на другой, широко прак­тикуемом в переговорах разноязычных партнеров. Здесь скорость выдачи текста совпадает со скоростью его при­ема, т.е. происходит фактически беспереводное понима­ние переводчиком обоих языков. Просто у билингва с од­ной вещью соотносятся два разных названия в двух разных языках. А полиглот знает еще больше разноязычных наи­менований той же самой вещи.

Равнопричастность внутренней речи ко всем усвоенным языкам находит подтверждение при «поломке» ее механиз­ма. По единодушному заключению специалистов-афазио-логов, афазия у полиглотов принципиально не отличается от афазии у монолингвов. Страдают все языки, какими вла­дели больные до случившегося, причем страдают совершен­но одинаково: распадается вся языкоречевая система как таковая. Не бывало такого, чтобы какой-то из языков не подвергся разрушению. А то, что одни языки разрушаются больше, а другие меньше - это уже другой вопрос, касаю­щийся не характера, а степени разрушения. Здесь влияют такие факторы, как хронологический срок усвоения того или иного языка, интенсивность пользования языком в разго­ворной практике, субъективная важность тех жизненных ситуаций, где он применялся. Французский психолог и па­топсихолог Теодюль Рибо вывел следующую закономер­ность в разрушении высших психических функций: «Новое умирает раньше старого». Как правило, сильнее страдает язык, усвоенный позже других, он же труднее и дольше восстанавливается, а наименее пострадавшим оказывается са­мый первый язык, усвоенный в раннем детстве, он же легче и быстрее поддается восстановлению.

Сообщения выдаются и принимаются на национальных языках, но (!) обработка содержащейся в них информации осуществляется в общевидовой структуре человеческого мышления посредством внутренней речи. И так как слова можно преобразовывать в смыслы, а смыслы - в слова, то смысл является кодом. Тем кодом, на котором работает наш головной мозг как единственная на Земле живая семанти­ческая машина.

Универсальность этого кода в том, что, обладая предмет­ной общностью для всех без исключения знаковых систем, он образует ядро любого из национальных языков, непохо­жих внешне, но сходных внутренне. Именно предметность делает их взаимопереводимыми. При этом отождествление разноименных вещей - это уже не языковая, а метаязыко-вая, или чисто умственная, операция, учитывающая сами вещи. В конце-то концов, смысл и есть не что иное, как обо­значение разными способами одной и той же вещи. Иначе говоря, смысл - это тот инвариант, который сохраняется при изменении натуральных языков как вариантов.

Обмен информацией между разноязычными людьми принципиально достижим благодаря тому, что при необра­тимости кода мышления языковой код обратим, т.е. он под­дается как кодированию, так и декодированию. Поэтому объективную информацию об окружающем мире можно передать на любом языке. Именно этим по долгу службы постоянно занимаются, в частности, профессиональные журналисты, колесящие по всему земному шару, добывая нужную обществу информацию. Оказываясь нередко в чу­жеязычных для них странах, они, невзирая на незнание язы­ков этих стран, тем не менее правдиво освещают в репорта­жах на своем языке происходящие там события.

В силу того что мы, люди, имеем общий генофонд, об­щие присущие нашему мышлению свойства, прежде всего обучаемость языку, и обладаем общественным, а не иного вида опытом жизни; в силу того, что любое человеческое «я» есть неотвратимая часть человеческого «мы» - все мы, разговаривая на разных языках формально, по сути говорим на единственном вседоступном, всеедином и всевнятном языке -языке смысла. То есть лингвистически речь на разных язы­ках разная, психологически - одна и та же.

Универсальный предметный код сложился в ходе исто­рии рода человеческого и по своему происхождению он над­национальный и надгосударственный. Ибо в нем тесно пе­реплетены корни всех мировых цивилизаций, всех культур. В нем человечество закодировало все знания, накопленные им за все время своего существования. С помощью этого кода фиксируется опыт в «кладовой» нашего разума. Спо­собность его применения есть у того, кто уже владеет ка­ким-либо языком, и в процессе речевой коммуникации пе­редается ребенку, никаким языком еще не владеющему. То, что человечеству удалось постичь в течение тысячелетий, ребенок проходит всего за несколько лет. (Примечательный факт: все дети, пока и если им этого не внушили взрослые, не испытывают ни особой симпатии, ни особой антипатии к инонациональным людям. Они одинаково жалеют оби­жаемых, не любят обидчиков, очень любят заступников лю­бой этнолингвистической принадлежности.)

