Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Пол Томпсон Устная история

.docx
Скачиваний:
43
Добавлен:
18.02.2016
Размер:
63.5 Кб
Скачать

[48]

Конференции о вменении в обязанность каждого суперинтендента собирать свидетельства первых методистов о рвении и страданиях, но даже поместил на фронтиспис своей книги собственноручный портрет девяностолетнего Ричарда Брэдли — одного из своих «живых оракулов»[19]. Другие биографии середины XIX в. редактировались авторами религиозных памфлетов и издавались с предисловиями священников или под названиями вроде «Путь рабочего в мире». Мораль «секуляризовал» Сэмюел Смайлс, опубликовавший, помимо классической работы «Самопомощь: с примерами характера и поведения» (1859), сборники биографий машинистов, металлургов и инструментальщиков[20]. Приблизительно в том же ряду стоит и замечательная своей полнотой автобиография портного-самоучки Томаса Картера, опубликованная поборником морали и образования Чарлзом Найтом в 1845 г. Совсем иное направление представляли авантюрно-плутовские приключенческие мемуары. В XVIII в. они были обычно связаны с рискованными или любовными похождениями, но могли распространяться и на другие формы «низкого образа жизни»; их слегка напоминали более поздние автобиографии циркачей и браконьеров.(…).

[49]

Наконец, среди новых форм исторических сочинений к концу XVIII в. появились зачатки независимой социальной истории. На данном этапе еще не существовало профессионального разделения между процессами создания информации, построения социальных теорий и исторического анализа, так что они проходили иногда совместно, иногда по отдельности. В результате невозможно выделить зарождение «устно-исторического» метода в общем развитии деятельности по сбору и использованию устных источников. Два примера из числа первых достижений в этой области связаны с Шотландией. В 1781 г. Джон Миллар опубликовал свое «Происхождение сословных различий», где выдвинул сравнительно-историческую теорию неравенства. Он не только предвосхитил Маркса, связав различные стадии отношений хозяин-слуга с изменениями в организации экономики, но при анализе «места и положения женщин в различные эпохи» дал еще и одно из первых исторических объяснений неравенства полов. В этом новаторском труде по исторической социологии Миллар пользовался широким кругом опубликованных источников, от произведений античных историков до описанных современными европейскими путешественниками социальных устоев на других континентах. Некоторое время спустя был сделан важнейший шаг в систематизации источников — выпущено первое «Статистическое описание Шотландии» (1791-99), свод современной и исторической информации о шотландском обществе, осуществленный с помощью приходских священников и отредактированный Джоном Синклером. На Британских островах исследование подобного масштаба не предпринималось со времен «Книги Страшного суда»[21]. Между тем в Англии Артур Янг, в ходе своих поездок изучавший ситуации «на местах», разработал важный метод социального исследования: в своих докладах о состоянии британского сельского хозяйства, имевших большое общественное влияние, он совмещал собственные наблюдения с интервью, взятыми у других людей. Позднее Уильям Коббетт[22] в своих путевых очерках использовал тот же метод для обоснования зачастую катастрофических социальных последствий экономического прогресса в сельском хозяйстве. Другие, не столь энергичные авторы пошли более коротким путем, в будущем приобретшим ключевое методологическое значение. Создание перво-

[50]

го вопросника приписывается Дэвиду Дэвису, приходскому священнику из Беркшира, который изучал бюджеты сельских батраков и рассылал печатные тезисы своим потенциальным сотрудникам, которые, как он надеялся, начнут собирать аналогичную информацию в других районах страны. Наконец, в 1790-х гг. для очередного изучения положения бедняков Фредерик Идеи отправил в дорогу одного из первых интервьюеров современного типа — «чрезвычайно надежного и умного человека, более года переезжавшего с места на место специально для получения точной информации согласно набору вопросов, которым я его снабдил»[23].