Испокон веков люди стремятся приобрести то, что счи­тают для себя позитивными ценностями. Есть ценности, почитаемые лишь считанными единицами людей и не ин­тересующие остальных; есть ценности, которыми дорожит сравнительное меньшинство, или половина, или большин­ство народонаселения; есть, наконец, ценности, являющие­ся общими для людей Земли: личная безопасность, дом, се­мья, работа, материальный достаток, знания, свобода воле­изъявления, справедливость. Эти ценности как законные слагаемые социально-психологического благополучия каж­дый человек оберегает и защищает от любых посягательств и надругания, от кого бы они ни исходили, от своеязычных (внутренний враг) или чужеязычных (внешний враг). То, что роднит всех людей, невзирая на их различия, и составляет смысл речевой коммуникации, жизненно необходимой для согласованных действий во имя решения насущных проблем человеческого бытия...

Человек - творец не только идей, но и вещей. Идеи нельзя трансформировать непосредственно вовне, минуя внутрен­нюю речь. В качестве главного мозгового механизма пере­ключения с идеального на материальное внутренняя речь, принимающая агентов любой модальности, инкорпориру­ет в себе всю многогранную палитру окружающей среды, т.е. возможности всех семиотических систем. Неделимая и непрерывно меняющаяся образность внутренней речи, с одной стороны, и ее процессуальная двухфазность (переход от нерасчленимой цельности к дискретным единицам), с другой стороны, позволяют человеку воплощать замыслы не только в тексты, но и в любые другие нелингвистические, невербальные по своему выражению знаки - в нотную за­пись, математическую формулу, рисунок, макет, чертеж, аппликацию, вышивку, скульптуру, контурную карту, му­ляж и т.д. Внутренняя речь интимно связана со всеми вида­ми деятельности человека, в какой бы социальной роли он ни выступал, на каком бы поприще ни трудился, какой бы товар ни производил. Без нее не обходится ни одно начина­ние человека. Ибо, берясь за любое дело, он сперва проек­тирует его в голове.

Внутренняя речь не приурочена ни к конкретному мес­тонахождению человека, ни к конкретному времени. Чер­пая свои управленческие ресурсы из нажитого человеком опыта, она не дожидается непосредственного воздействия извне, не требует для себя внешнего возбудителя, прямых и косвенных доказательств чему более чем достаточно: оглох­шие музыканты, ослепшие скульптуры, обездвиженные и прикованные к инвалидной коляске тренеры, продолжаю­щие плодотворно работать в своей области; обезумевшие от горя матери и отцы погибших детей, чей помутившийся рас­судок отказывается принять этот жестокий удар судьбы, и они продолжают заботиться о сыне так, словно он жив и присут­ствует в доме; мнимая, но субъективно переживаемая как под­линная беременность, «зачатая» в результате самовнушения; «бред двойника» при сыпном тифе, когда больной стремит­ся избавиться от своего якобы второго тела, которое кажет­ся ему вне собственного тела; яркие галлюцинации при ряде психических расстройствах как ирреальный плод их нездо­рового воплощения, когда больные ясно «слышат» голоса, или «видят» надписи на стене, или «чувствуют» на коже пол­зающих по ней насекомых и живо реагируют на них как на реалии; лунатизм, или снохождение (сомнамбулизм) при эпилепсии, когда страдающие этим недугом лица соверша­ют в обстановке, «воспринимаемой» ими в полной темноте и тишине, столь сложные действия, на какие отважится не каждый каскадер, да и сами они не смогли бы повторить их в нормальном состоянии, и др.