В XIX в. на фоне усиления дробления и специализации в науке развитие метода полевых исследований, исторического анализа и социальной теории быстрыми темпами пошло вперед. Это относится и к методологии самих полевых исследований. «Исследовательская» поездка, к примеру, стала специализацией антропологов в колониях, а опрос — социологов, работающих с «современными» обществами. Даже в применении метода опросных исследований разные европейские страны обнаружили резкие различия. Во Франции, Бельгии и Германии, а также в Британии опросы сначала были делом независимых филантропов, реформаторов медицины и иногда газет, а затем были взяты на вооружение в исследовательских целях официальными государственными структурами. Но когда во Франции, напуганной революционными событиями 1848 г., было предпринято первое enquete ouvriere (опрос рабочих), данные собирались не напрямую, а через хорошо организованный бюрократический аппарат на местах. В Германии материалы для социальных опросов, начатых в 1870-х гг., также всегда рассылались местным чиновникам, священнослужителям, учителям или землевладельцам, от которых ждали ответа в виде очерков по образцу французских и бельгийских enquetes.

В Британии, напротив, был принят метод прямого сбора данных. Эта работа началась на регулярной основе с введением в 1801 г. института переписи населения, проводившейся каждые десять лет по указаниям из центра переписчиками по всей стране, — так возникла традиция общенационального опроса. Публиковались лишь суммарные результаты переписи. Но и проводившиеся парламентом и королевскими комиссиями социальные исследования, материалы которых стали издаваться в виде «Синих книг», также обычно осуществлялись путем интервьюирования, хотя и иного рода. Иногда проводилось исследование на месте, но обычно людей вызывали для опроса в специально созданный для этого комитет. Диалоги и споры между членами комитета и респондентами часто публиковались вместе с официальным до-

[51]

кладом и представляли собой богатое собрание автобиографических и других устных данных. Их потенциал в качестве источников был сразу же реализован. Дизраэли при описании жизни рабочих в романах «Конингсби» и «Сибилла» использовал материалы «Синих книг». Карл Маркс также считал их весьма полезными.(…).

Не менее значительным показателем меняющейся ситуации был тот факт, что Маркс имел возможность выбора. Ведь мы еще не перечислили все новые крупные шаги по формированию массива устных Данных для социальной истории. Помимо правительственных исследований, предпринимались также социальные опросы добровольными организациями. В конце 1830-х гг. в Лондоне, Манчестере и других городах уже существовали Статистические общества, состоявшие в основном из врачей, зажиточных предпринимателей и других представителей интеллектуальных профессий, которые внесли существенный вклад в разработку методов сбора и анализа социальной информации. Они проводили местные исследования условий жизни рабочего класса, впервые применив метод сплошного опроса по стандартной схеме силами нанятых интервьюеров с публикацией результатов в виде ста-

[52]

тистических таблиц с кратким докладом-предисловием. Но при такой форме терялось большинство непосредственных свидетельств респондентов.

Впрочем, возникла и альтернативная модель, представленная исследованиями, проводимыми газетами, — они получили распространение в 1840-х гг., а их кульминацией стал опрос, осуществленный «Морнинг кроникл» под руководством Генри Мэйхью. Это исследование, предпринятое сразу после гигантской эпидемии холеры 1849 г., было названо «первым эмпирическим анализом бедности как таковой»[24]. Целью Мэйхью было продемонстрировать связь между уровнем заработка в промышленности и социальными условиями. Поэтому вместо сплошного опроса он применил метод анализа ситуации в ряде профессий с помощью «стратегической выборки». В каждой профессии он искал наиболее типичных работников на всех профессиональных уровнях, дополняя их свидетельства информацией, полученной от рабочих с необычно высокой зарплатой, с одной стороны, и бедствующих, пробавляющихся случайными заработками — с другой. Информацию он получал как по переписке, так и в виде прямых интервью — и для обоих случаев постепенно разработал детальный список вопросов. Но особенно потрясает сама его методика интервьюирования. Он определенно испытывал уважение к своим информантам, что было крайне редким явлением среди исследователей того времени. В его комментариях проявляется и эмоциональное сочувствие, и готовность выслушать чужую точку зрения. И действительно, изменение его собственной позиций показывает, что Мэйхью искренне был готов принять их аргументацию. Несомненно, такое отношение помогло ему стать своим человеком в рабочих семьях, которые охотно рассказывали интервьюеру о своей жизни и чувствах. Важно отметить, что с этим сочеталось и стремление Мэйхью передать слова респондентов как можно точнее. Он обычно брал интервью в сопровождении стенографа, чтобы все сказанное было немедленно записано, и в своих репортажах довольно значительное место уделял прямому цитированию. В работах Мэйхью как нигде можно услышать речь простых людей середины викторианской эпохи. Именно поэтому их читают до сих пор.(…).