В противоположность внешней речи с ее сиюминутной причастностью к происходящему, внутренняя речь не име­ет ситуативной привязки и не может быть регламентирова­на. Между замыслом и его осуществлением бывает разрыв продолжительностью в годы и протяженностью на тысячи километров (например, догадка о существовании некоего ге­нерализированного адаптационного синдрома, т.е. неспе­цифической реакции всего организма на действие любого специфического раздражителя, впервые пришла в голову канадскому врачу - исследователю Гансу Селье в возрасте 18 лет, когда он учился в медицинском институте в Праге, а получила свое окончательное оформление как концепция стресса спустя три десятилетия в Монреале). И наоборот, пространство и время психологически могут быть спрессо­ваны буквально в один миг. (Иногда перед мысленным взо­ром человека молниеносно проносится вся его жизнь от дет­ства до текущего момента, и все перипетии минувшего за­нимают лишь несколько секунд, что физически невозможно, начни он рассказывать о своей жизни устно или письмен­но, - на это просто не хватит времени.) Следовательно, язык внутренней речи одновременно и сжат, и подвижен. Отсю­да и любой текст как способ передачи мысли поддается и смысловой компрессии, т.е. устранению избыточности (на­пример, реферат, в краткой форме передающий содержа­ние книги), и смысловой декомпрессии, т.е. «обрастанию» подробностями (например, обстоятельное многостраничное сочинение на какую-либо тему по предложенному плану, состоящему из 2 – 3 пунктов).

Внутренняя речь не ведает, как внешняя, передышек, у нее не бывает часов отдыха, она всегда в работе, всегда на­чеку. Если по отношению к внешней речи человек ведет себя как ее повелитель, сознательно отбирая средства для нее с учетом складывающихся обстоятельств; если в его власти заставить себя то - то сказать (написать, послушать, почитать) непременно, оттого-то воздержаться; про что-то упомянуть как бы невзначай, вскользь; на чем-то всячески заострить внимание партнера; в каком-то месте прекратить высказы­вание, чего бы это ни стоило, - то по отношению к внут­ренней речи ни самоуговоры, ни самоприказы не выполни­мы. Возбуждаясь самопроизвольно, она зачастую свербит человека против его воли и вопреки его желанию унять ее, заглушить в себе, отогнать от себя. В такие минуты мы даже злимся на себя за то, что ничего не можем поделать с собой, что, как бы мы ни хотели, как ни заставляли себя забыть и не переживать, не думать о чем-то (или о ком-то), выкинуть это из головы не получается - не получается!

Семантическая обработка и переработка информации идет круглосуточно: и днем и ночью, и в состоянии бодр­ствования (подспудно), и в состоянии сна. Почти треть сво­ей жизни человек спит, и это время не пропадает понапрас­ну, иначе он успевал бы сделать в жизни куда меньше, чем в действительности. Сон не есть перерыв в работе головного мозга, а иной режим его функционирования, иное состоя­ние его нервной активности, при котором ослабевает созна­ние, а усиливается подсознание. В то время как организм отдыхает, все анализаторы «отключаются», все мышцы рас­слаблены, никакие внешние раздражители не тревожат кору, мозг все равно продолжает трудиться. Он дорабатывает но­чью то, что не сумел обработать за день. И многие открытия как ответы на волнующие проблемы, над решением кото­рых долго бились их авторы, «посетили» своих творцов имен­но в сновидениях. Так, датскому физику Нильсу Бору при­снилась структура атома, чешскому естествоиспытателю

Грегору Иогану Менделю - закон наследственности, авст­рийскому композитору Вольфгану Амадею Моцарту - му­зыка «Реквиема», русскому химику Дмитрию Менделееву -последние порядковые номера периодической таблицы химических элементов. Удержанные памятью, они по пробуж­дении были воссозданы наяву, т.е. записаны на бумаге, и тем самым материализовались, став рукотворными вещами. Сейчас во многих странах широкое распространение полу­чила гипнопедия - ввод и закрепление информации в ис­кусственно вызванном сноподобном состоянии. Судя по результатам, этот метод интенсификации обучения замет­но повышает успеваемость студентов.

В сущности, все наше поведение базируется на постоян­ной интеграции прошлого опыта жизни, без которого нет ни настоящего, ни будущего. В биографии каждого челове­ка, как и в истории человечества, не бывает незаполненных страниц, когда бы абсолютно ничего не происходило во внешнем и внутреннем мире. Опыт - непрерывен.