[60]

Мысль о том, что документ — не просто бумага, а часть реальности, превращается здесь в страшноватую готическую иллюзию, в романтический кошмар. И все же это одна из психологических посылок, пронизывающих документально-эмпирическую традицию исторической науки в целом, и не только во Франции. В куда более осторожной, завуалированной форме та же мечта выражена, например, в таком шедевре английской профессиональной науки, как «"Книга Страшного суда" и вне ее» (1897) Ф. У. Мэйтлэнда. «Если мы хотим понять английскую историю, нам следует разобраться в правовой основе «Книги Страшного суда». Мэйтлэнд надеется, что в будущем все ее документы будут систематизированы, отредактированы, проанализированы. Только тогда, пишет он, «медленно, постепенно мысли наших предков, их обычные мысли об обычных вещах, можно будет снова вернуть к жизни...». Мечта ученого заключена даже в самом названии. «Книга Страшного суда» представляется мне не тем, что мы уже знаем, а тем, что еще предстоит узнать. То, что находится за ее пределами, пока скрыто в густой тьме, но единственный путь к нему лежит через норманнские документы»[25].

Именно документальная традиция стала в XIX в. главной дисциплиной в рамках новой профессиональной исторической науки. Она уходит своими корнями и в негативистский скептицизм эпохи Просвещения, и в архивные мечты романтиков. Мы уже встречались с шотландским историком Уильямом Робертсоном, когда тот завтракал с доктором Джонсоном. В своей «Истории правления Карла V» (1769) Робертсон открыто упрекнул Вольтера за отсутствие ссылок на источники. Сам же он предпринял необычайные усилия, чтобы его «История Шотландии» (1759) основывалась на оригинальных документах, и ему удалось привлечь материалы из семи крупных архивов, в том числе Британского музея, хотя «это благородное собрание»

еще не открыто для публики... Государственные архивы, а также хранилища частных лиц уже были перерыты... Но многие важные бумаги ускользнули от внимания [других]... Моим долгом было искать эти документы, и я обнаружил, что такое неприятное занятие в то же время весьма полезно... Знакомство с ними позволило мне во многих случаях исправить неточности, допущенные предыдущими историками.

Таким образом, на этом этапе архивные изыскания рассматриваются как противная «корректорская», а не творческая работа. Тот же самый негативистский скептицизм побуждает Робертсона с ходу отвергать всю устную традицию ранней шотландской истории как

[61]

«сказки... невежественных хронистов». Историю Шотландии до X в. вообще не стоит изучать. «Все, что лежит за пределами короткого периода, охваченного достоверными анналами, туманно... это область чистых выдумок и домыслов, и ею следует полностью пренебречь»[26].

Труднее понять, почему этот скептический подход восторжествовал именно в XIX в. Парадоксальным образом тот же романтизм, что вдохнул жизнь в документальный метод, способствовал возникновению интереса к фольклору по всей Европе, возродив заслуженную славу великих произведений устной традиции — саг и эпосов. В Британии фольклорное движение развивалось независимо от профессиональной исторической науки силами местных любителей древности или литераторов, в основном самоучек, выстраивая собственную эволюционную теорию «выживания» на основе дарвиновской. Во Франции, а также в Италии — где интерес к народному творчеству прослеживается уже в XVIII в., в трудах философа и историка Вико, — фольклор стал определенно более признанным научным направлением. Но особенно прочны его позиции были в Скандинавии и Германии, где, как и в Британии, его сбор и публикация иногда осуществлялись и ранее, но на смену первоначальному «антиквариатству» пришла совершенная этнографическая методология с использованием историко-географического подхода для систематического поиска источников и их сравнительного исследования. В таком качестве фольклористика, как мы увидим, внесла непосредственный вклад в развитие современного устно-исторического направления. В то же время не только в Скандинавии, но и в Германии ее постепенно стали рассматривать как важный путь к возрождению утраченного национального духа и культуры.