Человеческое «Я» двойственно: «Я» физическое и «Я» духовное, чьим оплотом служит внутренняя речь. Она несет бессменную вахту, не расставаясь с человеком до последнего его вздоха. При этом замысел оставляет за собой самую об­щую, но универсальную функцию - управление. Главен­ствующая роль в формировании замыслов принадлежит лобным долям - личностному «банку» человека. Недавний опыт практической медицины (40-50-е годы XX в.), быст­ро снискавший дурную славу, показал, что нейрохирурги­ческое вмешательство в данный участок головного мозга -частичное удаление лобных долей (лоботомия), как ника­кая другая операция подобного типа, чревата поистине тра­гическим для человека социально-психологическим исхо­дом. Не вызывая негативных биологических последствий, не повреждая физическое «Я», она уничтожает в нем «Я» духовное, обезличивает его. Проведение этой операции было мотивировано самыми благими намерениями врачей - об­легчить страдания пациентов с неизлечимыми онкологиче­скими заболеваниями мозга, избавить их от нестерпимых и непрекращающихся болей. И лоботомия, поначалу казав­шаяся спасительной в таких случаях, поскольку предвари­тельные эксперименты на животных дали весьма обнадежи­вающие результаты, вскоре была запрещена во всех клиниках мира. Апробирование новых терапевтических воздействий на животных с целью выяснения возможностей переноса их на людей - испытанный и оправдавший себя прием. И тот факт, что на сей раз подопытные братья наши меньшие вдруг «подвели» - очередное в цепи естественно-научных дока­зательств отсутствия у них языкоречевой системы, следова­тельно, и разумности.

Напоследок подчеркнем один очень существенный мо­мент. Положение о том, что внутренняя речь производна от внешней речи, давно уже стало хрестоматийным и известно любому грамотному человеку со школьной скамьи. Однако вторичность внутренней речи нередко объясняется слиш­ком прямолинейно, будто она появляется хронологически, после того как человек уже научился говорить сам. Нет, за­рождение внутренней речи приходится на доречевую ста­дию психогенеза. Выйдя из материнского чрева, человече­ское дитя сразу же окунается в общение с окружающими его людьми. В речи взрослых, обращенной к младенцу, дет­ское мышление встречается с языком, что и служит толч­ком к формированию внутренней речи. К тому времени, когда ребенок начнет говорить, в его мозгу уже накоплен некоторый запас сенсорной информации, поступившей че­рез все органы чувств; он уже знаком с некоторыми пред­метами и знает, как с ними нужно действовать, т.е. процедур­ные знания приобретаются раньше знании декларативных. Вот почему трехлетний малыш умеет правильно выполнять то или иное задание не только по восприятию, но и по памяти.

Внутренняя речь развивается в известной мере незави­симо от рабочего состояния периферического конца ре­чедвигательного анализатора, так как язык хранится не в исполнительных органах, а в руководящем органе - в моз­ге. Случается так, что из-за тяжелой внутриутробной или природовой травмы иннервация занятых в произнесении эффекторов нарушается и они с самого раннего возраста практически не способны полноценно артикулировать. И тем не менее, несмотря на грубую дефектность речевой мотори­ки, доходящую подчас до полной нечленораздельности, внутренняя речь, а стало быть и содержательная сторона внешней речи, формируется нормально. При надлежащем воспитании такие дети вырастают в интеллектуально пол­ноценных граждан.

Единственная возможность для человека управлять со­бой - что-то делать, но нельзя ничего делать осмысленно, если прежде не подразумевать смысла. Нельзя говорить, совершенно не представляя, о чем говорить, не имея никакого текста в мозгу. Вся содержащаяся в нем информация первоначально вводится внешней средой. Сенсорика - это естественные ворота в мышление. Человек всю жизнь, от самого рождения до смерти, проводит в социальной сфере, все вещи которой имеют названия, и их восприятие прочно спаяно с языком, со словом. Сенсорные схемы, приобре­тенные человеком к двухлетнему возрасту, как зародыши смысла составляют ту психофизиологическую базу, на кото­рую опирается усваиваемый язык. Внутренняя речь, высту­пая посредником между языком и мышлением, предваряет собой речевую фазу в формировании нашего мышления и фазу абстракции, символизации мышления в становлении речи. Она-то и отвечает за смысл всех наших деяний.

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]