Не менее важно и то, что в области философии истории романтизм привел к широкому признанию значения истории культуры и необходимости понимания иных стандартов мышления, характерных для предыдущих эпох, а в итоге — и понимания других обществ. Это с наибольшей полнотой проявилось в Германии, где самодостаточный Универсалистский рационализм Просвещения с самого начала встретил противодействие, в особенности со стороны Гердера, считавшего, что сама суть истории заключается в ее полноте и разнообразии. Это были уже первые шаги к культурному релятивизму. А в конце XIX в. Вена дала нам современный метод познания личности через психологию, а вместе с ним менее однозначное и более релятивистское отношение к роли личности в истории. К сожалению, германские специалисты по философии истории не проявили к психологии последовательного Интереса. Но возможность нового понимания исторической ценнос-

[62]

ти индивидуальных жизнеописаний, несомненно, существовала, и по крайней мере один немецкий философ, Вильгельм Дильтей, иногда подходил к нему очень близко, как показывают некоторые из его рассуждений о смысле Истории:

Автобиография — это наивысшая и самая поучительная форма, в которой мы сталкиваемся с пониманием жизни. Это видимый феноменальный, неповторимый жизненный путь, составляющий основу для понимания того, что именно породило его в определенных обстоятельствах... Человек, ищущий связующие нити в истории собственной жизни, уже, с разных точек зрения, создал в этой жизни единство, которое теперь облекает в слова... В своей памяти он выделил и акцентировал самые важные, на его взгляд, пережитые им моменты; прочие же он обрек на забвение... Таким образом, первая проблема, относящаяся к пониманию и описанию исторических связей, уже наполовину решена самой жизнью[27].

Как случилось, что такая возможность была упущена? Почему документальный метод сузился настолько, что это вряд ли компенсируется даже триумфом в те же десятилетия его «германской модели»? Этот вопрос требует более полного изучения. Но частично объяснение, несомненно, следует искать в меняющемся социальном положении историка. В XIX в. историк превратился в исследователя-профессионала и, таким образом, приобрел более четкий и осознанный им самим социальный статус, что потребовало от него, как от любого профессионала, специального обучения в той или иной форме. Именно Германия дала первые примеры присуждения докторской степени за исследовательскую работу и систематического преподавания методологии истории. Инициатором профессиональной подготовки историков стал Леопольд фон Ранке после назначения его профессором Берлинского университета в 1825 г. Ранке было тогда уже тридцать — а дожил он до девяноста лет, — и в следующие десятилетия его научный семинар превратился в самый престижный центр подготовки историков в Европе. В чем-то он был человеком старомодным, скорее скептиком, чем романтиком, при всей своей очарованности немецким Средневековьем. Отвергнув романы Скотта как недостоверные с фактической точки зрения, он впервые принял решение в собственной работе избегать любых выдумок и домыслов, жестко придерживаясь фактов. Но в своем первом великом произведении — «Истории латинских и германских народов» (1824), несмотря на знаменитое «разоблачение» Гвиччардини и тезис о том, что в историческом сочинении следует показывать wie es eigentlich gewesen ist (как все

[63]

происходило на самом деле), он заявил и о своем неприятии науки ради науки; лишь на завершающей стадии работы он обратился к архивам для подтверждения своих гипотез. И хотя его «История папства» (1837) основывалась на более активных изысканиях, Ранке явно не разделял восхищения архивами, присущего его современнику Мишле. Более того, позднее у него выработался режим работы, позволявший избегать прямого контакта с архивами. Помощники-исследователи приносили документы к нему на дом и читали их вслух. Если поступало указание, помощник делал копию документа. Ранке ежедневно работал с 9.30 до 14.00 со своим первым помощником, с 19.00 — со вторым, а в промежутке гулял в парке в сопровождении слуги, обедал и ненадолго ложился спать. Важнее всего был его упорно-дотошный, критический дух. Он лично обучил более сотни выдающихся университетских историков Германии. Хотя участникам его научного семинара позволялось самим выбирать темы, Ранке заставлял их работать со средневековыми документами просто потому, что этими навыками было труднее всего овладеть. Когда же профессиональное обучение стало распространяться — сначала в 1860-х гг. во Франции, а затем по всей Европе и в Америке, — его организация основывалась на методе Ранке. Сорбоннские ученые К.-В. Ланглуа и Шарль Сейнобо начали свой классический учебник «Введение в изучение истории» (1898) с категорического утверждения: «Историк работает с документами. Документы ничем не заменишь: нет документов — нет истории»[28].

Документальный метод не только представлял собой идеальную учебную базу — он давал профессиональному историку еще три важных преимущества. Во-первых, написание монографии, исследование какого-то, пусть маленького, отрезка прошлого, основанное на оригинальных документах и, значит, хотя бы в этом смысле оригинальное, становилось проверкой способностей молодого ученого. Во-вторых, с ним дисциплина приобрела свой особый научный метод, который — в отличие от работы с устными источниками — можно было назвать специализацией, отсутствующей у других. Такая самоидентификация на основе особой методики, например археологических раскопок, социологического исследования или полевой работы антрополога, была вообще характерна для профессионалов XIX в.; она обладала и дополнительной функцией — оценка квалификации становилась делом внутренним, Не подлежащим суду посторонних. В-третьих, росло количество историков, предпочитавших собственный письменный стол обществу как влиятельных богачей, так и простолюдинов, и для них изучение документов стало неоценимым средством защиты от социума. Обособленность позволяла им также претендовать на объективность и бесприст-

[64]

растность, а потом подводила к убеждению, что изоляция от общества является профессиональным достоинством. Не случайно колыбелью научного профессионализма стала Германия XIX в., где университетские профессора составляли узкую элитарную группу в составе среднего класса, совершенно обособленную от реалий политической и общественной жизни по причине изоляции в провинциальных городках, отсутствия всякого политического влияния и острого, чисто немецкого ощущения статусной иерархии.

В Британии эти тенденции в полной мере проявились довольно поздно. Хотя епископ Стаббс превратил конституционные документы чуть ли не в «священное писание», выдающиеся историки конца XIX в. вроде Торольда Роджерса и Дж. Р. Грина не подумали снабдить главные свои труды сносками, и даже «Кембриджская современная история», работа над которой началась в 1902 г. — в качестве «завершающей стадии состояния исторического знания» — по инициативе лорда Актона, первоначально планировалась без сносок[29]. Научная элита по-прежнему сохраняла широкие связи — по родственной и карьерной линии — с лондонским высшим светом и миром политики. Так, Беатриса и Сидней Вебб в разгар своей политической деятельности в Комиссии по законодательству о бедных писали главу об общественных движениях для «Кембриджской современной истории»; а Р. С. К. Энсор, автор весьма удачного тома «Оксфордской истории» об Англии в 1870-1914 гг. (1934), большую часть жизни занимался журналистикой, политикой и общественной деятельностью. Знаменитая книга Льюиса Нэмира «Политическая система в начале правления Георга III», пробившая брешь в традиционной «вигской исторической школе», появилась лишь в 1929 г. Наконец, докторская диссертация стала стандартным «пропуском» в профессию историка только с расширением сети университетов после Второй мировой войны. Так что британские историки лишь сравнительно недавно смогли оценить все ее преимущества и недостатки.

К тому времени идеальный момент для документального метода уже прошел, тем более что у него всегда были свои критики. Даже Ланглуа и Сейнобо предостерегали от «умственных деформаций», к которым критический метод привел в Германии: там текстуальная критика утонула в незначительных подробностях, отделившись настоящей пропастью не только от культурного процесса в целом, но и от более общих вопросов самой исторической науки. «Некоторые из самых искусных критиков просто превращают свое умение в ремесло, совершенно не задумываясь о целях, средством достижения которых является их искусство». Высказались они и о той легкости, с какой

[65]

возникает «инстинктивное доверие» к любому документальному свидетельству (характерно, что они указали мемуары как вид документов, заслуживающий «особого недоверия»), и призвали к критическому анализу и сопоставлению источников для установления фактов: «Любая наука строится на сочетании наблюдений: научный факт — это центр, где сходятся несколько разных наблюдений». Р. Дж. Коллингвуд повторил их первый тезис в «Идее истории» (1946), осудив метод подготовки специалистов, «приводящий к выводу, что законной проблемой для исторического исследования является только проблема микроскопическая или та, которую можно рассматривать как группу микроскопических проблем»; в качестве примера он приводит работы Моммзена, который «был способен составить корпус надписей или справочник по римскому конституционному законодательству с почти невероятной точностью... Но его попытка написать историю Рима провалилась, как только дело дошло до его собственных выводов относительно римской истории»[30]. Если подобные замечания были актуальны уже тогда, то еще актуальнее они сегодня, в стремительно меняющемся мире, требующем объяснения собственной нестабильности. Бегство от больших вопросов интерпретации истории в область микроскопических исследований имеет все меньше оправданий. Таким образом, документальной традиции чаще приходится «обороняться» от «натиска» быстро развивающихся общественных наук, претендующих на большую способность к интерпретации и теоретическому обобщению.

И что еще важнее, сам фундамент документальной школы начал смещаться, ведь социальные функции документа изменились в двух направлениях. Во-первых, важнейшие контакты между людьми осуществляются теперь не посредством документов (если такое вообще когда-либо было), а в устной форме, в ходе встреч или телефонных разговоров. Во-вторых, архивный документ потерял свою «невинность» (если вообще когда-либо ее имел); теперь все понимают его будущее пропагандистское значение.

Этапы этих изменений метко проанализировал А. Дж. П. Тэйлор, виднейший представитель современной «документальной школы» в Англии. Впервые они обозначились при изучении документов по истории дипломатии:

Историк-медиевист, глядя свысока на специалиста по современной истории, склонен забывать, что его хваленые источники — это случайный набор документов, которые пережили все бури времени и которые архивист позволяет ему увидеть. Любой источник вызывает подозрения; и нет никаких оснований

[66]

полагать, что ученый, занимающийся историей дипломатии, настроен менее критически, чем его коллеги. Наши источники — это в первую очередь архивные материалы внешнеполитических ведомств, свидетельствующие об их взаимных контактах; и ученый, полагающийся только на архивы, скорее всего, назовет себя образцовым исследователем... Но внешнюю политику необходимо вырабатывать, а не только осуществлять... Следует принимать во внимание общественное мнение, общество надо «подготавливать»... Внешнеполитический курс нуждается в оправдании до и после его осуществления. Историку никогда не следует забывать, что возникшие в процессе этого материалы создавались в пропагандистских целях, а не ради вклада в «чистую науку»; но с его стороны глупо было бы и отвергать их как никчемные... Это относится и к мемуарным томам, в которых государственные деятели стремятся оправдаться перед соотечественниками или потомками. Память всех политиков избирательна; и это особенно справедливо, если первоначально политик был практикующим историком. Сами дипломатические документы используются как двигатель пропаганды. Здесь первопроходцем стала Великобритания...

создав парламентские «Синие книги»; в 1860-х гг. ее примеру последовали Франция и Австрия, а в дальнейшем — Германия и Россия. Особо избранные историки удостаивались доступа в архивы для работы над своими трудами. Вскоре появились более полные публикации архивных документов, осуществляемые самим правительством, чтобы оправдать или дискредитировать своих предшественников. Первым из таких многотомных изданий стала французская серия документальных сборников о характере войны 1870 г., выходившая с 1910 г., но «настоящая битва дипломатических документов» началась в конце Первой мировой войны с публикации в России секретных договоров; затем один за другим стали выходить аналогичные многотомники в Германии, Франции, Британии и Италии[31].

Таким образом, начиная с 1920-х гг. каждый дипломат помнил, что любой созданный им и сохраненный документ может быть в дальнейшем использован против него. Значит, оригинальные документы следовало составлять с максимальной предусмотрительностью; желательно было также проводить периодическую «чистку» досье. Тем временем аналогичный процесс перемен охватил и внутриполитические документы. Политики сохраняли у себя конфиденциальные материалы Кабинента министров, а некоторым даже удалось использовать их в своих мемуарах. Эта тенденция долгое время встречала противодействие, но с сокращением до каких-то тридцати лет срока, когда архивные материалы остаются недоступными для исследователей, стало окончательно ясно, что ни один документ (за исключением разве что

[67]

архивов полиции и спецслужб) не останется конфиденциальным навсегда. О последствиях этого можно судить по высказыванию бывшего министра Ричарда Кроссмена в беседе с А. Дж. П. Тэйлором: