Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Скиннер. Жизнь и как в ней выжить.docx
Скачиваний:
76
Добавлен:
01.05.2015
Размер:
1.62 Mб
Скачать

3. Позвольте мне пройти: сообща, по одному...

Джон. Итак, мы рассмотрели группы уровня корпорации-учреждения-больницы. Какой следующий уровень на пути вверх?

Робин. Вверх по шкале располагается общество.

Джон. Ты имеешь в виду страны, государства?

Робин. В основном да. Но также и группы — например, этни­ческие — внутри государства. Под обществом я подразумеваю со­вокупность семей, чье поведение соединяется и управляется по­средством принятых ими идей, ценностей, традиций, обязательств и установлений, простирающихся на весь жизненный цикл. Раз­мер может быть любым — от маленького племени до сверхдер­жавы. Общество включает в себя людей разных занятий, возрас­тов и уровней образования и здоровья.

Джон. Какие из твоих рассуждений о здоровых семьях приме­нимы на уровне общества?

Робин. Довольно многие. Конечно, любое общество обычно со­держит весь спектр семей, от больных до очень здоровых, поэто­му можно ожидать, что уровень душевного здоровья всех обществ примерно один и тот же: средний, ближе к центру шкалы. Но, как и у отдельных личностей и семей, их общий уровень здоровья подвержен влиянию внешних стрессов и напряжений, а также вли­янию их жизненной философии, ценностей, которые их направля­ют. Поэтому некоторые общества более склонны к объединитель-ности и взаимопомощи, другие поощряют антагонизм и насилие; одни уважают личность и право на самовыражение, другие тре­буют единообразия; одни поощряют свободу слова и честную кри­тику правительственной политики, другие навязывают цензуру и преследуют людей за такую критику.

Джон. Тем не менее у нас могут возникнуть громадные про­блемы при попытке сравнивать уровни душевного здоровья разных обществ, разве нет? Я хочу сказать, что каждая семья вырабатывает свой собственный моральный кодекс, согласно которому ее уровень душевного здоровья является наилучшим из всех возможных, так что обсуждать различные культуры — просто безумие. Никто никогда не сможет прийти к согласию от­носительно критериев.

Робин. Ну, мы-то вдвоем сможем! И в конце концов, ни у кого нет окончательных ответов на эти вопросы. Мы не собираемся гово­рить, что мы «правы», мы просто надеемся, что те знания о се­мьях и организациях, которыми мы уже располагаем, могут быть применены для еще более крупного масштаба. Если это подтолк­нет людей к обсуждению, в котором мы сможем сделать несколько полезных замечаний, а кто-то еще сможет их развить, то я буду вполне счастлив.

132

Джон. Достаточно справедливо. С чего начнем?

Робин. Может быть, будет легче добиться какого-то согласия относительно наиболее нездоровой части спектра. Какое общество, по твоему мнению, было наихудшим?

Джон. Во главе списка я бы предложил поставить нацистскую Германию.

Робин. А что, по-твоему, делало нацистскую Германию наихуд­шим обществом?

Джон. Ну, вся система была основана на страхе. Не разреша­лись никакие различия; было навязано единообразие: если чело­век наверху поднимал правую руку, все должны были сделать то же самое. Не допускались никакие обсуждения, не говоря уже о критике. Всех поощряли следить за своими соседями, а детей на­граждали за предательство родителей. Хуже всего приходилось расовым группам, таким, как евреи и цыгане, которых система­тически использовали в качестве козлов отпущения, изначально притесняли, а затем и буквально уничтожали миллионами — вме­сте с другими «нежелательными», наподобие гомосексуалистов и умственно отсталых. Все проявления творчества были подавлены, искусство превратилось в государственную пропаганду. И конеч­но, любая страна, не желавшая подчиниться, считалась врагом, против нее велась подрывная деятельность, развязывалась агрес­сия и впоследствии осуществлялся захват. Резюмируя, скажу: на­цисты набрали бы мало очков в «объединительном подходе».

Робин. Положительные качества?

Джон. Вот это интересный вопрос... Ну, поезда ходили по рас­писанию.

Робин. Продолжай.

Джон. И я полагаю... в таком обществе, если ты делаешь то, что тебе говорят и не болтаешь языком, то можешь жить до­вольно неплохо — в материальном смысле. Если ты принадлежишь к правильной расе, естественно.

Робин. И?..

Джон. Что ж, при условии, что ты не проявляешь поползнове­ний мыслить самостоятельно, я думаю, все организовано доволь­но неплохо. Достаточно еды и питья, и дома содержатся в поряд­ке, и, конечно же, всеобщая занятость, и очень хорошая система социального и пенсионного обеспечения... Я не хочу сказать, буд­то начинаю испытывать к ним теплые чувства, но в некотором смысле их достижения во время войны были весьма значительными. К концу 1941 года они держали под контролем почти всю конти­нентальную Европу. Конечно, неплохо воевали, демонстрируя дис­циплину, умение, а иногда и способность к самопожертвованию. И конечно, их промышленность функционировала просто здорово: ско­рость, с которой они могли восстановить разбомбленный завод, производила сильное впечатление. А у «правильных» людей (со светлыми волосами и голубыми глазами) присутствовало сильное чувство единения с Отечеством. Я предполагаю, что своими воп­росами ты заставляешь меня осознать, что хотя нацистская Германия и была ужасна с точки зрения морали, но могут най­тись места, где жить еще хуже!

133

Робин. Не морально хуже, просто хуже с точки зрения выжи­вания. Я имею в виду, что если закон и порядок полностью разру­шены, если везде неистовствуют вооруженные банды, если нет снабжения продовольствием, водой, лекарствами, электричеством или чем-то еще... тогда все испытывают лишения и никто не мо­жет хоть как-то улучшить свою долю.

Джон. Да, это очевидно, не правда ли? Я думаю, что сценарий «Полного Хаоса» не пришел мне в голову, потому что я склонял­ся к размышлениям о европейской истории, а в ней дела обычно не принимали настолько плохой оборот. Я полагаю, что подобие описанного тобой хаоса происходило в отдельных частях Герма­нии во время Тридцатилетней войны, в отдельных частях Англии во время Гражданской войны, в отдельных частях Франции во времена Великого террора... В отдельных частях любой страны, где идет война, как в бывшей Югославии...

Робин. И еще, может быть, в первые годы Веймарской респуб­лики, когда люди возили свои сбережения в тележках, потому что гиперинфляция вздувала цены буквально в течение часа. Но та­кое всегда где-нибудь происходит. Пока мы разговариваем, в Мо­гадишо, столице Сомали, творится подобный хаос, и я только что видел в телевизионных новостях репортаж, показывающий, что армия настолько утратила способность поддерживать какое-то по­добие порядка и дисциплины, что мелкие банды солдат разъез­жают на боевых машинах по столице и стреляют во что им заб­лагорассудится, особенно в штатских, у которых есть хоть что-то ценное. Восьмилетнюю девочку застрелили, потому что она несла сумку риса.

Джон. Да, я согласен. Некоторые виды затянувшегося хаоса даже хуже, чем организованное зло. Но для тебя это было очевидно, правда? Благодаря твоей работе с семьями?

Робин. Да, из-за этого я почти инстинктивно рассуждаю в такой манере. Я, кажется, уже упоминал ранее, семьи можно рассмат­ривать как функционирующие, грубо говоря, на трех разных уров­нях. Они подробно описаны в тех исследованиях, о которых мы уже беседовали, да и в своей работе, связанной с семейной тера­пией, я пришел к очень похожим заключениям. Эти уровни соот­ветствуют различным этапам развития, которые проходит ребе­нок по мере взросления. На нижнем уровне — уровне душевного здоровья, характерном для наиболее нездоровых семей, — очень неопределенные, туманные, перетекающие границы личностей, и в любой момент никто толком не знает, где они или кто они. Да­лее, чуть лучше, но все еще на нижнем уровне, присутствуют какие-то порядок и структура, члены семьи осознают себя, но все это достигается ценой введения очень жестко закрепленных границ и очень прочно зафиксированных и ограниченных индиви­дуальностей. Такие индивидуальные роли «защищены» эмоциональ­ной удаленностью, жесткой иерархией и ревностным, насильствен­ным, карательным стилем управления. Если бы мы классифици­ровали общества по семейной шкале, то нацистская Германия соответствовала бы этому авторитарному уровню, для которого, кстати, также весьма характерен поиск козлов отпущения.

134

Джон. А если мы поднимемся выше авторитарного уровня?

Робин. Тогда мы начнем забираться в более здоровые середин­ные области, где люди обладают достаточными взаимными вни­манием и уважением к чунсой личности и способностью чуть бо­лее гибко обращаться со своими границами. А на более высоких уровнях средней части, как ты помнишь, родители легко подме­няют друг друга, прислушиваются к детям и советуются с ними и вообще «расслабляются» и поддерживают очень открытые эмоци­ональные взаимоотношения, так как чувствуют себя в безопаснос­ти и не нуждаются в жестких границах. Это значит, что люди бо­лее терпимы к чужой отделенности и непохожести. То есть верх­ние уровни душевного здоровья больше соответствуют хорошо работающей демократии.

Джон. Ты считаешь эти три уровня душевного здоровья семьи примерно соответствующими хаотическому обществу, тоталитар­ному обществу и демократическому обществу?

Робин. Да, думаю, что они довольно похожи. Конечно, на ав­торитарном уровне власть может нести злое начало, как при фашистской диктатуре, или быть относительно милостивой — и разница может оказаться огромной. И конечно, не следует забы­вать, что высокий уровень душевного здоровья может преобла­дать в обществе, которое мы могли бы назвать «примитивным». Но в основном в более высокоразвитых обществах более бога­тый выбор, ответственность и свобода, предоставляемые лично­сти, благоприятствуют душевному здоровью. И в то же время, когда демократическое общество использует свои секретные службы наподобие «Большого Брата», мы, без сомнения, можем считать, что это соответствует поведению в наиболее нездоровых обществах.

Джон. Означает ли все это, что форма правления должна соот­ветствовать степени развития управляемых людей?

Робин. Конечно.

135

Джон. То есть демократия не обязательно является наилуч­шей формой правления для всех?

Робин. Нет. Некоторые общества вначале могут нуждаться в пе­реходной фазе.

Джон. Боюсь, что некоторые люди могут счесть это слегка шо­кирующим.

Робин. Вернемся на минуту к семейной аналогии: если я имею дело с хаотической семьей, то в первую очередь им может пона­добиться привнесение некоего порядка, чтобы уменьшить уровень обычно ощущаемого ими беспокойства. А ведь невозможно уста­новить порядок в такой семье, переводя ее на более демократи­ческие рельсы! Так что необходимо поднять авторитет кого-то, кто кажется способным установить и поддерживать этот порядок. Но если иметь дело с достаточно устойчивой семьей, то можно попытаться добавить им свободы, поощряя более демократичные методы функционирования, потому что необходимый порядок у них уже установлен.

Джон. Я вспоминаю рассказы недавних лет о русских перебежчи­ках в США, которые вдруг обнаруживали, что просто не могут справляться со всей этой свободой, — и им приходилось возвра­щаться в Россию.

Робин. А вспомни, как трудно людям, выходящим из тюрьмы, приспосабливаться к жизни в обществе и как они нуждаются в переходном периоде, чтобы привыкнуть к независимости, — а ведь это люди, худо-бедно жившие в обществе до заключения.

Джон. То есть развитие необходимых условий для демократии может потребовать времени...

136

Робин. Да, и об этом часто забывают, потому что люди чаще всего рассуждают на политические и социальные темы в абсо­лютных терминах, как будто можно решить, что делать, и сразу это сделать; тогда как мы всегда имеем дело с развивающимся процессом, который может протекать довольно медленно, как и взросление человека. Вспомни, сколько веков понадобилось, что­бы развилось то, что мы сейчас называем западной демократией.

Джон. Я был поражен этим, когда проходил конституционное право в Кембридже. Первый английский парламент был создан в 1265 году; а молодые женщины получили, наконец, избиратель­ное право только в 1928-м. Так что Великобритании понадоби­лось шестьсот шестьдесят три года, чтобы добраться до полного избирательного права для женщин.

Робин. Интересно вспомнить о том, как быстро происходило развитие в черной Африке. Европейцы завещали им демократичес­кие завоевания после своего ухода. В процессе движения за неза­висимость Африки большинство государств очень скоро превра­тились в однопартийные. Но за последние два года около семнад­цати африканских государств перешли к многопартийной демок­ратии. Так что на это требуется время, но необязательно так много.

Джон. Это, наверно, объясняет, почему свергающие тиранов ре­волюции так часто сами превращаются в тирании. Если население просто не привыкло к более демократическим методам правле­ния, то свержение авторитарного правителя может создать ваку­ум, который заполняет другой диктатор. Таким образом, мы по­лучаем Робеспьера, наследующего Бурбонам, Ленина, наследую­щего Романовым, и Кромвеля после Карла I.

Робин. Да. Если пытаться перейти к более открытой и демокра­тической системе слишком быстро, то в результате можно полу­чить нечто еще более авторитарное, чем прежде.

Джон. То есть до того, как люди могут перейти от авторитар­ной формы правления к более демократичной, они нуждаются в периоде относительной стабильности, во время которого могут развиться начатки демократических отношений и привычек?

Робин. Конечно. Даже в меньшем масштабе — на уровне орга­низаций, с которыми я работал, мне всегда казалось интересным, что нельзя совершить переход к демократии полностью демокра­тическим путем. Кажется, необходимо что-то наподобие периода мягкой диктатуры под управлением человека, верящего в демок­ратию и способного применить власть в нужный момент. А это, я думаю, и есть именно то. что делают все хорошие родители, чтобы помочь детям вырасти.

Джон. Нас учили, что парламентская традиция в Англии начи­нает развиваться при Елизавете и Джеймсе I, замирает при Карле I и Кромвеле и затем возрождается во время относительно спокой­ного двадцатипятилетнего правления Карла II, так что ко времени Славной Революции 1688 года мы уже имели некое подобие де­мократической системы. Хотя бы в том смысле, что королю при­ходилось править через своих министров, которые, хоть их и не избирали, в любом случае нуждались в согласии и поддержке со стороны парламента.

137

Робин. Да, но мы не должны делать ошибки, полагая, что об­щество, достигнув некоторого уровня душевного здоровья, затем просто придерживается его. Как уровень здоровья личности мо­жет слегка понижаться и повышаться в зависимости от благопри­ятных или неблагоприятных обстоятельств, так же может проис­ходить и на уровне общества.

Джон. Ты хочешь сказать, что нужный для него стиль правле­ния тоже будет меняться?

Робин. Конечно. Очевидным примером является война. Никто не спорит, что правительству тогда должно быть передано больше власти, потому что решения должны приниматься быстрее, пла­ны должны храниться в секрете и должно произойти перераспре­деление в пользу стратегических приоритетов. Мы знаем, что дол­жны пожертвовать частью свободы и прав личности в уплату за единство и согласованность действий.

Джон. Да. Не годится давать врагу возможность воспользоваться нашими колебаниями или позволять каждому решать голосовани­ем, атаковать ли пулеметное гнездо. В условиях войны от некото­рой части «здорового» поведения необходимо отказаться.

Робин. Да. По крайней мере, от того, что я описывал как ис­ключительно здоровое поведение. Вот почему диктатуры демон­стрируют печально известную эффективность в начале войны. Пер­вые несколько ходов достаточно очевидны: развивается огромная скорость и эффективность, потому что каждый занят своим делом и никто не спорит. Но конечно, чем дольше продолжается война, тем менее эффективным и более безумным становится руковод­ство, так как оно отрезало себя от обратной связи, необходимой для адекватной реакции на происходящее. И мы видим отказ Гит­лера признать провал русской кампании, несмотря на все факты, указывающие на ее обреченность, начиная со Сталинграда.

Джон. То есть стоит цепляться за остатки здоровья...

Робин. Да, даже в военное время стремление оставаться по воз­можности демократическим — оставаться открытым для поступа­ющей информации и прислушиваться к критике официальной политики — себя окупает.

Джон. А как только война закончится, можно отказаться от ав­торитарных фигур, бывших столь полезными, и призвать людей с темпераментом, более подходящим для демократического прав­ления. Как в 1945 году: уходит Черчилль, приходит Этли.

Робин. Совершенно верно. И общества всегда будут испытывать колебания от уверенности к беспокойству и обратно, а правитель­ства должны чутко на это реагировать. Например, я думаю, что госпожа Тэтчер была избрана, потому что многим людям нравил­ся ее авторитарный стиль. Было общее ощущение, что Британия разваливается, отстает экономически, потому что профсоюзы на­брали слишком много силы, а государственная система социаль­ного обеспечения и национализированная промышленность усколь­зали из-под контроля.

Джон. То же самое произошло в Америке, где электорат выб­рал ультраконсервативного Рональда Рейгана взамен Джимми Картера, который действовал всем на нервы, особенно когда

138

утверждал, что подвергся нападению кролика, когда плавал в своем каноэ.

Робин. В то время происходило нечто обворожительное. Про­фессиональные журналисты были с самого начала ошарашены не­вежеством Рейгана и отсутствием у него способности быстро схва­тывать суть, которые он демонстрировал на пресс-конференциях. Но они обнаружили, что упоминание этих недостатков вызывало резкое неудовольствие у читателей. Их называли непатриотич­ными! Средние американцы не желали слышать ничего, что мог­ло бы поколебать их доверие к Рейгану, потому что в то время доверие к президентам слишком часто бывало обмануто — при Никсоне, при Форде и, наконец, в ходе операции с заложниками при Картере.

Джон. Поэтому Рейган мог преподносить себя носителем семей­ных ценностей, несмотря на разрыв со всеми своими детьми; и он призывал к возврату к традиционной морали, хотя более двухсот его назначенцев фактически обвинялись в мошенничестве.

Робин. Но они называли его «Великим Коммуникатором», и он был великолепен, исполняя роль лидера, призывавшего к спло­чению людей, к согласию, взывая к общим интересам и ценнос­тям, даже несмотря на то, что так многое из того, что он гово­рил, было безнадежно неверным.

Джон. Потому что это было время, когда допускалось мало раз­ногласий или сомнений в ценностях. Тогда как при расцвете эконо­мики развитых стран в шестидесятые общество могло себе по­зволить терпимость по отношению ко всем инакомыслящим об­щественным движениям, пустившим в то время буйные побеги, подвергавшим сомнению авторитеты и традиции, потому что в глубине присутствовало чувство уверенности.

Робин. Совсем как в семьях. Когда они чувствуют себя сильны­ми, то могут позволить много свободы, инакомыслия и несогла­сия; но при возникновении угрозы или при ослаблении родителей они демонстрируют гораздо более жесткую структуру.

Джон. Итак, хотя демократия может пока и не быть наиболее подходящей формой правления для каждого общества, мы тем не

139

менее предполагаем, что она является наиболее желательной си­стемой просто потому, что именно так функционируют более здо­ровые семьи. Продолжим изучение. Почему это наилучшая систе­ма для людей, которые в ней живут?

Робин. Ты помнишь, как Изабелл Мендес обнаружила, что боль­ничная система работала плохо, потому что функции Супер-Эго проецировались наверх, на старших сестер и сестер, которых счи­тали суровыми и строгими, а Ид, или эмоциональные функции, проецировались вниз, на младших сестер, которых считали ре­бячливыми, безответственными и ненадежными? Так вот, совер­шенно те же принципы применимы и для большего масштаба. При авторитарном руководстве контроль, ответственность и доверие проецируются наверх, на лидеров. Поэтому, если ты хочешь зас­тавить людей утратить остроумие и самоуважение, чтобы они чув­ствовали себя легковерными и зависимыми, тебе надо организо­вать что-то наподобие факельного шествия в Нюрнберге.

Джон. Лидер в свете прожекторов в окружении всех символов власти и огромные людские массы, смотрящие на него снизу.

Робин. Вот почему все тоталитарные лидеры так поступают — фашисты ли, коммунисты ли. Гитлер, Муссолини, Сталин, Чау-шеску, Саддам Хусейн... Целью является именно подталкивание к отщеплению и проецированию каких-то из «основных ингредиен­тов» личности. Поэтому люди все больше ощущают себя беспо­мощными, зависимыми детьми и желают передавать все больше и больше власти правителю или правящей группе. И вот что пло­хо... чем больше людей, тем сильнее проявляется эта тенденция!

Джон. То есть диктатор умышленно отбирает у людей способ­ность рассуждать и уверенность в себе.

Робин. Как будто они теряют свой разум, свое сознание, свои ценности и свое чувство ответственности — как будто они преподно­сят их лидеру, не осознавая этого и не обязательно под принужде­нием. Из-за этого проекционного процесса они превращаются в зомби.

Джон. Но ведь необязательно быть тоталитарным лидером, чтобы воспользоваться этим.

Робин. Конечно нет! Если правитель достаточно умно обстав­ляет свои появления на публике, он может надеяться на то, что эти отщепление и проецирование будут происходить сами собой, заставляя людей передавать ему все больше власти. И так же, как компетентность и ответственность проецируются наверх, так и качества, неприемлемые для правителя, проецируются вниз, на людей, находящихся в основании пирамиды.

Джон. Это должно создавать или усугублять расслоение обще­ства и пробуждать неприязнь и даже ненависть к беднякам или меньшинствам. В крайних проявлениях — преследования.

Робин. Именно. Все это части одного и того же психологического процесса.

Джон. Я думаю, что подобие такого разделения общества в довольно разрушительных проявлениях поощрялось в США и Британии на протяжении последних десяти лет. Не знаю, пользо­вались ли Рейган и Тэтчер этим механизмом — пусть даже не осознавая этого. Они оба жестко контролировали свои контакты с

140

прессой; и госпоже Тэтчер сходили с рук гораздо более автори­тарные поступки, чем другим премьер-министрам. И оба они под­держивали жестокосердное и даже карательное отношение к лю­дям, находящимся в основании пирамиды.

Робин. По крайней мере, они оба говорили так, как будто не испытывали никакого сочувствия к людям, обладающим миниму­мом средств — словно люди сами были в этом виноваты и не зас­луживали поддержки.

Джон. Мне кажется, это было время, когда так называемые «низшие слои» оказались сильно отделены от остального общества.

Робин. ...Тем не менее я считаю, что этот процесс отщепления на Западе минимизирован, потому что при демократии расстоя­ние между ведущим и ведомыми разумно мало. Можно видеть политиков по телевизору, слушать их по радио — не только в идеальных условиях, когда они могут повернуться наиболее при­влекательной стороной, но с бородавками и всем прочим, атакуе­мых в ходе публичных дебатов, когда все их недостатки выстав­лены напоказ. А газеты рисуют еще более нелестную картину, на­брасываясь на скандальные сведения, постоянно высвечивая лю­бую слабость, особенно в карикатурах! И еще ведь происходит много личных контактов с большим количеством народа.

Джон. Это можно сказать и о Горбачеве, когда он пытался сдви­нуть Советский Союз в сторону более демократической модели. Вместо этих таинственных фигур, принимающих приветствия на первомайской демонстрации, мы видели его пожимающим руки, спорящим в парламенте или даже прогуливающимся, несмотря на риск.

Робин. Я думаю, что Горбачев являет собой поразительный при­мер лидера, не понявшего невозможности прямого перехода от

141

авторитарного режима к демократии. Поэтому он пытался слиш­ком ускорить передачу власти народу. Тем не менее в принципе я верю, что чем больше правительство передает ответственности и полномочий для принятия решений — то, что европейские по­литики сейчас называют «дополнительностью»,— тем более от­ветственным и компетентным становится население.

Джон. То есть демократия помогает нам взрослеть.

Робин. Да, но она хороша не только этим действием на каждую личность. Само общество функционирует лучше всего, когда наи-возможно большему числу его членов предоставлена максималь­ная автономность — возможность вести себя независимо и вносить свой вклад в общую организацию.

Джон. Ты хочешь сказать, что в этом случае оно наиболее эф­фективно?

Робин. Да. Так что отдельные личности получают от него больше и по этой причине тоже.

Джон. Мы опять вернулись к принципу использования интел­лекта системы в целом.

Робин. Именно. Поэтому общество, в котором бедных людей или подрастающее поколение рассматривают как неразумных детей, а власть принадлежит богатым и взрослым, вряд ли будет эффек­тивным.

Джон. В конце концов, коммунистическая система развалилась потому, что они пытались управлять всем в соответствии с неким централизованным планом, выдуманным несколькими высшими партийными функционерами. Но никакая малая группа не способ­на учесть все невообразимо сложные взаимосвязи в обществе, со­стоящем из миллионов людей.

Робин. В то время как капиталистическая система со своей ры­ночной экономикой устанавливает правила, при которых каждый поощряется применять свой разум в своей локальной области, потому что это в его или ее интересах. Людям приходится дей­ствовать разумно, если они хотят выжить. То есть речь идет о том же принципе, который мы обнаружили в наиболее преуспева­ющих и здоровых структурах: наиболее эффективным устройством является то, которое обеспечивает некий порядок, некий набор наиболее общих основных правил, в рамках которых каждая от­дельная личность может использовать свой интеллект настолько полно, насколько это возможно.

Джон. При условии, что эти наиболее общие основные прави­ла учитывают общественные соображения?

Робин. Да.

Джон. Но тогда, мне кажется, возникают две абсолютно не­преодолимые проблемы.

Робин. И первая — это...

Джон. ...то, что мы говорим об обществе, а управляющие им люди — это политики.

Робин. И что?

Джон. Ну, разве не правда то, что каждый, кто находится на вершине, стремится к власти? А люди, проведшие всю свою со­знательную жизнь в борьбе за власть, меньше всего хотели бы

142

ею делиться? Их основным качеством является стремление уп­равлять другими людьми. Я имею в виду, что госпожа Тэтчер ста­ла премьер-министром, провозглашая свою веру в идеалы свобо­ды, но как только дошло до дела, она просто не могла позволить людям неприемлемые для нее вещи. Ни один политик не желает, чтобы люди пошли что-либо улучшать, применяя принципы, не прописанные в партийном манифесте. Я помню нескольких своих знакомых лейбористов — очень приличных людей, которые в начале семидесятых говорили мне, что результаты экзаменов в общеобразовательной школе, которую они контролировали, были настолько плохи, что им пришлось замять их, иначе могло воз­никнуть давление в направлении смены системы. Что приводит нас к другой стороне жажды управлять: никто не любит крити­ку, и подавляющее большинство политиков используют все име­ющееся у них влияние для ее подавления. Вспомни, как Гарольд Вильсон, а вскоре после него госпожа Тэтчер, ссорились с Би-би-си. Наверняка политики будут последними людьми, кто согласил­ся бы отдать свою с таким трудом доставшуюся власть, исходя из веры в интеллект системы в целом.

Робин. Неудивительно, что люди, желающие власти ради са­мой власти, не переносят критики. Видишь ли, беда в том, что политика, как и моя профессия, привлекает многих людей, имею­щих серьезные собственные проблемы, но не желающих признать этот болезненный факт и попытаться измениться.

Джон. Но не только в мире политики люди, обладающие вла­стью, не хотят уступать свое право управлять... На верхушке бюрократических структур, в лоббистских группах, в бизнесе, в профсоюзах, в профессиональных ассоциациях и так далее можно,

143

в общем, найти людей подобного типа — тех, кто чувствует себя обязанными брать на себя ответственность за все, потому что они не могут доверить никому другому ни принятие решений, ни их выполнение. Вдобавок есть все эти фундаменталисты — будь то христиане, исламисты, иудеи, индуисты, протестанты или адвен­тисты Седьмого дня, — пытающиеся навязать свою систему ценно­стей или законодательно, или — при необходимости — насильно. А затем есть еще довольно большая группа людей, называющих себя Родителями, которые почти без исключения пытаются продолжать контролировать своих детей много десятилетий после того, как это перестало быть необходимым. Кто-то сказал: «Первые двад­цать лет жизни сына мать помогает ему вырасти, а потом сын весь остаток ее жизни пытается убедить ее в том, что он уже вырос». Я мог бы продолжать...

Робин. Не трудись. Видишь ли, у всех этих людей есть одно общее: они не хотят меняться. Поэтому им гораздо удобнее пы­таться изменить всех остальных по правилу, что не в ногу идет вся рота. Вот почему они так заняты контролированием других — потому что не могут контролировать самих себя.

Джон. Ты хочешь сказать, что если бы они просто встали по­среди других людей, не пытаясь их контролировать, то начали бы испытывать чувства, с которыми не смогли бы справляться, так как они слишком неприятны для них?

Робин. Именно.

Джон. Вот почему все, кажется, стремятся контролировать всех остальных, особенно политики?

Робин. Не все, только менее здоровые люди. Здоровые люди больше интересуются контролем над собой.

Джон. Ну, если так обстоят дела... каковы же шансы на продви­жение к более здоровому обществу, где мы могли бы использо­вать интеллект всей системы в целом?

Робин. Я думаю, что это уже происходит, медленно, но верно. Настолько постепенно, что мы не осознаем этого, пока не оглянем­ся, — похоже на наблюдение за ростом травы. За время моей жизни произошли громадные перемены, такие, как установление равенст­ва прав и возможностей участия в общественной жизни для женщин, осознание глобальных проблем: взаимосвязанности человеческой жизни во всем мире, последствий загрязнения окружающей среды и нарушения природного равновесия... И это только малая их часть.

Джон. Я знаю, что в этом есть своя правда, но в то же время чувствую, что основная надежда на укоренение здорового способа мышления в головах людей, принимающих политические реше­ния, связана с миром бизнеса. Потому что бизнесмены не очень-то забивают себе голову идеологией— они более прагматичны. Им нравятся вещи, которые работают. И если достаточная часть из них убедится, что здоровые способы функционирования приносят успех в бизнесе, то...

Робин. ...Я согласен, что они смогут привнести те же идеи в масштабе всего общества.

Джон. Я не вижу, как по-другому это может произойти, разве что все прочитают эту книгу и начнут поступать точно так, как

144

мы говорим, и перестанут пытаться контролировать всех осталь­ных, и мы сможем жить припеваючи. С правительством либераль­ных демократов, разумеется.

Робин. Разумеется, при условии, что они будут делать так, как я скажу. Так ты говорил... что имеются две непреодолимые про­блемы на пути к обществу, в котором каждый мог бы использо­вать свой разум настолько полно, насколько это возможно. Какая же вторая?

Джон. Мы согласились, что они могут делать это, только нахо­дясь в рамках нескольких основных правил. А в современном общест­ве ты никогда не добьешься от людей согласия по поводу этих правил, когда фундаменталисты заявляют, что демократия под­разумевает атеизм, апологеты политкорректности требуют назы­вать девочек «будущими женщинами», а президенты Буш и Саддам утверждают, что каждый из них победил в одной и той же войне.

Робин. Но нам и не нужно добиваться от них согласия. В этом прелесть сочинения книги. Нам всего-то нужно посмотреть, при­дем ли мы к согласию между собой.

Джон. Даже если и так... знаю, что мои предубеждения обяза­тельно вмешаются. Я имею в виду, если ты начнешь предпола­гать, что Британии не помешало бы немного швейцарской сер­дечности, или более латинское отношение к коррупции, или боль­ше шведского умения радоваться жизни, или даже, что нам сто­ит попытаться научиться у французов, как считать себя центром Вселенной... Я должен сказать, что моя способность судить может затуманиться красной пеленой шовинизма (что интересно, слово французского происхождения).

Робин. Я хотел предложить для рассмотрения другие общества. Это может помочь нам определить, какие ценности ставятся нами выше всего и потому должны быть включены в основные прави­ла... Так что, быть может, нам будет легче начать с более незна­комого общества, для которого наши предубеждения не будут сра­батывать автоматически.

Джон. Ладно. Начнем опять с худшего конца. Расскажи мне о плохом обществе, с которым я не знаком.

Робин. Одно такое сразу всплывает в памяти, чьи ценности стали настолько плохими, насколько ты можешь это выдержать. Это африканское племя Ик, которое изучал антрополог Колин Терн-булл, проведший среди них некоторое время и попробовавший их жизни. Они живут в гористом северо-восточном районе Уганды, на границе с Кенией и Суданом.

Джон. Кажется, Питер Брук поставил пьесу о них?

Робин. Поставил. Как и Тернбулл, Брук чувствовал, что проис­шедшее с племенем Ик несет в себе важный урок для всех нас.

Джон. То есть предположительно их ценности не были изна­чально «плохими»?

Робин. О, нет. Изначально они были кочевым племенем охотни­ков-собирателей, свободно бродивших в поисках пищи по обшир­ному району, теперь разделенному между тремя упомянутыми мной государствами. В те дни мужчины были главными охотниками, но женщины и дети тоже принимали в этом участие, загоняя дичь на

10 — 1222 145

охотников, которые с помощью сетей и оружия ловили и убивали животных. Женщины также занимались сбором съедобных растений. Это были благородные, любящие, честные и способные к состра­данию люди, как и все люди, ведущие подобный образ жизни.

Джон. Что же изменилось?

Робин. Когда африканские колонии стали независимыми госу­дарствами и для них приобрели важность границы, а большие рай­оны были объявлены заповедниками, это племя не могло продол­жать свою кочевую жизнь. Так что в конце концов люди племени Ик оказались заточенными в бесплодной горной местности, где труд­но было раздобывать не только пищу, но даже и воду. Их образ жизни полностью изменился, а у них не было никаких навыков, которые помогли бы приспособиться к переменам. Условия жизни племени становились все более невыносимыми, начался голод. Очевидно, что в таких экстремальных обстоятельствах стала из­меняться структура общества, причем во все более и более от­рицательную сторону. Это приняло трагический оттенок. Напри­мер, в случае удачной охоты или находки другого источника пищи у людей не возникало никакого побуждения ее разделить. Любое подобное богатство пряталось от других, потому что если бы о нем стало известно, то им пришлось бы делиться. Поэтому удач­ливые добытчики наедались до отвала, а остатки относили на продажу к полицейскому посту.

Джон. А как насчет того, чтобы поделиться с семьей?

Робин. Даже это считалось величайшей глупостью.

Джон. Боже мой! Тогда этот отказ делиться пищей означал утра­ту способности к взаимопомощи в других ситуациях...

Робин. Боюсь, что так. И по мере того, как они становились все более эгоистичными и себялюбивыми, переживания за других и желание о них заботиться окончательно угасли.

Джон. Они все еще заботились о своих детях?

Робин. Не очень. Как только мать переставала кормить ребенка грудью, родители проявляли мало интереса к своему потомству. По достижении трехлетнего возраста детей выбрасывали из дома, чтобы они сами заботились о себе.

Джон. Их даже не пускали в дом?

Робин. Нет. Если шел дождь, им могли позволить посидеть в дверях родительского дома, но и только. Детям приходилось стро­ить убежища самостоятельно.

Джон. Оказались ли дети способными к сотрудничеству между собой?

Робин. Они сбивались в группы разных возрастов для защиты от других групп детей, потому что в одиночку у них было мало шансов вызкить. Почти как соперничающие банды в больших горо­дах. Много насилия, а дружбы коротки, потому что бывшие дру­зья выступают друг против друга.

Джон. А старики?

Робин. С ними обращались даже еще суровее, чем с детьми. Они оказались наименее способными добывать пищу, так что им приходилось голодать. И в то время, как старики фактически уми­рали, другие хватали их пожитки и одежду, и даже еду изо рта.

146

Джон. То есть они утратили любое подобие человеческих чувств?

Робин. Да, почти все. Видишь ли, их жизнь была настолько ужасна, в ней было столько горестей и так мало радостей, что они научились практически полностью подавлять в себе способ­ность испытывать чувства.

Джон. Я помню, как в «Семье» ты подчеркивал, что нельзя по­давить одну эмоцию, не рискуя при этом подавить и все остальные.

Робин. Верно. Тернбулл говорил, что у людей племени Ик трудно было обнаружить вообще какие-либо эмоции. Он называл их «не­любящие люди» и говорил, что они вели себя так, словно им было важно не любить кого-либо. Только это и защищало их от боли и горя, которые иначе могли бы их терзать. Это настолько необыч­но, что я хочу дословно зачитать тебе, что пишет Тернбулл: «Я видел мало того, что хотя бы с натяжкой мог назвать привязанно­стью. Я видел вещи, от которых мне хотелось плакать... Но никогда не видел никого из людей племени Ик близким к слезам или горю — только детские слезы от гнева, злости и ненависти». И дальше: «Я не обнаружил таких признаков семейной жизни, какие встреча­ются почти везде в остальном мире. Я не встречал проявлений любви с ее готовностью к самопожертвованию, любви, осознаю­щей и принимающей тот факт, что мы не полны сами по себе, но нуждаемся в объединении с другими».

Джон. Люди племени Ик обращались с Тернбуллом так же, как друг с другом?

Робин. Еще как. Неудивительно, что жизнь среди них показалась ему весьма тягостной. Большую часть времени им нравилось драз­нить его, не позволяя получить нужные сведения. Они разговари­вали на другом языке, чтобы исключить его из общения. Даже когда он просидел три дня с группой людей племени Ик у водопоя, там царило молчание. Они просто показывали ему, каково чувство­вать себя одним из них: в полной изоляции, каждый сам по себе.

Джон. То есть он на самом деле чувствовал себя так, как они?

Робин. Более того. Тернбулл честно рассказывает, что с тече­нием времени он стал с тревогой замечать, что его поведение на­чинает уподобляться поведению людей племени Ик, просто с це­лью защиты. Все чаще и чаще он обнаруживал у себя хронически плохое настроение, стремление к изоляции и молчанию и даже — веришь или нет — удовольствие, когда он выгонял всех и садился за еду в одиночестве.

Джон. Он отождествил себя с ними.

Робин. Да. Я думаю, что было бы невозможно этому сопротив­ляться.

Джон. Я заметил упоминание слова «удовольствие». Но это было удовольствие, которое получаешь, когда заставляешь других чув­ствовать себя хуже, чем чувствуешь себя сам.

Робин. Да. Это следующий аспект. Казалось, что люди племени Ик получают самое большое из немногих своих удовольствий, наблюдая, когда другим плохо. Например, если кто-то падал и не мог от слабости подняться, то подвергался насмешкам и унижениям. Старых людей, которые могли только ползать, пинали в качестве развлечения.

10* 147

Джон. Вот это веселье...

Робин. Помолчи. Тернбулл пишет, что однажды племя пыта­лось довести его до смерти, просто для развлечения. Но что хуже всего, они могли наблюдать за ребенком, подползающим к огню, не останавливая его и даже не пытаясь предупредить, а с нетер­пением ожидая момента, когда он коснется пламени. Затем они взры­вались хохотом, когда он обжигался.

Джон. Я могу понять, как развивается бессердечие. Это можно видеть в каждодневной жизни: чем больший стресс испытывают люди, тем менее они способны заботиться о чувствах других. Но я не могу понять эту беспримерную жестокость, о которой ты только что рассказал. В чем тут дело?

Робин. Требуется огромная сила характера, то есть высокий уро­вень душевного здоровья, чтобы быть способным самому перено­сить напасти, когда другие находятся в более благоприятных об­стоятельствах, и не желать им таких же страданий. Иными сло­вами, существует естественная склонность уменьшать собствен­ную боль путем распространения ее вокруг себя, и чем хуже тебе, тем более злобно ты относишься к другим. Это срабатывает луч­ше всего, если у тебя есть возможность заставить других чувство­вать гораздо более сильную боль, чем испытываешь ты, так что в сравнении с ними ты можешь чувствовать себя счастливчиком, а этого проще всего добиться по отношению к детям, старикам и вообще слабым и уязвимым людям.

Джон. То есть причина быть жестоким заключается в желании чувствовать себя лучше?

Робин. Да, это крайняя степень проявления весьма широко рас­пространенного в нашем обществе правила: «Каждый сам за себя». Жестокость ничем, за исключением степени выражения, не отли­чается от «свободного предпринимательства», доведенного до его логического предела, когда имеющие работу с довольством смот­рят на оставшихся безработными, вместо того чтобы поделиться своими рабочими местами, согласившись на меньшие деньги.

Джон. Я думаю, можно сказать, что поведение людей племени Ик имело смысл с эволюционной точки зрения, учитывая их об­стоятельства.

Робин. Тернбулл тоже пришел к такому выводу. Наиболее важ­ным для продолжения жизни племени было выживание здоровых взрослых. Они были теми, кто мог лучше приспособиться, а поз­же они всегда смогли бы завести больше детей.

Джон. Теперь расскажи мне об обществе, находящемся на про­тивоположном конце спектра душевного здоровья.

Робин. Ну что ж, давай поговорим о людях Ладакх. Мы недавно побывали там, так что получили впечатления из первых рук.

Джон. Да. Если кто не знает, это на севере Индии, но по культу­ре относится к тибетскому буддизму. Это, пожалуй, единственное место, где существует такая культура, с тех пор как китайцы стали систематически уничтожать культуру внутри самого Тибе­та — довольно эффективным способом, убив полтора миллиона тибетцев и расселив там китайцев, чтобы превзойти числом мест­ное население.

148

Робин. Да, и люди Ладакх тоже подвергались такой угрозе, так что правительство Индии закрыло этот район для иностранцев, чтобы защитить их старый жизненный уклад от внешнего влияния, пока ограничения не были сняты в середине семидесятых. В это время туда стала приезжать исследовательница Елена Норберг-Ходж. Она писала, что тамошние люди были самыми счастливыми и удовлетворенными из всех, кого ей доводилось где-либо встречать, и что в мире, возможно, нет места, сравнимого с этим. Другим посетителям представала та же картина: удивительно открытые, радостные, честные люди, улыбающиеся, дружелюбные, готовые помочь, которые, казалось, радовались жизни и обладали секретом прекрасно ладить друг с другом. Было так много смеха и радости жизни, идущих от глубокого чувства мира и удовлетворения.

Джон. Что ж, в 1990 году на нас обоих произвело очень силь­ное впечатление это чувство равенства и взаимного уважения.

Робин. Несмотря на то, что у них существует четкая иерархия и аристократия, признаваемая всеми.

Джон. Да, но нет ощущения деления на классы, не правда ли?

Робин. Это правда. Каждый может спокойно высказаться и его с уважением выслушают. Ясно, что люди Ладакх уважают друг друга за то, кем они являются, а не за пост или богатство.

Джон. Я помню, как проходил мимо крошечной хижины, и мне сказали, что это тюрьма. Там было только-только места для чет­верых человек, собравшихся сыграть в карты. Наши хозяева объяс­нили, что большую часть времени тюрьма пустует, потому что преступления совершаются очень редко, а насильственных пре­ступлений практически не существует. По-настоящему тюрьма ис­пользовалась только для того, чтобы приютить на ночь кого-ни­будь, перепившего чанга, чтобы он мог протрезветь. Итак, как ты думаешь, почему у людей Ладакх все так здорово получается?

Робин. Те, кто тщательно их изучали, кажется, согласились, что главной причиной является достигнутое ими равновесие меж­ду личной независимостью и чувством ответственности перед об­ществом. Один эксперт сказал, что люди Ладакх близко подошли к «сельской утопии», к которой стремился Ганди.

Джон. Но что поражает, так это их склонность к сотрудниче­ству, а не к соперничеству.

Робин. За исключением игры в поло, где сметаются все барье­ры! Так что они могут соперничать, но их основные ценности больше ориентированы на взаимопомощь и поддержание хороших отношений. Поэтому все споры легко улаживаются.

Джон. Какова, по-твоему, отправная точка этого стремления к сотрудничеству?

Робин. У людей Ладакх восточная система ценностей, находя­щаяся под сильным влиянием буддизма. Поэтому они действуют исходя из принципа всеобщей взаимосвязи — что все и каждый влияют друг на друга и что эти связи по сути своей гармоничны, если люди остаются открытыми и честными по отношению друг к другу. Я хочу процитировать в связи с этим Норберг-Ходж. Она говорит, что «никогда не встречала людей, казавшихся настолько здоровыми и эмоционально защищенными, как люди Ладакх...», и

149

считает, что «наиболее важным фактором является ощущение себя частью чего-то гораздо большего, неразрывной связи со всем, что тебя окружает».

Джон. Тогда как наше западное восприятие мира подчеркивает отделенность всех от всего. Поэтому мы чувствуем себя изолирован­ными. Мы ощущаем себя обособленными от других и от природы.

Робин. И все же мы не чувствуем себя удобно и уверенно бла­годаря этой обособленности. Мы часто чувствуем отрезанность, одиночество и отчужденность. Напротив, Норберг-Ходж утверж­дает, что «люди Ладакх менее эмоционально зависимы, чем мы в нашем индустриальном мире. Они знают любовь и дружбу, но эти чувства не такие напряженные и связывающие, не подразумева­ющие собственничества одного человека над другим». Она счита­ет, что причина в том, что они живут в здоровом обществе, кото­рое «поощряет близкие социальные связи и независимость, обес­печивая каждого индивидуума безусловной эмоциональной поддер­жкой». И что «в этой атмосфере заботы личность чувствует себя достаточно защищенной, для того чтобы быть раскрепощенной и независимой».

Джон. Еще одна их черта кажется весьма ободряющей. Несмот­ря на всю свою бодрость, дружелюбие и радость жизни, они ка­жутся совершенно обычными.

Робин. Это так. Джон Крук, проводник нашей маленькой груп­пы, много раз бывавший у людей Ладакх и разделяющий их пози­тивное отношение, обнаружил, что у них тоже бывают свои стрессы и напряжения и что иногда союзы между ними распадаются. Про­сто они справляются с этим лучше нас. Он также говорил, что хотя в деревнях наблюдается высокий уровень взаимопомощи и поддержки, все конфликты разрешаются миром, присутствует теп­лое дружелюбие и замечательная способность переносить труд­ности, за все это приходилось расплачиваться. Например, он по­лагал, что такая готовность к приятному обхождению могла скры­вать глубинную напряженность, так что их реакция не всегда ка­залась искренней. А перспектива оказаться неспособным ответить на какой-то благородный поступок могла вызвать у них беспокой­ство. Интересно, что это очень напоминает цену, которую платят японцы за замечательную сплоченность своего общества. Но в лю­бом случае на него произвел сильное впечатление высокий уро­вень близости, который они могли поддерживать.

Джон. Таким образом, все побывавшие там, кажется, сходятся во мнении, что это замечательно здоровая культура. А сравнивая ее с описанными тобой характеристиками исключительно здоро­вых семей, мы видим довольно неплохое совпадение. Они демон­стрируют высокий уровень «объединительного подхода» и способ­ность к успешному сотрудничеству в группах, однако в то же время весьма независимы и уважают личности друг друга.

Робин. Есть четкая социальная структура, хотя все отношения очень демократичны.

Джон. Общение открытое, и даже путешественники девятнад­цатого века описывали их как очень правдивых людей. Они весе­лы, непринужденны и, кажется, весьма радуются жизни.

150

Робив. Они бодро встречают суровые реалии жизни в этой вы­сокогорной пустыне. И успешно переносят перемены, такие, как утрата или смерть. Аналогии просто поразительны...

Джон. Ты не думаешь, что мы их идеализируем?

Робив. Нет. Факты очень убедительны. А антропологи ясно про­демонстрировали, что «примитивный» образ жизни может быть гораздо здоровее нашего, если пользоваться обсуждаемыми нами принципами оценки здоровья. Например, Тернбулл пишет: «С точ­ки зрения сознательной преданности отношениям, основанным и на привязанности и эффективности, дикари опережают нас по всем статьям». С раннего детства и на всех жизненных этапах эти общественные навыки и понимание преподаются каждому на практике, путем постоянного общественного обучения. Почти все происходящее — образовательный процесс, события в обществе, работа, досуг и, конечно, ритуалы — вносит свой вклад в это по­нимание. Тернбулл описывает детскую игру, принятую в весьма сплоченном племени М'бути, живущем на северо-востоке Заира. Несколько детей, один за другим, залезают на молодое, упругое дерево, до тех пор пока под их общим весом его верхушка не склонится почти до земли. Так вот, цель игры заключается в том, чтобы все участники отпустили руки одновременно и остались на земле. Если кто-то замешкается, дерево, распрямившись, под­бросит его вверх — такую ошибку вряд ли захочется повторить. Таким способом человек усваивает необходимость играть свою роль и играть ее наиболее эффективно, так, чтобы пользу извле­кали все, включая его самого. Напротив, на Западе мы не делаем почти ничего для пробуисдения своего общественного сознания и восприятия общества как единого целого или для развития навы­ков выполнять свою функцию в обществе и чувства ответствен­ности за то, как мы это делаем.

Джон. Но знаешь ли, здесь есть загадка. Головоломка, завер­нутая в парадокс. Эти чудесные, простые, счастливые, не обре­мененные запутанностью общества — те, которым мы, кажется, завидуем, — никогда не оказывались способными противостоять материализму Запада, когда им его предлагали. Хотя он должен был идти вразрез с их основными ценностями, эти простые об­щества обычно хватались за него обеими руками, даже осозна­вая, что этот путь приведет к утрате большинства их социальных особенностей. Можешь ты вспомнить хоть одно здоровое обще­ство, отказавшееся следовать по более материалистическому пути?

Робин. Вряд ли. По крайней мере, не люди Ладакх. Теперь, начав контактировать с людьми с Запада, в сравнении с ними люди Ладакх начали чувствовать себя беднее. Их чувство самоувамсения стало меняться, по мере того, как они начали сомневаться в себе, осознавая свое низшее положение. Для них стало возрастать зна­чение денег и материальных приобретений. Если в первое время посетителей встречали как гостей в любом доме, то теперь при контактах с пришельцами людей Ладакх больше заботят деньги. Растет число признаков того, что люди стали менее щедрыми, норовят поднимать цены, отмечены даже случаи воровства в тех местах, где западные веяния были особенно сильны. А в связи с

151

этим у людей начали развиваться проявления нашей западной на­пряженности и неуравновешенности — беспокойство, агрессивность и подавленность. В небольшой степени появился даже алкоголизм, и люди Ладакх больше не заботятся о стариках так, как раньше.

Джон. Может быть, трудно противостоять соблазнам запад­ных ценностей, не зная, к чему они ведут...

Робин. Если уж мы сами не можем сопротивляться им, несмот­ря на все зло, к которому они приводят, — постоянно растущую преступность, общественное беспокойство и отчуждение, увели­чение числа разводов и разрушенных семей, жестокое обраще­ние с детьми, леса, умирающие от кислотных дождей, уже слу­чившийся Чернобыль с последствиями общемирового масштаба и достаточное количество катастроф, ждущих своего часа, дыры в озоновом слое, так что нам рекомендуют носить головные уборы и темные очки, вместо того чтобы наслаждаться солнцем, унич­тожение дикой природы, ее красоты и даже лесов, вырабатыва­ющих кислород для нашего дыхания — если до нас до сих пор не доходит, то вряд ли мы можем винить таких людей, как Ладакх, которым показывают наручные часы и транзисторные приемни­ки, но не говорят о связанных с этим последствиях, и которые принимают все сказанное нами за чистую монету, потому что они все еще открыты и доверчивы, хотя мы не заслуживаем доверия и даже не можем взглянуть в лицо правде о самих себе...

Джон. Ты знаешь, до меня неожиданно дошло, что мы говорим о «западном материализме» и «западных ценностях» так, будто Запад всегда был таким. Но на самом деле Запад подвергся тому же процессу, какой мы описываем, — точно такому же переходу от общинного и объединенного уклада к обществу индивидуализма и соперничества.

Робин. Продолжай...

Джон. Я имею в виду переход от средневекового христианства к современной Европе. Мы забываем, что это был такой же процесс

152

просто потому, что он происходил давно. Но если мы оглянемся на средние века, мы увидим в Европе простую общинную культуру.

Робин. Откуда ты это знаешь?

Джон. Я заинтересовался этим несколько лет назад, и пара моих друзей-историков посоветовали мне, что почитать.

Робин. Заинтересовался чем?

Джон. Манерой мышления средневековых людей — например, по­чему люди искусства не слишком гнались за славой, а также дей­ствительно ли они были не склонны к экономической конкуренции.

Робин. Нашелся ли основной принцип, лежащий под всем этим?

Джон. Ну, я полагаю, что все основывалось на бесспорном пред­положении, что общество устроено так, как оно устроено, пото­му что так повелел Господь. Поэтому все и вся находятся на своих законных местах. Поэтому нет абсолютно никакого смысла в по­пытках двинуться вверх или вниз в иерархии, и нет особого смыс­ла в каких-либо переменах вообще!

Робин. Не очень подходящий рецепт для поощрения конкуренции.

Джон. Да, потому что каждый человек отождествляется с его ролью в обществе, так что он воспринимает себя членом гильдии, или рыцарем, или ремесленником, или крестьянином, но не лич­ностью, которая по случаю занимает эту должность. Поэтому им в голову не приходило изменяться. И потом, были правила и обя­занности, определявшие почти все, даже одежду и пищу.

Робин. Как было организовано общество?

Джон. Феодальная иерархия представляет собой систему обязан­ностей, распространявшихся в обоих направлениях. Допустим, ко­роль — самый главный, но даже он должен учитывать мнение ба­ронов — Великая Хартия служит напоминанием об этом. Поэтому где бы ты ни располагался в этой схеме, ты должен служить своему

153

сюзерену, но и он имеет определенные обязанности по отношению к тебе. Поэтому землю, единственный реальный источник богатст­ва, очень трудно продать или купить, потому что каждый ее кло­чок обременен разнообразными правами на него разных людей.

Робин. А бизнес?

Джон. Никто не может получать очень много денег. Церковь уста­навливает «справедливую цену» на все, и есть законы, указываю­щие, где чем торговать. Если ты торговец, то должен состоять в гильдии, которая препятствует конкуренции между своими чле­нами, заставляя их делиться торговыми секретами и источниками сырья. В дополнение к этому, конечно, ростовщичество запреще­но — чтобы защитить нуждающихся от эксплуатации. Короче гово­ря, ключом к пониманию здесь является полное подчинение прин­ципов экономики человеческим нуждам; вот тебе цитата из Р.Х. Тауни: «Право человека — стремиться к такому достатку, кото­рый необходим для жизни. Стремление к большему есть алчность... смертный грех».

Робин. То есть мораль преобладает даже над экономическими вопросами, поскольку для большинства людей рай и ад реальны.

Джон. Да, Церковь, которая наднациональна, воспитывает чув­ство вины как средство контроля над толпой. Кроме того, Цер­ковь обладает поразительной властью. Ей принадлежит треть всех земель, она контролирует связь — в средние века кафедра пропо­ведника заменяла выпуск последних известий — и недвусмыслен­но объявляет, что общение с Богом возможно только через ее представителей. Службы ведутся на непонятном языке, нет в об­ращении святых писаний, над текстами которых можно было бы размышлять, а избавиться от вины можно, заключив сделку со священником.

Робин. И все обучение также контролирует Церковь.

Джон. И даже там попытка мыслить самостоятельно считается чуждым подходом, поскольку все споры решаются ссылкой на ав­торитеты — предпочтительно на Аристотеля, но можно обойтись и отцом-настоятелем. Как они говорят, так и есть, и никаких спо­ров. Так что дискуссия сводится к обмену цитатами и выстраива­нию их источников в порядке святости.

Робин. То есть людям не приходило в голову сверять что-либо с реальностью?

Джон. Нет, потому что прилично образованные люди не особо интересовались окружающей действительностью — их больше за­ботили важные проблемы богословия и метафизики.

Робин. Так что науки как таковой не было.

Джон. В результате технический прогресс растягивался на эпо­хи. Точно так же в искусстве и архитектуре люди тщательно ко­пировали ранних мастеров, которые сами копировали еще более ранних мастеров. И, конечно, никто не видел нужды подписы­вать свою работу. Господь и так знает, кто что сделал.

Робин. Значит ли это, что люди не очень о себе задумывались — ну, ты понимаешь, пытались анализировать себя?

Джон. У меня сложилось впечатление, что такая мысль не могла прийти им в голову. У них просто отсутствовала привычка к

154

самоанализу, которую мы сейчас воспринимаем как должное. Луч­шей книгой по средневековой психологии, которую я читал, была «Бегство от свободы» Эриха Фромма. Позволь процитировать из нее пару предложений: «Осознание своей личности... личностей других людей... и всего мира как отдельных сущностей еще не до конца развито». Так что, если ты не рассматриваешь себя отдель­но от всего, что тебя окружает, то не можешь на самом деле размышлять о себе в каком-либо объективном — или даже субъек-

тивном •

■ смысле!

Робин. Верно. Ты не значишься отдельным пунктом в повестке дня.

Джон. Я вот что имею в виду. Я часто замечал, что больше всего склонен к самоанализу, когда не уверен или сомневаюсь в чем-то. Фромм подчеркивает, что средневековый человек был «уко­ренен в упорядоченном целом, и поэтому жизнь имела смысл, не оставляя ни места для сомнения, ни нужды в нем».

Робин. То есть другой стороной этой неспособности людей осоз­навать себя было огромное ощущение принадлежности, защи­щенности.

Джон. Нам сейчас трудно это понять — все равно что пытать­ся представить себе, как люди видели картины до изобретения закона перспективы.

Робин. И когда примерно существовал этот средневековый мир, который ты описываешь?

Джон. О Боже! Ну, похоже, среди историков до сих пор сущест­вуют разногласия относительно того, когда имело место нечто похожее и в какое время сформировались некоторые особенности. Группа блестящих историков из Оксфорда под руководством Алана Макфарлейна утверждает, что в Англии сложилось исключительно индивидуалистское общество уже к 1300 году! Но несколько

155

уважаемых историков более старшего возраста полагают, что про­цесс индивидуализации происходил двумя или тремя столетиями позже. Опять-таки, в Италии времен Возрождения индивидуализм был уделом очень богатых, тогда как массы не проявляли диф­ференциации, в то время как в Северной Европе он являлся частью культуры и распространялся до низов среднего класса. Поэтому то, что я пытаюсь описывать, является неким идеализированным изображением средневековой общины, которое обязательно вы­зовет приступ раздражения у любого настоящего историка.

Робин. Для того чтобы яснее обозначить контраст с «современ­ной Европой»?

Джон. Именно. И, чтобы подчеркнуть полноту произошедших перемен, я бы охарактеризовал «современную Европу» как разно­видность протестантской Северной Европы начала девятнадцатого века.

Робин. Какова же основная сущность этой твоей «современной Европы», о которой ты не хочешь слышать слишком детальных расспросов?

Джон. Поскольку в наши дни люди больше осознают себя как отдельных личностей, они чувствуют себя более обособленными от остального мира, что позволяет им видеть его намного объек­тивней. Якоб Буркхарт, великий специалист по эпохе Возрожде­ния, говорит, что пелена иллюзий растаяла в воздухе.

Робин. Суть средневекового мира заключалась в том, что все управляется Господом...

Джон. В результате более объективного видения мира люди стали разбираться в том, как он устроен. Поэтому после Галилея, Декарта и Ньютона славой Божьей считается «его план устрой­ства Вселенной» — другими словами, научные законы. Он больше не следит каждый день за всем на свете; Он уже не Бог-исполни­тель. Поэтому нет фиксированного распорядка для всего, за ис­ключением научных законов.

Робин. Значит, улучшать себя не значит идти против Бога. Сред­невековая Церковь душила конкуренцию, а на самом деле эта точка зрения способствует ей!

Джон. Кроме того, люди стали более объективно всматривать­ся в себя и решили, что многие их потребности обоснованы, а не являются греховными проявлениями! Это означает, что удовлет­ворять такие потребности нравственно — стремление к счастью больше не является грехом.

Робин. Каково же место Церкви во всем этом?

Джон. Церковные службы и святые писания стали доступны­ми на родных языках людей, так что теперь каждый может об­суждать богословские вопросы и принимать для себя решение. Придается особое значение прямому контакту человека с Богом, поэтому теперь каждый человек несет ответственность непосред­ственно перед своим Создателем.

Робин. На первый план выходит личностное сознание.

Джон. Верно. И бурно развивается протестантская трудовая эти­ка с ее упором на накопление личного богатства — пока еще не на его использование, потому что оно является мерилом зажиточности

156

и деловой хватки. «Дьявол найдет занятие для праздных рук» и «Время— деньги».

Робин. То есть христианская Церковь говорит, что капитализм вполне приемлем, ростовщичество, таким образом, допустимо, такого понятия, как «несправедливая цена», просто не существу­ет, и человек может платить за чужой труд настолько мало, на­сколько это возможно.

Джон. Церковь настолько срослась с капиталом, что позднее, когда в Палату лордов будет внесен законопроект о введении не­которых ограничений на использование детского труда, то имен­но епископы его провалят!

Робин. А что с правами беднейших сельских жителей, которые они имели на землях своих помещиков?

Джон. Их больше нет, так что этим людям приходится переез­жать в города и становиться источником дешевой рабочей силы для капиталистов. А землевладельцы получают свободу выжимать из своих земель максимальную прибыль.

Робин. Судя по всем показателям, экономическое поведение больше не является частью сознания личности.

Джон. Правильно. В законах экономики теперь присутствует без­личностная составляющая, ставящая их выше личностного созна­ния и поведения.

Робин. Люди впервые произносят: «Извините, но это бизнес!» Джон. Точно. А другим аспектом всего этого индивидуализма ста­новится взрыв творчества. Ученые не просто делают открытия, они изобретают. Технический прогресс потрясает. А искусство ста­новится более и более изобретательным и в то же время более индивидуальным. Становится легче узнать индивидуальную мане­ру художника, да и ни одному из них не приходит в голову оста­вить рисунок неподписанным! Робин. А в личной жизни?

Джон. Переезд в города разрушает патриархальную семью. Опять-таки становится больше индивидуального выбора при вступ­лении в брак. Отношения кажутся чуть более романтичными и чуть менее деловыми. И, кроме всего прочего, существует право на уединение! Люди теперь предпочитают проводить время сами по себе — за чтением, рисованием, ведением дневника и размышле­ниями о собственной жизни.

Робин. Так изменилась ли жизнь людей со средневековых времен? Джон. Каждый человек очень много приобрел в плане самосоз­нания, познания мира и в свободе. Но он добился этого ценой ог­ромных потерь безопасности — экономической и эмоциональной.

Робин. Другими словами, все черты средневекового уклада, ко­торые можно рассматривать как стеснение свободы, в то же вре­мя являлись для личности источниками эмоциональных связей и поддержки.

Джон. Свобода приносит одиночество. Так что, Робин, есть ли здесь аналогия с переживаниями ребенка в процессе его взросле­ния и отдаления от семьи?

Робин. Действительно есть. Взросление от младенчества до зрелости — по крайней мере, в современном обществе — это

157

процесс, в котором изначальное единство матери и ребенка неук­лонно замещается усиливающейся автономностью и независимо­стью, однако происходит это за счет большей обособленности, чувства одиночества и необходимости заботиться о себе. Это осо­бенно хорошо видно на примере начинающего ходить ребенка, когда он отказывается делать то, что ему велят, и требует, чтобы ему разрешили делать все самому. Такое вырастание из зависи­мости и безопасности напоминает еще раз о себе усилением на­пряженности в отрочестве. Если ты помнишь, в «Семье» я гово­рил, что одним из значений мифа о Саде Эдема (о том, что Адам и Ева, нарушившие запрет Господа, были изгнаны из Рая) было именно отлучение от материнской груди.

Джон. Ну, хорошо. А теперь мне надо остановиться на секунду, чтобы понять, где мы очутились. Мы рассматривали некие про­стые и дружные общества и отметили то, как внедрение западных ценностей и подходов сдвинуло их в сторону большего индиви­дуализма и конкуренции. А затем... мы проследили, как этот про­цесс проходил на Западе, начавшись несколько столетий назад..

Робин. Подожди минутку. Почему ты выбрал начало девятнад­цатого века? Потому что тогда индивидуализм достиг своего пика?

Джон. Я думаю, что тогда он проявился наиболее отчетливо. После этого люди начали все лучше осознавать потери, которые неизбежно сопровождали эту систему. Поэтому получили развитие общественные идеи и политические движения, призванные про­тивостоять дикому капитализму. Поначалу большинство попыток улучшения предпринимались частными добровольными объеди­нениями; но мало-помалу государство стало прибирать к своим рукам контроль над этим процессом, и подходы к нему сильно политизировались.

Робин. И таким образом, чем дальше вниз по социальной лес­тнице распространялось избирательное право, тем более ускорялся процесс.

158

Джон. Получившие развитие социалистические идеи имеют два проявления. Одно из них — коммунизм, который задумывался как полная замена капитализму, но показал почти полную неспособность справляться с запутанными проблемами современных рынков...

Робин. Как это продемонстрировал всем крах советского блока...

Джон. ...Так и весьма неприглядное с точки зрения морали воп­лощение на практике. Я имею в виду, что коммунистическая идея имеет высокое моральное содержание— в некоторых аспектах она весьма близка христианской. В самом деле, когда люди поно­сят ее, я вспоминаю замечание Г.К. Честертона о христианстве: «Оно не потерпела неудачу, просто его никогда толком не приме­няли на практике». Беда в том, что стоявшая за ней теория была совершенно параноидальной: рабочий класс — хорошо, буржуа­зия — плохо. Как однажды подметил Бертран Рассел, если дело только в этом, то какой смысл менять систему, передавая рабо­чему классу все те выгоды, которые делали буржуазию такой пло­хой? Так что эта параноидальная теория привлекала людей параноидального типа, которые всегда превосходили числом ис­кренне общинных по своему сознанию людей. И положение еще больше усугублялось далее еще и тем, что власть развращает, а однопартийный коммунизм не имел системы «сдержек и проти­вовесов». На самом деле он умышленно от них избавлялся. Пре­данность партии считалась высшей добродетелью. В результа­те — крах коммунистической системы.

Робин. Верно. Но ты только что сказал, что социализм имеет два проявления.

Джон. Ну, там, где некоторые социалистические идеи были вне­дрены в капиталистическую систему, удалось достичь многого. Вряд ли найдется много желающих оспаривать необходимость государ­ственной системы социального обеспечения, как консерваторы, вы­ступавшие против Акта о национальном здравоохранении в 1940 году.

Робин. Но социализм не продемонстрировал впечатляющих ус­пехов в том, что касается приумножения богатства, не так ли? Бюрократы не только не способны к предпринимательской дея­тельности; они ставят препоны тем, кто такой способностью об­ладает. И, кроме того, широко распространено мнение, что толь­ко капитализм может обеспечить снабжение товарами.

Джон. И хотя Сингапур и Южную Корею пока еще вряд ли можно считать образцами демократических добродетелей, усвое­ние чисто рыночных принципов, похоже, ведет к другим свободам, в общественном и политическом смыслах.

Робин. Ну, даже если и так, это ведь не значит, что на прак­тике мы имеем только один тип общественного устройства. В кон­це концов, мне пришло в голову, что две самые процветающие либеральные демократии в мире расположены на противополож­ных концах идивидуалистско-общинного спектра, о котором мы толкуем в этой главе.

Джон. Ты имеешь в виду Америку и Японию?

Робин. Да. Соединенные Штаты, с их давней традицией кру­того индивидуализма; и Японию, стоящую на сильно выражен­ной общинной структуре и стиле управления, построенном на

159

исключительном согласии. Поэтому, если мы исследуем каждую из них. то нам, может быть, удастся яснее увидеть те грани инди­видуализма, которые нам по вкусу, и те черты общинности, кото­рые могли бы нам приглянуться. Тогда мы могли бы понять, спо­собна ли какая-нибудь их смесь дать нашей либеральной демок­ратии лучшее из обеих систем.

Джон. Что ж, я провел в Штатах больше трех лет и всегда считал делом принципа жениться на американке. Мне начинать?

Робин. Валяй.

Джон. Начну с отречения. Люди, которые нравятся мне больше всего на свете — это американцы, пожившие в Европе. И евро­пейцы, пожившие в Америке. Я считаю, что нам следует объеди­нять качества друг друга. Поэтому то, что я буду говорить, отно­сится к чистокровным, настоящим американцам.

Робин. Так что же поразило тебя, когда ты попал туда в пер­вый раз?

Джон. Энергия и грубость. Но, с другой стороны, я ведь попал в Нью-Йорк. Вернее, я скоро начал понимать, насколько привязан­ным к культуре было мое суждение о «грубости». То, что я на­зывал грубостью, чаще всего было просто прямотой, проявляе­мой в непривычной для меня манере. Если американцу нужна соль, то он говорит: «Передайте соль, пожалуйста». Так вот, веришь или нет, для англичанина это может действительно прозвучать грубо! Несколько туповато и довольно неизящно. Нам привычнее услышать что-то вроде: «Мне так неловко беспокоить Вас, но не знаю, могу ли я позволить себе попросить Вас, если это не при­чинит Вам слишком большого неудобства, рассмотреть возмож­ность того, чтобы Вы, не заостряя на этом слишком пристально Вашего внимания, передали бы мне соль, или нет, как Вам будет угодно». Я убежден, это связано с присущим нам, англичанам, пре­увеличенным страхом вызвать чужой гнев — настолько преуве­личенным, что мы стараемся исключить любую возможность это­го, прибегая к подобной абсурдно неопределенной, извиняющейся манере поведения. Может быть, мы так притиснуты друг к другу на наших маленьких островах, что вырастаем с ощущением необ­ходимости всегда держать свои локти прижатыми к телу, дабы избежать кровопролития. Почти как японцы, так же сдавленные все вместе на своих островах, которые тоже выработали свой преувеличенно учтивый этикет.

Робин. Но нам часто нравится, когда приезжие американцы демонстрируют свою прямоту и завязывают разговор в поезде, где иначе мы бы упорно игнорировали друг друга. Это вдыхает в нас жизнь.

Джон. Правильно. Мне кажется, что энергичность американцев происходит из отсутствия необходимости держать себя на привя­зи, как у нас; они чувствуют простор для души и не боятся гнева. Иногда до такой степени, что любая утонченность может пока­заться декадентской! Как сказал один молодой калифорниец: «Хороший вкус— это все, что остается, когда кончается запал!»

Робин. Это выбор, который приходится делать любому обще­ству, не так ли? Либо мы стараемся обуздать свои спонтанные

160

чувства, чтобы не причинять неудобств другим, что делает нас довольно скучными и нудными; либо мы стремимся к большей живости и свободе, принимая неизбежные при этом раздоры.

Джон. И поэтому, не будучи изначально связаны ощущением неудобства от своего или чужого гнева, многие американцы могут проявлять напористость в наиболее здоровой форме — дружелюбно, но эффективно.

Робин. Вспомни, ведь исследования показали, что душевно здо­ровые люди испытывают заметно меньший дискомфорт от прояв­ления эмоций, связанных с агрессией и соперничеством. Должен сказать, что мне даже нравится и меня это восхищает — хотя я, возможно, считал бы по-другому, если бы кто-нибудь попытался панибратствовать со мной при встрече!

Джон. А вот это оборотная сторона медали... Этот недостаток сдержанности в проявлении гнева может легко склоняться к наси­лию. Я имею в виду весь спектр насилия, начиная от его проявле­ний в обыденном лексиконе деловых людей — у них есть бесчис­ленное множество выражений, передающих оттенки насильственных действий, которые они хотели бы предпринять по отношению друг к другу — через нескончаемое насилие на телевидении и в кино, через национальный спорт — американский футбол, который яв­ляется самой жестокой из всех когда-либо придуманных игр, и прямо к статистике преступности, которая ухудшается так стре­мительно, что к моменту ее цитирования уже успевает устареть.

Робин. В своей практике терапии супружеских пар, четверть из которых всегда составляли американцы, я обнаружил, что это возлагает огромную нагрузку на мужчин, которые считают необ­ходимым походить в жизни на этот образ самца-супермена. И, как ни парадоксально, это дает огромную власть женщинам, потому что они получают возможность унижать мужчину, намекая на то, что он недостаточно силен и крут. Я считаю, что это приводит к разрыву отношений чаще, чем что-либо другое.

Джон. В ходе этих поездок еще три аспекта американского об­раза жизни пленили меня. Во-первых, их отношение к деньгам. Я обнаружил, что обладание деньгами влияло на моральный статус. Я до сих пор помню свой шок, потому что вырос с убеждением об отсутствии какой-либо связи между богатством и нравственнос­тью. На самом деле, это было слегка негативное отношение: очень богатые люди, возможно, были жадными. Но в Америке как буд­то не имело значения, насколько неправедными путями человек сделал себе состояние; раз он «сделал это», он становился Свето­чем, Указующим Путь.

Робин. Более того, в Штатах к человеку, сделавшему много денег, прислушиваются с уважением даже по вопросам, совер­шенно не связанным с теми талантами, которые помогли ему ско­лотить состояние. Например, Росс Перро...

Джон. Второй была их нелюбовь к иерархии. Неудивительно, если учесть, что именно иерархии вынудили большинство из них покинуть Европу. Но американцы склонны считать оскорбитель­ной иерархию даже в знаниях или понимании; они считают не­справедливым то, что какая-либо идея не может быть немедленно

И —1222

161

усвоена совершенно несведущим человеком. Это порождает реля­тивизм в крайних формах, что ведет не только к запредельным демонстрациям политкорректности, но и к отказу от сопротивления любым проявлениям молодежной культуры. В связи с чем амери­канская культура безжалостно скатывается в этом направлении.

Робин. Я согласен, что нелюбовь к иерархии имеет полное пра­во на существование с учетом их истории. И ведь в ней есть очень привлекательная сторона — то, как люди из любой общественной прослойки могут завязать с тобой разговор, не задумываясь о «классах» или «общественном положении», как у нас в Англии. Но иерархия — это жизненный факт. От нее нельзя избавиться, и в каком-то смысле американцы создали даже еще более крайние формы — такие, как понятия «знаменитость» и «звездная» система в кино. Вместо иерархии превосходства у них имеются иерархии, основанные на рекламе, внешнем эффекте, на как можно боль­шем шуме вокруг какой-то персоны.

Джон. Третий аспект, который я подметил, как раз с этим и связан. Однажды я пригласил своих знакомых на очень хорошее представление в небольшой театр, в стороне от Бродвея. Они отка­зались, сказав, что в этот вечер собираются смотреть другое пред­ставление. Тогда я возразил: «Вы же знаете, что оно не такое уж хорошее, разве нет?» А они ответили: «Да, но мы хотим его уви­деть». И я спросил: «Почему?» А они ответили: «Потому, что это хит». Именно тогда я начал замечать, какое исключительное значе­ние американцы придают «успеху» — публичному успеху, успеху в понимании экстраверта. То есть мерилом успеха является воз­действие, которое ты оказал на других посредством своей славы, обаяния, богатства и тому подобного. Это не имеет ничего общего с пониманием успеха интровертом, который ценит сделанное за то, что оно приносит глубокое удовлетворение лично ему. Подобного рода успех если и получает признание, то почти сочувственное.

Робин. Я должен согласиться, потому что замечал нечто похожее и в своей профессии. В области исследований душевного здоровья можно наблюдать моды, сменяющие друг друга. Каждый стремит­ся попасть в струю, пока другое течение не начинает привлекать больше людей, и тогда «все меняется». Это мешает использова­нию и систематическому развитию действительно стоящих идей.

Джон. Так и заведено в Америке, что наибольшим успехом счи­тается наиболее заметный; отсюда американская одержимость шоу-бизнесом. Это воплощение Американской Мечты — видеть на эк­ране, например, людей из всех слоев общества, «сделавших это»

Робин. Да. Это подстегивает их готовность рискнуть, попробо­вать что-нибудь новенькое, начать свое дело.

Джон. Но самым приятным проявлением американской любви к успеху является то, что они замечательно независтливы к нему. Может быть, это связано с присущей американцам уверенностью в том, что раз не получилось в одном месте... что ж, всегда мож­но пойти куда-нибудь еще и там добиться успеха. Это опять же связано с их ощущением простора...

Робин. А это значит, что они в гораздо большей мере, чем дру­гие народы, действуют, основываясь на философии достатка. Что

162

само по себе весьма положительно и является важным фактором их огромных достижений.

Джон. Я не могу удержаться от сравнения с Великобританией, являющейся исключительно завистливым островком, где каждый старается урезать другого по своей мерке.

Робин. Если хочешь добиться от британцев доброго отношения и поддержки, то лучший способ — это потерпеть неудачу или, по крайней мере, сделать вид...

Джон. Не правда ли! Мы друзья неудачникам. Расквась себе фи­зиономию, и все начнут звонить тебе и заботиться о твоем само­чувствии. Что весьма справедливо, раз уж они стали чувствовать себя лучше благодаря этому.

Робин. Наша знаменитая британская «скромность» является од­ним из способов, при помощи которых мы защищаемся от выра­женной склонности наших сограждан завидовать всему, что хоть как-то похоже на успех.

Джон. А вот американцы любят тебя за твои успехи: как раз неудачу они простить не могут.

Робин. Это верно. Если ты не преуспеваешь, то никто не хочет тебя знать. Ты не существуешь...

Джон. Я думаю, что именно поэтому победа стала так безумно важна в Штатах. Я сопоставил некоторые замечательные высказы­вания тренеров американских спортивных команд. Самое знаме­нитое: «Победа не все, что есть — просто кроме нее ничего нет». А вот еще несколько: «Славные парни приходят последними», «Покажите мне хорошего спортсмена, и я покажу вам игрока, ко­торого готов продать», «Покажите мне честно проигравшего, и я покажу вам идиота», «Без победителей не было бы этой прокля­той цивилизации», «Поражение хуже смерти, потому что с ним приходится жить дальше». В Нью-Йорке я наткнулся на книгу,

11* 163

озаглавленную «Ешь, чтобы побеждать»; а разворот журнала в Лос-Анджелесе рекламировал буддистский семинар под лозун­гом «Буддизм дает преимущество в конкуренции».

Робин. Конечно, многие американцы видят абсурдность этой фе­тишизации победы. Но в целом страсть этой страны к соревнова­нию внушает некоторый страх.

Джон. Я помню рассказ одного американского психоаналитика о своем пациенте, чьи проблемы с потенцией удалось проследить до неудовлетворенности слишком маленьким жалованьем.

Робин. Очевидно, что подобное выпячивание победы приводит к весьма неблагоприятным в социальном плане результатам. Людей, располагающихся внизу общественной иерархии, не толь­ко считают «неудачниками»; они сами воспринимают себя тако­выми. Как следствие, происходит их отчуждение от культуры.

Джон. Да, мои друзья-американцы говорили мне, что если ты беден и живешь в большом городе в США, то ты не ощущаешь себя частью общества. Хотя в некоторых малых городах и тради­ционно сельскохозяйственных районах еще сохранился обществен­ный уклад, не полностью уничтоженный «этикой победителей».

Робин. И неизбежно, что отчужденные от культуры люди ста­новятся враждебными ей и могут пытаться «победить», исполь­зуя правила антикультуры — обычно криминальные.

Джон. И опять же, даже вполне преуспевающие люди испы­тывают огромное напряжение из-за необходимости постоянно демонстрировать бесконечный оптимизм и жизнерадостность. Мой знакомый из Нью-Йорка, подвизающийся в области рекламы, говорил мне, что на вопрос «Как дела?» может быть только один приемлемый ответ: «Лучше не бывает!» Менее превосходные степени воспринимаются как пораженчество и первый признак непоправимого упадка.

164

Робин. Такая «этика победителей» объясняет огромную попу­лярность стерильных, одномерных персонажей наподобие Рэм-бо, Супермена или Терминатора, чьей главной отличительной осо­бенностью является их непобедимость. Использование их в каче­стве образцов для подражания может таить проблемы.

Джон. Когда однажды я спросил, почему взрослых американцев интересуют подобные персонажи, мне сказали, что я не понимаю, насколько важны их роль и влияние на развитие культуры. Мо­жет быть, поэтому не привлекло особого внимания высказывание Билла Клинтона во время его избирательной кампании о том, что при условии необходимых преобразований Америка может «стать величайшим государством в мире, навеки». Ты можешь предста­вить себе европейского лидера, произносящего такие слова?

Робин. И еще последний аспект этой одержимости победой: не­возможно судить разумно, если концентрироваться только на од­ной стороне ситуации. Нереалистично не принимать во внимание также и оборотную сторону медали. И весьма затруднительно, если культура заставляет человека отсеивать все, что могло бы пока­заться «негативным».

Джон. Я думаю, что американские политики считают почти не­возможным сообщать плохие новости. Они вынуждены лучиться оптимизмом, поэтому вину за все проблемы привычно взвалива­ли на СССР, а как только он развалился, началась антияпонская кампания!

Робин. Да, легче обвинять японцев в жульничестве, чем при­знаться в том, что ты не так могуч или не так продуктивен, как раньше. Или обсуждать дефицит бюджета!

Джон. Конечно, англичане в этом сильно отличаются. Как раз что-нибудь оптимистичное, воодушевляющее, несущее надежду может скорее вызвать у них беспокойство. Когда в начале Второй мировой войны Уинстон Черчилль сообщил, что «не может пред­ложить ничего, кроме крови, тяжелого труда, пота и слез», я думаю, большинство из них испытали определенное облегчение. Я не могу представить себе американца, проникшегося теплыми чув­ствами к подобному лозунгу...

Робин. Что ж, до сих пор мы говорили об энергичности, напо­ристости и агрессивности. А еще об успехе, победе и оптимизме. Все это может оказывать положительное действие, но нередко проявляется в крайних формах, что нарушает эмоциональное рав­новесие, характерное для настоящего душевного здоровья. Ка­кие еще важные особенности можно отметить?

Джон. Еще одну. Выраженное предпочтение к простоте. В лю­бой возможной форме. Начнем с того, что американцы склонны к прямоте и открытости в наиболее симпатичных проявлениях, ча­сто доходящих до наивности — что я нахожу весьма привлека­тельным.

Робин. Ты действительно предпочитаешь это цинизму и хитрости?

Джон. Да, я всегда придавал этому особое значение. Амери­канцы часто демонстрируют очаровательную бесхитростность. Но с другой стороны, иногда она может у них граничить с некоторой легковерностью. Особенности культуры подталкивают их к тому,

165

чтобы воспринимать вещи, не обременяя себя излишними вопро­сами, — к тому, чтобы увлекаться идеей еще до того, как толком ее проверили. Как если бы скептицизм считался отрицательным качеством, чем-то ограничивающим необходимый позитивный под­ход. Так, я часто приезжал в Америку и встречал людей, весьма увлеченных новой идеей или подходом. А в мой следующий приезд я уже ничего об этом не слышал! И если я интересовался судьбой этой идеи, то люди смотрели на меня так, будто я сильно отстал от жизни.

Робин. Таким образом, они отличаются высоким уровнем ду­шевного здоровья в плане умения хорошо приспосабливаться к переменам; но они не столь здоровы в том, что касается облада­ния надежным и независимым ощущением собственной индивиду­альности, которое не подвержено изменению вследствие чьего-то несогласия. То есть американцы падки на модные идеи так, как другие люди падки на модные одежды.

Джон. Другим аспектом этой тяги к простоте является их пря­мота в общении. Что может быть просто потрясающим, так как позволяет быстро добираться до сути. Но иногда эта простота имеет слегка неприятный «ревностный» оттенок — как будто несет в себе скрытый призыв: «Пожалуйста, помогите мне сделать так, чтобы все всегда было полностью и абсолютно ясно, иначе я начну бес­покоиться». Неудивительно, что американцы написали свою Кон­ституцию раньше всех...

Робин. Американцы предпочитают держать свои идеи в надеж­ной узде — до тех пор, пока полностью не откажутся от них ради новых подходов. Они не любят сложности и противоречивости.

Джон. Поэтому любая извилистость в общении приводит таких людей в замешательство. Что касается двусмысленностей и пара­доксов, то они их не только не любят и не доверяют им, но и считают вполне ненужными; такое отношение может вести к уп­рощенности не только в мышлении, но и в чувствах.

Робин. То есть недостаточная прямота является запретной...

Джон. Тогда как, с другой стороны, это все, чем одарены анг­личане. Мы упиваемся извилистым общением, высказываясь как бы в шутку, будто закавычивая свои слова, рассыпая иносказа­ния, не заканчивая предложения... И превыше всего — ирония. Про­стая прямая речь воспринимается как нечто тревожащее и не­приятное — что-то мещанское.

Робин. Американцев же, наоборот, ирония заставляет чувство­вать себя неудобно, не так ли?

Джон. Они в этом полные профаны. Грубо говоря, она поверга­ет их в панику. Конечно, не тех городских хлыщей, с которыми я в основном знаком: их слегка раздражает неспособность своих со­отечественников иронизировать и воспринимать иронию. В «Рок-санне» Дэрилл Ханна говорит что-то саркастическое Стиву Мар­тину и, когда тот не улавливает смысл, поясняет, что использо­вала иронию. «Ах иронию\ — говорит персонаж Стива.— Нет, у нас здесь этого не встречалось с... да, пожалуй, что с 1956 года».

Робин. То есть имеет место прямота и ясность в общении, а их отсутствие вызывает беспокойство.

166

Джон. Именно поэтому более «правильный» американец пред­почитает видеть вещи черно-белыми красками, что ведет к бук­вализму в мышлении, особенно в том, что связанно с религией. Фундаменталистское христианство, весьма распространенное в Америке, по моему мнению, основывается на буквальном воспри­ятии того, что изначально предполагалось для метафорического толкования.

Робин. Такая манера мышления характерна для ограниченного уровня душевного здоровья и наблюдается во всех обществах. Но, возможно, и правда, что в США это стремление к простоте тол­кает многих людей к подобному буквализму.

Джон. И эта любовь к простоте может привести к нетерпимос­ти^ различиям во взглядах. Потому что, если ты страстно жела­ешь, чтобы все непременно смотрели в одном направлении, то нежелание некоторых делать так вызывает явное раздражение.

Робин. А если ты боишься отличаться от других и тем самым вызвать у них неприязнь, то будешь испытывать враждебность к любому человеку, ведущему себя иначе, потому что его поведе­ние будет пробуждать все твои страхи.

Джон. Это должно быть правдой.

Робин. Итак, подведем итоги... Ты считаешь наиболее харак­терными чертами американцев исключительную энергичность, выс­вобождающуюся благодаря слабому подавлению со стороны обще­ства, которая легко может переходить в излишнюю агрессивность; моральное оправдание накоплению богатства; склонность весьма высоко ценить успех, особенно внешнюю его сторону, что приво­дит к неразумным подходам в оценке важности победы, а также к отказу видеть подоплеку вещей даже тогда, когда это необходи­мо; наконец, стремление к простоте, привлекательное и вооду­шевляющее, но способное вырождаться в буквальность восприя­тия и нетерпимость. И конечно, все эти характеристики в боль­шей или меньшей степени присутствуют в обществах, которые мы называем индивидуалистическими. Но что по-твоему привило американцам наиболее крайнее проявление индивидуалистской культуры?

Джон. Ну, пуритане с Мэйфлауэр, очевидно, были наиболее убежденными инакомыслящими — я вот что имею в виду: для того чтобы избавиться от душащих ограничений Старого Света, они дей­ствительно пересекли Атлантику! Протестантское отношение к труду расцвело столь пышно просто потому, что первые колони­сты могли быть протестантами ровно настолько, насколько им нра­вилось, и трудиться настолько тяжело, насколько они этого хоте­ли. Если новая власть пыталась ими управлять, то они могли пе­реезжать все дальше и дальше, пока наконец не добрались до Тихого океана. Земли были настолько плодородны и свободны, что идея о связи бедности с нерадением была отчасти правдивой. И конечно, идеалы Французской революции и Тома Пэйна быстрее могли прижиться просто потому, что за плечами имелась гораз­до менее длинная история, от которой пришлось бы отказываться!

Робин. Ну, хватит об индивидуализме. Рассмотрим общество с совершенно иными традициями — Японию.

167

Джон. Тоже весьма преуспевающее, но построенное на абсо­лютно других ценностях, не так ли?

Робин. Тебе лучше держаться за что-нибудь покрепче; разли­чия огромны, больше, чем можно себе представить. Это одна из причин, благодаря которой Америка и Япония представляются удачным выбором для нашего сравнительного анализа. На их при­мере так хорошо видно, что для наций, как и для семей, не существует «единой нити», универсальной формулы здорового функционирования, но есть множество разных рецептов, основан­ных на смешивании неких общих ингредиентов с некоторыми уни­кальными для каждого случая добавками. Однако давай начнем с символического противопоставления. Ты говорил, что в Америке горожанин, имеющий доход ниже определенного уровня, не ощу­щает себя частью общества. Так вот, в Японии даже уличные ме­тельщики считают, что вносят свою лепту в устройство японско­го общества. И все же, несмотря на ярко выраженный общинный дух, японцам удалось догнать это великое, пропитанное соревно­вательным настроем американское общество во многих областях. В семидесятых они захватили львиную долю рынка в производ­стве мотоциклов, кино- и фотокамер и бытовой электроники. В начале восьмидесятых они превзошли США в производстве стали и автомобилестроении, и к этому времени производили половину судов в мире. Несколькими годами позже они оккупировали трид­цать процентов американского автомобильного рынка, обогнали США в производстве полупроводников и делали микросхемы, ко­торые были в девять раз надежнее лучших американских образ­цов. Сейчас они являются крупнейшими в мире банкирами...

Джон. Хорошо, хорошо. Даже если допустить, что японцы находятся на пике своего роста, а Запад давно этот пик мино­вал, то все равно это феноменально. Так что же знают они, чего не знаем мы?

168

Робин. Ну, они обладают обостренным чувством сплоченности, ощущением большой семьи, в которой все должны держаться со­обща и помогать друг другу, ставя интересы национальной «се­мьи» во главу угла. Они даже отзываются о себе как о «слипших­ся рисинках».

Джон. Откуда выросло подобное ощущение?

Робин. Японцы имеют долгую историю изоляции от остального мира, которая оказала влияние в нескольких аспектах. Начнем с того, что они в значительной мере являются единым племенем. Девяносто семь процентов из них связаны друг с другом по крови, культуре, языку и расе. Не было никаких заметных смешений с другими расами на протяжении двенадцати веков!

Джон. Нет ни одной другой развитой нации, обладающей срав­нимой «расовой чистотой»...

Робин. Ничего похожего. В этом плане они не могли бы больше отличаться от США. И то же самое относится к культуре. После 1603 года сегуны* отрезали Японию от контактов с окружающим миром, и это продолжалось до появления в 1853 г. американского коммодора Перри с его «черными кораблями», вынудившего их открыть торговлю.

Джон. То есть однородность их культуры почти превосходит наше постижение.

Робин. Это действительно так. "У них очень сильно развито ощу­щение собственного отличия от любого, кто не является японцем.

Джон. Я думаю, они чувствуют неудобство, если слышат бег­лую японскую речь из уст иностранца?

Робин. Так мне говорили. Опять же, в дополнение к этой изо­ляции, японцы всегда ощущали присутствие какой-нибудь угро­зы. Во-первых, их многочисленное население тесно размещается на нескольких небольших островах, большей частью покрытых горами, так что они всегда ощущали нехватку продовольствен­ных ресурсов; во-вторых, их запасы полезных ископаемых весь­ма бедны, и они вынуждены обходиться этими скудными источ­никами; в-третьих, они подвержены частым землетрясениям,

Сёгун — титул военно-феодальных правителей Японии в 1192—1877 гг., при которых императорская династия была лишена реальной власти.

169

наводнениям, тайфунам и другим стихийным бедствиям; и, нако­нец, я полагаю, что, живя по соседству с двумя гигантами — Китаем и Россией — вряд ли можно чувствовать себя в безопасности.

Джон. А любая группа людей, находящаяся под угрозой, пред­почитает утопить свои различия и выплывать вместе...

Робин. Поэтому вся их система ценностей подчеркивает превос­ходство интересов группы над интересами индивидуума. А это ве­дет к чему-то такому, от чего западные люди приходят в заме­шательство: японцам активно не нравится слишком прямая и яс­ная манера общения.

Джон. Вот как! Почему?

Робин. Потому что это может привести к столкновению, спорам и другим затруднениям на пути к достижению общего согласия.

Джон. Да, действительно. Довольно странно, но в этом есть не­кий смысл. Я полагаю, что если каждый член группы четко выра­жает свои мысли, то это подчеркивает различия.

Робин. Поэтому, как и члены семьи, японцы общаются с помо­щью бессловесных знаков — того, что они называют «животным языком». При таком общении они могут почувствовать чужое на­строение до того, как оно будет открыто проявлено.

Джон. Хм. Мне только что пришло в голову, что именно так мы обращаемся с очень чувствительными людьми...

Робин. Но японцы считают такое поведение признаком силы и чувствительности к другим людям. Признаком любви к другим, находящейся под угрозой со стороны западной рассудочности и логики, которые они считают холодными, сухими и нетерпимыми.

Джон. Подожди минутку. Не хочешь ли ты сказать... что япон­цы не являются приверженцами логики?

Робин. Именно так. Они от нее не в восторге.

Джон. Должно быть с ними довольно трудно вести обсуждение.

Робин. Если ты пытаешься выстраивать логическое рассужде­ние, то да. Можно привести знаменитый пример: они не хотели импортировать американские лыжи, поэтому заявили, что в Япо­нии снег не такой, как в Америке!

Джон. То есть довольно мудрено доказать, что их действия нуж­даются в изменении. Мудрено до уровня «И не думай об этом».

Робин. Точно. Конечно, они впитали многие западные образцы в спорте, одежде, музыке и т. п., но эти изменения чисто внешние. Японцы считают себя особой нацией — существенно отличной от других, для которой неприменимы общие принципы поведения, выходящие за пределы их взглядов. Они намеренно избегают лю­бых исследований их культуры. Это их культура, и все.

Джон. В том смысле, что она стоит выше и не нуждается в каком-либо улучшении?

Робин. Да. Поэтому происходит очень сильное сопротивление любым иностранным веяниям, посягающим на существующую си­стему. Несколько лет назад в ходе правительственного обследова­ния выяснилось, что две трети населения не хотят смешиваться с иностранцами и предпочитают по возможности избегать их. А из тех, кто признал, что хотел бы встречаться с иностранцами, только 4% действительно делали это!

170

Джон. Правда ли, что они весьма суровы по отношению к япон­ским детям, получившим частичное образование за границей, а затем вернувшимся в Японию?

Робин. Это действительно так. В японских школах такие дети испытывают отторжение и неприязнь как со стороны учеников, так и со стороны учителей. Их заставляют ощущать себя нечисты­ми. Для этих детей приходится организовывать специальные шко­лы, в которых их перевоспитывают в «приемлемых для общества» японцев. Так же и в промышленности, где иностранное образова­ние в целом считается недостатком, а получившие его претен­денты рассматриваются как потенциально ненадежные работни­ки, способные послужить источником проблем, и таким людям часто отказывают в работе.

Джон. Но с точки зрения психиатрии такое поведение является весьма нездоровым, разве не так?

Робин. Не забывай, что мы обсуждаем не отдельные личности, так что ты никогда не найдешь общество столь же здоровое, как исключительные семьи, о которых мы говорили. В целом они будут находиться в середине шкалы. Но это правда, что японцы, как группа, демонстрируют отличительные особенности, которые на Западе мы находим у «запутавшихся» семей, расположенных ближе к нижней части спектра. Такео Дои, известный японский психиатр, описывал состояние души своих соотечественников как «осознание беспомощности». Но, в отличие от наших «запутавшихся» семей, японцы, по-видимому, обладают сильно выраженным ощущением собственной индивидуальности, несмотря на их осознание груп­пы. Этот более негативный аспект их общественного устройства уравновешивается различными качествами, которые позволяют им выглядеть более здоровыми в некоторых других отношениях.

Джон. Но, грубо говоря, разве не похоже на параноидальную реакцию это ощущение внешней угрозы, которое компенсирует­ся чувством превосходства над другими нациями, что означает не­возможность сравнивать с ними и обучаться у них чему-либо?

Робин. Это ближе к «невозможности научиться у иностранцев чему-либо, что может улучшить основы японского общественного устройства». Вспомни, сколь многому они научились от Запада в технологической сфере. Видишь ли, японцам более, чем предста­вителям других восточных культур, удалось сохранить свои прин­ципы в неприкосновенности, потому что они никогда не позволя­ли Западу господствовать над собой и эксплуатировать себя. К 1870 г. они распознали опасность и быстро направили всю свою энергию на то, чтобы не отставать от материального прогресса. Сейчас они все встревожены тем, чтобы японские работники не подцепили «британскую заразу» — разрушение отношения к тру­ду, хотя нам, может быть, следовало бы называть ее «американ­ской заразой», или, в свете совсем недавних событий, «германс­кой заразой». И они жалуются на то, что былые доверие и прин­ципы чести, в прошлом регулировавшие деловую этику, исчеза­ют под влиянием американских деловых подходов! Но, насколько это возможно, вся поступающая в Японию информация проходит отбор, дабы оградить существующие общественные ценности.

171

Джон. Но разве они не лезут вон из кожи, проверяя кандидатов в супруги, чтобы убедиться, что они не корейцы или кто-нибудь еще? Объясни, почему это нельзя считать старой доброй паранойей.

Робин. Что ж, это действительно параноидально, по крайней мере в том широком смысле, в котором мы употребляем этот термин. Но это отклик на принятый в обществе обычай, наподобие пара­ноидных отношений, которые получают развитие в любой стра­не — во время войны, например. От людей ожидают, что они про­веряют кандидатов в супруги, точно так же, как мы ожидаем от людей, вступающих в брак, что они любят друг друга. Я думаю, что при изменении общественных ожиданий и люди будут вести себя по-другому. Интересно вот что: если в чужой стране прожи­вает малочисленная японская колония, то они поддерживают вполне нормальные отношения с туземцами. Но когда численность коло­нии доходит до определенного предела, японцы возвращаются к своему исключительному поведению и становятся гораздо более изолированными от местного общества, чем американские или ев­ропейские колонии за рубежом.

Джон. То есть в их психологическом складе нет ничего непрео­долимого, что мешало бы им поддерживать нормальные соци­альные отношения с не японцами?

Робин. Абсолютно ничего.

Джон. Паранойя на уровне культуры, а не отдельной личности...

Робин. Это как раз то, что я пытаюсь сказать. Но давай не бу­дем концентрировать внимание на этих негативных аспектах.

Джон. Трудно удержаться, раз уж мы все им завидуем. Ладно, не обращай внимания. Что ж, я начинаю понимать, как история существования японцев сделала их столь обособленными и спло­ченными. Так как же работает эта их пропитанная общинным ду­хом культура?

Робин. Я тебя предупреждал, что нам, западным индивидуали­стам, все это может казаться странным. Но здесь присутствуют две основные темы: первая — это главенство группы над отдель­ным человеком, о котором я уже говорил; второй темой является всеобъемлющее ощущение иерархии.

Джон. Рассмотрим вначале подчиненную роль индивидуума. При­веди какой-нибудь пример.

Робин. Возьмем экономику. Тогда как на Западе мы почти авто­матически думаем об интересах потребителя, в Японии занимают противоположную позицию. Вопрос ставится так: «Что будет вы­годно для японского производителя?» Вследствие этого многие отрасли их рынка закрыты для иностранной конкуренции, а в ре­зультате японский потребитель, имеющий такой же уровень до­ходов, что и американский, еще совсем недавно вынужден был работать в пять раз дольше, чтобы купить столько же риса, в девять раз дольше для мяса и в три раза дольше для бензина.

Джон. То есть мощь их экономики не обеспечивает японцам очень уж высокий уровень жизни?

Робин. Хуже того. Многие японцы чувствуют себя довольно бедными, и легко понять почему. Большинство живет в крошеч­ных жилищах, треть из которых до сих пор не подключена к

172

канализации. Они ездят в переполненных поездах; дорожная сеть безнадежно неэффективна. В Токио отведено под парковку ма­шин в пятнадцать раз меньше площади, чем в Лондоне. Обеспе­чение бытовыми услугами находится на низком уровне. Ни в од­ной отрасли искусств нельзя отметить какого-либо процветания. Японцы работают так много, что им едва удается бывать дома достаточно долго для того, чтобы выспаться. Им отводится толь­ко две недели на отпуск, из которых обычно они используют в конечном итоге только одну!

Джон. Это объясняет то, что я читал об одной японской теле­компании, которая делала документальный фильм на основе срав­нения повседневной жизни японской и итальянской семей, имею­щих одинаковый уровень дохода. Они забросили этот проект на пол­дороги, когда телевизионная сеть решила, что японские зрители никогда не поверят тому, насколько лучше живут итальянцы.

Робин. Они вряд ли смогли бы сделать более неудачный выбор для сравнения, чем Италия. Нет другой такой страны, где люди умели бы больше радоваться жизни. В этом отношении они произ­водят впечатление людей, обладающих весьма высоким уровнем душевного здоровья, хотя во многих аспектах их общество пред­ставляется довольно хаотичным.

Джон. Так почему же японцы мирятся с этим? Не потому ли, что они защищены пожизненным трудоустройством в своей кор­порации?

Робин. Не совсем, так как только 30 процентов из них пользу­ются этим благом. Подавляющее большинство японцев работают на маленькие фирмы, не способные обеспечить такой уровень за­щищенности.

Джон. Тогда почему они не выберут кого-нибудь, кто мог бы перевести их экономические достижения на более высокий жиз­ненный уровень?

Робин. Потому что они так не думают*. Как в любой системе, все аспекты японской культуры взаимно усиливают друг друга. А система работает так потому, что все так мыслят. Поэтому, хотя они и подвержены неизбежным изменениям вследствие иностран­ного влияния, эти перемены протекают очень медленно, так как им сопротивляются все аспекты системы.

Джон. То есть они думают: «Это то, что делает Японию вели­кой, так что давайте не будем ничего менять»?

Робин. Я уверен, что частично так и есть. Но вспомни, что на протяжении многих веков японцы жили в атмосфере абсолютного повиновения, когда даже намек на уклонение от него мог означать немедленную смерть, так что было весьма небезопасно вообще думать. Западные демократические ценности были представлены им менее пятидесяти лет назад, поэтому может понадобиться еще поколение, чтобы простые люди свыклись с теми правами и сво­бодами, которые им отныне принадлежат.

Джон. Тогда расскажи мне, как они «производят» людей, которые

обеспечивают бесперебойную работу этой феноменальной экономики.

Робин. Что ж, приготовься к потрясению своих либеральных

предрассудков. Начнем с японской системы образования. Томас Ролен

173

утверждает, что ее целью является «формирование поколений дисциплинированных работников, способных надежно функциони­ровать в условиях жесткой, иерархической, точно настроенной организации».

Джон. У муравьев ревность не взыграет? Извини, но это дей­ствительно звучит несколько пугающе.

Робин. По-видимому, нет, если ты думаешь об общем благе для Японии. Видишь ли, после Второй мировой войны они пошли по пути, отличному от многих западных стран. Японцы недвусмыс­ленно положили в основу своей системы образования способности человека. Они разработали систему, похожую на наши средние школы, но с очень высокими стандартами. Эти школы сражаются друг с другом за лучших учеников, отбираемых по результатам вступительных экзаменов. Никого не интересуют идеалы равен­ства; все направлено на установление и поддержание иерархии способностей. Между учениками идет напряженное соревнование за первенство, на них оказывается огромное давление как со сто­роны родителей, так и со стороны учителей. Бедные студенты в период экзаменационных сессий являются, наверное, самой озабо­ченной частью населения Японии! Не очень-то полезно для здоро­вья; уровень самоубийств среди подростков, даже детей, уже является причиной для беспокойства в национальном масштабе.

Джон. Но лестница к успеху доступна всем?

Робин. Теоретически, да. На практике... система настолько же­стко организована, что для будущих успехов жизненно необходи­мо попасть в лучшие школы и университеты, а малообеспечен­ные семьи не могут себе позволить обучение в дорогих частных школах, обеспечивающих своим выпускникам возможности для мак­симального роста.

Джон. Богатые все-таки имеют преимущество?

Робин. Да, но независимо от того, о какой школе идет речь, всех детей свирепо принуждают к учебе — даже в детском саду — хотя в семье они могут пользоваться свободой с самого раннего возраста. Школьные уроки и семестры длятся намного дольше, чем в других странах; в итоге, к моменту окончания школы япон­ские дети проучились на один год больше по сравнению с запад­ными сверстниками.

Джон. Таким образом, японцы гораздо больше тратят на обра­зование.

Робин. Как ни удивительно, вовсе нет! Они тратят почти та­кую же часть своего ВНП, что и мы в Великобритании. А сред­няя численность учеников в классе составляет пятьдесят пять человек, даже в лучших школах!

Джон. Пятьдесят пять! Это немыслимо! Как, ради всего свято­го, это может работать?

Робин. Начнем с того, что учителя пользуются в обществе боль­шим уважением. Но, что еще важнее, в японских школах совер­шено исключительная дисциплина. Вся система направлена на по­давление стихийного поведения в любом виде. Как результат, дети становятся очень послушными и дисциплинированными.

Джон. Они смиряются с этим.

174

Робин. Им приходится. К тому же, это прекрасно согласуется с остальной частью общественной жизни.

Джон. А дома дети могут видеть очень почтительное отношение своих матерей к своим отцам, не так ли?

Робин. Да, это традиционный порядок, когда от жены ожидает­ся служение своему мужу. Но он традиционен и в отношении чет­кого разделения их ролей. Поэтому, несмотря на оказываемое женой внешнее почтение, именно она в действительности главенствует в вопросах, связанных с домом и детьми, и от нее исходит основное давление в плане школьных достижений. Так что, как видишь, цели японского стиля обучения очень далеки от первоначального значения английского слова «образование» — от пробуждения и раз­вития умственных способностей. Японская образовательная тради­ция всегда включала в себя механическое заучивание и подража­ние. Учеников вообще не учат мыслить самостоятельно — непри­нужденность рассуждений подавляется. Они заучивают факты. И все.

Джон. Но их учат думать.

Робин. Ну, их не учат логически мыслить в том смысле, как мы могли бы ожидать; их не учат также задавать правильные воп­росы. Их учат не задавать вопросов вообще. Оригинальность не поощряется.

Джон. Потрясающе!

Робин. Один из первых в Японии учителей-иностранцев амери­канский миссионер Уильям Гриффис писал, что научить ребенка самостоятельно мыслить значит сделать как раз то, что учитель обязан предотвратить*. Исследование, проведенное Японской фе­дерацией ассоциаций юристов, показало, что в большинстве об­следованных школ действовали правила, определяющие то, как ученики должны ходить, стоять и сидеть. Были даже правила, регламентирующие, на какую высоту и под каким углом они дол­жны поднимать руку. То есть уровень дисциплины был действи­тельно впечатляющим. И все же Министерство образования ви­дит корень многих проблем в том, что ее слишком мало\

Джон. Что можно сказать? Мне просто приходится все время напоминать себе о том, что это совершенно иная система ценно­стей, отличающаяся от нашей на самом глубоком уровне. И... что она работает.

Робин. Отчасти в связи с тем, какое огромное значение прида­ется образованию. Так что, в том, что касается усвоения инфор­мации, японцы удивительно хорошо образованы. Уровень негра­мотности у них ниже 1 процента, в сравнении с 7-9 процентами в США. Почти все продолжают обучение после достижения шест­надцатилетнего возраста — вдвое больше, чем в Великобритании. Как говорит Роберт Кристофер, система производит «рабочую силу, сочетающую в себе интеллект и дисциплинированность на таком уровне, который невозможно воспроизвести где-либо еще». Это проявляет себя и другими способами: ошеломляющая тяга к дополнительному образованию у взрослых; газеты, выходящие громадными тиражами, отличаются высоким качеством, напоми­ная наши западные «солидные» издания; почти все, как кажется,

175

занимаются самообучением и самообразованием по мере собствен­ных сил, независимо от возраста. Кристофер пишет: «Японская система образования воспитывает людей, способных выжимать мак­симум возможного из минимума способностей».

Джон. Я считаю потрясающим, что система, запрещающая лю­бознательность, может обучать людей настолько эффективно.

Робин. Я думаю, тебе необходимо понять японское отношение к дисциплине, к которому мы перейдем чуть позже.

Джон. Но как они могут быть настолько умными, если их не учат мыслить?

Робин. Во-первых, им не хватает только некоторых разновид­ностей мышления, относящихся к отдельным интеллектуальным способностям. Я имею в виду исследовательское, оригинальное, творческое, «объемное» мышление. А во-вторых, в промышленно­сти они привлекают к участию в процессе всех и каждого и ис­пользуют интеллект системы в целом.

Джон. Так что там с недостатком у них творческих способностей?

Робин. Они славятся своей неспособностью к творчеству. Возьмем Нобелевские премии. У них только пять лауреатов, по сравнению с шестьюдесятью пятью англичанами и сто пятьюде­сятью тремя американцами. И чистая правда, что Япония до сих пор не породила какой-нибудь «эпохальной» технологии — из тех, которые вызывают к жизни новые отрасли промышленности. Но вспомни, что мы говорили о бизнесе — многие успехи проистека­ют из эффективного применения незначительных технологичес­ких усовершенствований.

Джон. Дисциплина эффективнее таланта. Как уныло. А как сами японцы реагируют на всю эту дисциплину? Они пускаются во все тяжкие после окончания школы?

176

Робин. Совсем нет. Япония являет пример удивительно зако­нопослушного общества. Там вполне безопасно: в США соверша­ется в сто с лишним раз больше вооруженных ограблений и в тридцать раз больше — в Великобритании.

Джон. Но разве там не распространена организованная пре­ступность?

Робин. У них есть хорошо развитая мафия — Якудза, как они ее называют. Но создается впечатление, что правительство при­миряется с этим фактом, как если бы это было платой за ограни­чение и контроль над неорганизованной преступностью. Это отра­жение практики, принятой еще сегунами, которые отдавали ответственность за поддержание порядка на дороге между Киото и Токио структурам, занимавшимся здесь организацией азартных игр и проституции. В наши дни неписаные правила системы по­зволяют сотням тысяч гангстеров Якудзы заниматься организацией криминальной защиты, проституции и прочим незаконным бизне­сом при условии, что они не носят оружие и не распространяют наркотики. Они даже не заботятся о том, чтобы скрывать свое истинное лицо; они открыто содержат офисы и издают фирмен­ные брошюры!

Джон. То есть японцы включают преступность в состав систе­мы. Они обобществляют ее.

Робин. Именно. Но я хочу подчеркнуть, насколько общинная при­рода японского общества уменьшает побуждение к совершению преступления. Например, в аэропортах никто не сторожит свои вещи у стойки выдачи багажа. Помню, как я стоял, вцепившись в свою ручную кладь и нащупывая ногой свой чемодан, тогда как пожитки моих попутчиков были разбросаны в тележках по всему залу и никто за ними не приглядывал.

Джон. На что же похожа их полиция?

Робин. Традиционным является «благожелательный авторита­ризм». Никто не подвергает сомнению их большую власть, но они применяют ее мягко и демонстрируют дружелюбное отношение, исполненное желания помочь.

Джон. Наподобие старого британского Бобби?

Робин. Да. Очень похоже, но каждый из них в еще большей сте­пени является частью местного окружения в своем маленьком ка­бане, или полицейском участке. Они прекрасно осведомлены обо всем происходящем вокруг, но проявляют милостивый подход. Упор делается на предупреждение преступлений, а не на охоту за преступниками. В общем случае, если человек признается в своем проступке и раскаивается, то его не задерживают.

Джон. Значит, они действительно предпочитают перевоспита­ние наказанию?

Робин. Это основной принцип всей системы охраны правопо­рядка. Они стараются не сажать никого в тюрьму, если можно этого избежать. Но признание необходимо — как первый шаг к примирению с обществом и возврату в него. Если человек не при­знается, то к нему могут применяться довольно жесткие методы давления, вплоть до насилия, чтобы вынудить его это сделать.

Джон. А если он признается?..

12—1222

177

Робин. Если он убедительно доказывает, что не посягает на основы системы и раскаивается в том, что нарушил правила, то считается, что полиция сделала свою работу. Большинство обви­няемых не доходят до суда, а из тех, кто попадает в суд и при­знается виновным, только 4 процента садятся в тюрьму.

Джон. Силы небесные! А что же они делают с 96 процентами?

Робин. Они используют штрафы, отсрочку приговора или разно­видности испытательного срока, которые, похоже, успешно ра­ботают в их обществе.

Джон. Совершенно восхитительно! Но так оно и проще при столь однородной культуре.

Робин. И они борются за ее сохранение. Поэтому согласию и уми­ротворению всегда отдается предпочтение. Это значит, что к су­дебным тяжбам относятся с неодобрением, а в результате числен­ность юристов и судей весьма невелика. В США в двадцать пять раз больше юристов, чем в Японии, а в Великобритании — в де­сять раз, в пересчете на численность населения.

Джон. Хорошо. Итак, мы рассмотрели, как японская система об­щественного устройства сильно накренена в сторону «подчинения отдельной личности группе». А как насчет другой основной идеи — «иерархии», которая, как ты говорил, лежит в основе японской системы?

Робин. Японцы имеют свое ощущение иерархии, которое нам здесь, на Западе, трудно понять.

Джон. Что же так отличается в их отношении?

Робин. В Европе при феодализме обязательства вождей и под­данных были двусторонними и взаимными — так?

Джон. Верно...

Робин. Так вот, в Японии обязательства были односторонними: они целиком лежали на подданных, чьим долгом по отношению к повелителю было полное подчинение. В основе лояльности всегда лежала покорность.

Джон. Повелителю не приходилось делать ничего, чтобы до­биться ее?

Робин. Нет. Японцы, похоже, чувствуют обязательства и далее благодарность к вышестоящим независимо от того, что они от них получают.

Джон. Странно. И помимо всего прочего, это означает, что нет причин изменять систему, если люди наверху не обеспечивают каких-то благ, — этого все равно никто не ждет.

Робин. Но есть и еще более весомая причина не менять систе­му. Она заключается в том, что чувство иерархии так сильно, что пропитывает все таким образом, который западному человеку труд­но понять. Это связано с тем, что японцы действительно не видят другого способа устройства вещей.

Джон. Из-за того, что они были так долго отрезаны от других культур, других моделей?

Робин. Именно. Один из способов объяснить отношение японцев к иерархии заключается в уподоблении этого отношения ситуации в весьма замкнутой семье родителя-одиночки, где дети никогда не видели других взрослых. Даже если бы этот родитель решил

178

быть демократичным и воспитывать детей в либеральном духе, детям было бы исключительно трудно это усвоить, потому что у них не было бы какого-то другого образца для сравнения и кри­тики родительских ценностей и методов. Видишь ли, большинство из нас становятся независимыми, наблюдая независимость других, а в подростковом возрасте иногда и стравливая родителей друг с другом. Мы вступаем в союз с мамой против папы. Затем мы чув­ствуем себя ближе к папе и заключаем с ним союз против мамы. Но с самого начала мы видим, что это два разных человека, что они не соглашаются друг с другом по некоторым вопросам, и по­нимаем, что ни один из них не является Богом, всегда и во всем правым. Так вот, японцы не знали других стран и форм правления на протяжении столетий. Поэтому они не могли критически отно­ситься к своим правителям, потому что их не с кем было сравни­вать. Они никогда не знали ничего другого.

Джон. Но здесь присутствует не только ощущение иерархии, но и безоговорочное признание главенства, не так ли?

Робин. Да. Я не могу сказать, с чего началось такое отношение. Я просто пытаюсь объяснить, почему им было так трудно избе­жать этого.

Джон. Поэтому в Японии нет настоящей оппозиции? Я хочу ска­зать, что она является однопартийным государством со времен войны, разве нет?

Робин. В большей или меньшей степени на протяжении всех этих лет. Либерально-демократическая партия представляет собой коа­лицию политических группировок, которые по очереди форми­руют кабинет. Но остальной мир полагает, что Япония живет в соответствии с демократическими принципами, хотя на самом деле, по западным меркам, это весьма коррумпированная система, ис­пользующая предвыборные махинации и подкуп. Но японцы не опровергают наше предположение о существовании у них демок­ратии западного толка; они поощряют такое представление.

Джон. А оппозиция не возражает, потому что не в состоянии даже представить себе альтернативы!

Робин. Все это объясняет еще одну очень важную особенность японцев — почему они так плохо уживаются с другими нациями.

Джон. Я не понимаю, как ты пришел к такому заключению.

Робин. Как я говорил, в связи со своей изоляцией Япония не имеет представления о себе как об одной из многих систем. По­этому они автоматически переносят эту идею иерархии на весь остальной мир в целом...

Джон. С Японией во главе, ты хочешь сказать?

Робин. Естественно. Это было основополагающим элементом в войне Японии против США. В день нападения на Пирл-Харбор японские эмиссары передали государственному секретарю США послание, в котором говорилось: «Неизменной политикой прави­тельства Японии является... предоставление каждой нации возмож­ности занять подобающее место в мире», что на самом деле зна­чило только одно — все нации, толпящиеся на крошечной лест­нице, и Япония в роли Большого Брата. А в день поражения в войне они вполне осознанно приняли решение победить Америку

12* 179

экономически! Правительство призвало работодателей и профсо­юзы и они вместе начали воплощать планы в жизнь.

Джон. Да. Они часто ведут себя так, словно не хотят по-насто­ящему вступать в содружество наций, не так ли?

Робин. Возможно, они понимают, что такой поступок неминуе­мо изменит их самих, а этого они в настоящее время хотят мень­ше всего. А другая причина трудностей, с которыми сталкиваются другие нации, когда имеют дело с японцами, заключается в том, что они не могут понять принципы работы их системы, поэтому не понимают, с кем вступать в контакт.

Джон. Почему бы не вступить в контакт с премьер-министром?

Робин. У него существенно меньше власти, чем у главы любого западного правительства. Собрания кабинета коротки по времени и носят по большей части церемониальный характер, дабы про­штамповать решения высших чиновников.

Джон. Чиновников?!

Робин. Да, они обладают огромным весом. Общепризнанно, что именно чиновники являются центром власти в Японии.

Джон. Тогда почему нельзя узнать, кто из чиновников нужен для решения вопроса?

Робин. Потому что в их среде нет ясной структуры или процес­са принятия решений. Существует только равновесие сил, под­держиваемое разными группировками этих чиновников, которые не стесняются в выборе средств для достижения цели и власти.

Джон. То есть невозможно проследить, кто реально управляет всем?

Робин. В книге «Загадка японской власти», дающей прекрас­ный шанс заглянуть под внешние покровы Японии, Карел ван Вол-ферен пишет: «Система неуловима... Японцы, участвующие в ней, не могут умозрительно понять ее суть, не говоря уже о том, чтобы ее изменить».

Джон. Как ни странно, я нахожу в этом некий смысл.

Робин. Что ты имеешь в виду?

Джон. Ну, между этими твоими двумя принципами существует противоречие. Если смешать «иерархию» с «подчинением личности группе», то что происходит с людьми по мере их подъема к вер­шине системы? Чем более важный пост они занимают, тем менее они производят впечатление подчинения какой-либо группе.

Робин. Верно. Я читал одну очень умную книгу по менедж­менту, написанную Джоном Моулом, с названием «Не забывайте о своих манерах», в которой он пишет, что чем выше японский менеджер поднимается по служебной лестнице в своей фирме, тем больше усилий он прилагает, чтобы скрыть свои амбиции и не казаться властным лидером. Поэтому они развили свою систе­му, чтобы снять это противоречие между ценностями, эту двой­ную привязанность. Если взглянуть на японскую историю, то мож­но увидеть, что человек, стоящий у власти, никогда не обладает всей полнотой власти, потому что всегда имеется кто-то, возвы­шающийся за его плечами, за которым возвышается еще кто-то. Всегда одно и то же: «вожди» не обладают властью, и никто не может сказать, кто на самом деле стоит у руля.

180

Джон. Из каких людей состоят эти группы, которые каким-то образом, промеж собой, управляют государством?

Робин. Правящий класс складывается из чиновников, наиболее крупных бизнесменов и части Либерально-демократической партии. Но не воспринимай их как отдельные составляющие! Например, большинство членов ЛДП, обладающих наибольшей властью, яв­ляются бывшими чиновниками; а многие чиновники в конце карь­еры вливаются в мир бизнеса, становясь старшими администра­торами в коммерческих структурах. И почти все эти чиновники прошли через юридический факультет Токийского университета!

Джон. Господи, да это семейственность однокашников!

Робин. Точно. Теоретически эта система открыта для любого, но на практике необходимо стартовать из правильного детского са­дика! Поэтому они, как правило, происходят из одного семейного круга. И вступают в брак внутри своего круга.

Джон. Так, так, так. Прямо посреди этой самой изумительной общественной системы мы находим старый добрый высший свет.

Робин. Но высокообразованный*. И он великолепно работает — наподобие нервной системы. Важная информация распространяет­ся по всей системе буквально за считанные часы. И конечно, на­личие общих ценностей помогает сгладить трения между отдель­ными частями системы.

Джон. Да, я начинаю понимать, за счет чего достигается такой уровень согласия в том, что необходимо для процветания нации в целом.

Робин. Ван Волферен пишет: «...Нет явно выраженного сильно­го руководства, но у стороннего наблюдателя создается впечатле­ние целеустремленного исполина, напрягающего все силы для экономического покорения мира». Итак, как по-твоему, ты начи­наешь постигать то, как это работает?

Джон. Нет. Но в этом вся соль, не так ли?

Робин. Похоже на то!

Джон. Что для меня труднее всего осмыслить, это то... как они обходятся без четкой картины — как можно так низко ставить логику?

Робин. Что ж, попробуй свыкнуться с такой идеей. Для япон­цев реальность является предметом договоренности.

Джон. ...Извини, мне нужно прилечь на минутку.

Робин. Я вновь и вновь повторяю мысль о том, что на Западе люди всегда осознавали возможность разных форм правления и устройства вещей. Таким образом, они могли сравнивать разные методы; а начав сравнивать, человек усваивает идею извлекать основные принципы, по которым можно судить о различных сис­темах. Благодаря этому получает развитие идея объективных стандартов, а в результате — и логика, как способ применять эти стандарты.

Джон. Продолжай.

Робин. Так вот, у японцев не было ничего, с чем они могли бы сравнивать свои способы устройства вещей. В любом случае из-за того, что японцы превыше всего ценят сплоченность, они не за­интересованы в установлении точной картины мира; им нуж-

181

на формула, с которой все могли бы согласиться. Слово татемае как раз и используется для обозначения такой общепринятой версии истины — вымысла, однако такого, который все согласны принять.

Джон. То есть они приспосабливают свое восприятие реально­сти к тому, которое желательно для общества. А логика мешает этому, так как ведет к различиям во мнениях.

Робин. Да.

Джон. Неудивительно, что переговоры с ними способны довес­ти западных людей до сумасшествия.

Робин. Они просто пытаются сделать иностранцам приятное, го­воря им то, что, по их мнению, те хотели бы слышать! Я не уди­вился бы, если бы они транслировали разные прогнозы погоды в зависимости от предполагаемой аудитории— дождь для ферме­ров, ясное небо для направляющихся на пляж.

Джон. Но что происходит, когда имеется заметное противоре­чие между татемае, общепринятой версией, и реальной... как бы лучше сказать... реальностью?

Робин. С ним примиряются, как бы велико оно ни было! Такие противоречия не просто встроены в систему, они составляют неотъемлемую сущность ее функционирования.

Джон. Теперь я могу понять: если «истина» настолько относи­тельна, люди вряд ли будут цепляться за принципы!

Робин. Это другое проявление свойств системы, обеспечиваю­щих столь малую долю несогласия. Все направлено на то, чтобы затруднить для людей формирование самостоятельного, отличаю­щегося мнения. Поэтому отсутствуют настоящая оппозиция, поле­мика, эффективные группы влияния, движения за права потре­бителей, профсоюзы и даже женское движение в том виде, в ка­ком оно имеется на Западе.

Джон. Но даже так должно быть хоть какое-то несогласие...

Робин. Оно есть, и система относится к нему весьма серьезно и прилагает большие усилия, чтобы его поглотить или рассеять.

Джон. Что ж, понятно, почему общество настолько сплочено. Мятеж просто невозможен!

Робин. Большой знаток Японии Эдуард Зайденштикер гово­рил: «Ключевым пунктом в понимании японского общества явля­ется то, что японцев не научили говорить "нет"».

Джон. Но если тебе вдруг удалось сказать «нет», то все рав­но все убеждают тебя, что на самом деле ты не был не согласен. Я понимаю, что они имеют в виду, говоря о «слипшемся рисе». Даже разговор об этом заставляет меня чувствовать скованность... как будто я не могу отделиться... мне не хватает пространства, свободы... Но я полагаю, что именно так чувствует себя запад­ный индивидуалист в обществе с ярко выраженным общинным уклоном.

Робин. Да, на Западе мы воспеваем свободу в том смысле, что наш идеал должен быть свободен от любых ограничений, внешних или внутренних. У японцев прямо противоположное отношение. Для них жизнь есть исполнение долга.

Джон. Ты имеешь в виду, что они не могут представить себе жизнь, отделенную от обязательств?

182

Робин. Да, японцы всю свою жизнь тратят на должное испол­нение своих обязательств — как в обыденном смысле (расходуют количество времени и энергии на то, чтобы отплатить за каждую любезность), так и в высшем понимании, так как они не находят покоя, пока не выполнят все свои главные обязанности.

Джон. Возьмем для примера крайний случай — любовь! На За­паде мы считаем, что настоящая любовь «не знает границ»; мы хотим, чтобы нас любили такими, какие мы есть, а не за то, что мы делаем. Как японцы восприняли бы это?

Робин. Они сочли бы это невообразимым, потому что по их ощу­щению любовь является системой обязательств. Вот почему место из американской Декларации независимости о «праве... на стрем­ление к счастью» для них непостижимо.

Джон. Но значит ли это, что они не воспринимают обязатель­ства как бремя?

Робин. Я понимаю, что для нас очень трудно этому сопережи­вать, потому что на Западе мы изначально воспринимаем дис­циплину как последовательность ограничений, налагаемых на де­тей обществом через посредство их родителей. Поэтому мы дума­ем о дисциплине как о раздражающей необходимости ограниче­ния детских стремлений, с неизбежностью вызывающей недоволь­ство, которое в результате нужно обуздывать применением бо­лее строгих общественных санкций.

Джон. Тогда как японцы...

Робин. Они смотрят на вещи более позитивно! Они считают, что по природе своей человек — или японец, по крайней мере, — изначально стремится к добру и имеет благие намерения. Поэто­му они предполагают, что люди, предоставленные сами себе, бу-

183

дут вести себя прилично и социально ответственно, если только что-нибудь не сломается.

Джон. То есть они не считают, что добродетель есть борьба с искушением?

Робин. Вовсе нет. У них восточное понимание человеческой пси­хологии. Они рассматривают разум, чувства и телесные проявле­ния как одинаково важные, одинаково способные нести ответствен­ность составляющие человека, каждая из которых обладает своей особой формой интеллекта.

Джон. Значит, разум не обязан выступать в роли диктатора, чтобы обеспечить добропорядочное поведение.

Робин. Верно. Поэтому для японцев важно скоординировать эти разные составляющие личности, чтобы одна из них не навязыва­ла жесткий контроль над остальными.

Джон. Таким образом, это значит, что они считают самодис­циплину чем-то, что обогащает, а не ограничивает их бытие.

Робин. Именно. Они рассматривают дисциплину как нечто, рас­ширяющее их способность жить более полной жизнью.

Джон. Непросто...

Робин. Опять же, вспомни о принятых у японцев отношениях между индивидуумом и его группой. Все внимание уделяется гар­монии. Они говорят, и искренне верят в это: «Гвоздь с торчащей шляпкой следует забить».

Джон. То есть в японском обществе просто нет места для обо­собленной личности со своим собственным мнением?

Робин. Похоже, что нет.

Джон. Тогда могут ли они понять то, что мы вкладываем в по­нятие «сознания»?

Робин. Нет, потому что японцы не склонны прислушиваться к внутреннему голосу, поскольку он предполагает наличие иных нравственных принципов, не разделяемых группой, к которой они принадлежат. Поэтому неудивительно, что главной темой японс­ких фильмов является чье-нибудь желание быть принесенным в жертву во имя служения чему-то высшему.

Джон. Счастливый конец был бы концом цивилизации, в их по­нимании. Но с другой стороны, японцам легче исполнять свой долг.

Робин. Легче, чем нам, потому что их культура всячески по­ощряет это. И особенно потому, что их культура ближе к тому, что я считаю настоящей, действующей духовной традицией.

Джон. В каком смысле?

Робин. В том, который коренится в идеях буддизма и конфуциан­ства, до сих пор пропитывающих японское общество и оказывающих глубокое влияние на огромное количество людей, утверждающих, что они не имеют никаких сознательных религиозных убеждений.

Джон. Ты имеешь в виду, что религиозные ценности они усва­ивают с материнским молоком? Что они воспринимают их в той или иной степени бессознательно.

Робин. Да. В каком-то смысле, они живут на духовный капитал. Они пожинают плоды религиозного осмысления и наблюдения предыдущих поколений, не до конца понимая огромную ценность доставшегося им наследства.

184

Джон. Как и на Западе, где некоторые пуританские ценности еще долго являлись частью культуры после того, как сами веро­вания потеряли былую силу.

Робин. Правильно. Протестантские ценности, придававшие осо­бое значение честности, тяжелому труду, упорству и настойчи­вости, играли важную роль на ранних этапах английского и аме­риканского экономического успеха. Но однородность, сплоченность культуры Японии позволяли их духовной традиции оказывать еще более глубокое влияние. Японцы принимают как должное тот факт, что человек не может стать добродетельным просто по желанию или в результате решения воспринять некий набор убеждений — так же, как невозможно научиться водить машину или играть на пианино, просто пожелав этого или искренне уверовав в свою спо­собность это сделать.

Джон. В противоположность весьма широко распространенно­му американскому подходу, согласно которому можно довольно быстро овладеть сложными навыками при условии наличия дос­таточного энтузиазма.

Робин. Ну, японцы понимают, что подобные вещи требуют упор­ной и непрерывной работы над собой.

Джон. Не потому ли корпорации отсылают своих администра­торов в монастыри на длительный срок? Здесь это вызвало бы изумление.

Робин. Правильно. Но японцы понимают, что при должном обу­чении и тренировке можно познать себя и овладеть непростым искусством объединять тело, разум и эмоции так, чтобы все су­щество человека как единое целое могло эффективно решать из­бранную задачу. Все это они и вкладывают в понятие «искрен­ность» — весьма отличное от нашего понимания этого термина.

Джон. Таким образом, их совершенное умение работать как еди­ная команда является результатом того, что они всю жизнь трени­руют себя для этой цели, направляемые всей культурой общества.

Робин. А в результате они оказываются способными дать сто очков вперед любителям вроде нас, полагающим, что всего мож­но добиться, читая книги по менеджменту, указывая людям, что им должно делать, а затем делая вид, что все этому подчиняются.

Джон. Тс-с-с!

Робин. Мы, по крайней мере, пытаемся объяснить, почему од­них только книг или умозрительных выводов недостаточно. И все же есть кое-какие новости, способные поднять настроение у нас, на Западе. Перемены в Японии потихоньку происходят. Люди тратят больше денег, импорт растет, а японская промышленность озабоче­на тем, что молодое поколение администраторов желает прово­дить больше времени дома со своими детьми — ужасная болезнь, которую они называют «мойдомоизм»! Опять-таки, две трети мо­лодых людей теперь считают, что целью жизни является «полу­чение от нее удовольствия». Южнокорейцы уже начали называть японцев «ленивыми»!

Джон. Мы почти все время говорили о японцах как об обществе. Но какие они по отдельности? Приводят ли все эти ограничения личности к обеднению качества жизни, с западной точки зрения?

185

Робин. Думаю, что да. Необходимый уровень контроля просто несколько приглушает жизнерадостность.

Джон. Показались ли они тебе менее счастливыми, чем мы?

Робин. Нет, у меня вовсе не сложилось такого впечатления. Они по праву гордятся своей системой, которая с очевидностью рабо­тает лучше нашей по многим параметрам, а их ощущение полез­ности своей роли в столь преуспевающем обществе дает им удов­летворение такого рода, которое нам недоступно. Поэтому они выглядят довольными и искренне преданными выполняемому делу, получающими от этого настоящее удовольствие, но ... несколько скованными и сдержанными, будто все это дается им с трудом.

Джон. Они показались тебе дружелюбными?

Робин. Очень дружелюбными и доброжелательными, и они много улыбаются. Мне они очень нравятся. Но с ними не слишком весело. Это как-то связано с тем, что они не могут расслабиться, немно­го побеситься, походить на головах. Если только не напиваются до умопомрачения. Это единственный дозволенный обществом способ выплеснуть свое расстройство, хотя правило гласит: «Ни слова об этом, когда мы протрезвеем».

Джон. Может быть, они боятся «расслабиться» потому, что тем самым высунутся и с ними поступят как с гвоздем, торчащим из по ловицы.

Робин. Частично и поэтому. Другой важной причиной является то, что японцев очень сильно волнует, как они выглядят в глазах других. Вся культура построена на этой озабоченности, поэтому они все время тщательно охраняют это свое самоуважение...

Джон. «Не потерять лицо»?

Робин. Да. По достижении определенного возраста ребенок, если он совершает неприемлемые с точки зрения общества поступки, становится предметом насмешек не только для посторонних, но и для собственных родителей. Так что они очень боятся неудачи. Вот почему соревнование между отдельными людьми так резко сни­жает их производительность.

Джон. Но, с другой стороны, они обожают командные сорев­нования.

Робин. Да, но американцы, игравшие за японские бейсбольные команды, отмечают то, как японцы беспокоятся об одобрении со стороны товарищей по команде и как тяжело переживают коман­дные неудачи. Но это не просто страх поражения. Японцев очень огорчает и подавляет, если их считают неправыми, да хотя бы просто допустившими ошибку.

Джон. Несмотря на всю поддержку от остальных членов группы?

Робин. При таких обстоятельствах они не получают поддержки. Поэтому они справляются с этим страхом, делая вид, будто уме­ют абсолютно все. Например, они могут делать вид, будто владе­ют английским в совершенстве, хотя в действительности и двух английских слов связать не умеют. Это прекрасно видно из любой инструкции к любой аппаратуре японского производства.

Джон. Юморист Билл Брайсон рассказывал о найденном им японском ластике, который украшала надпись: «Мистер Друже­любный Качество Ластик. Мистер Дружелюбный пришел!! Он

186

всегда оставаться подле вас и прокрадывается в ваши мысли, чтобы вести вас хорошая ситуация». Брайсон также говорил, что на бан­ках кока-колы размещен лозунг: «Я чувствую Коку и Звучу по-особому» и что он видел сумку с изображением яхт в синем море и надписью: «Швейцарский прибрежный город».

Робин. То есть стремление «сохранить лицо» проистекает из по­стоянного страха выглядеть глупо — возможно, в связи с тем, что насмешка играет такую важную роль в их методах воспитания детей.

Джон. И все эти опасения совершить ошибку или выглядеть не­лепо ведут к тому, что им очень трудно вести себя непринужден­но или игриво.

Робин. Да, они даже к игре относятся ревностно — они учатся играть в гольф так, будто конструируют новую «тойоту».

Джон. Удивительно осознавать, что этот невероятный общин­ный дух все же скрывает в себе так много индивидуальной без­защитности.

Робин. Возможно, именно это и приглушает веселье и жизне­радостность. Вскоре по возвращении из Японии я обедал с одним шотландским психологом, дамой, которая провела в Токио не­сколько лет. Мы сидели в очень оживленном итальянском ресто­ранчике, где официанты многословны, отпускают шуточки и ис­полняют обрывки песен, а расположившиеся вокруг громадные итальянские семьи наслаждаются жизнью. В ходе нашей беседы о Японии посреди всего этого разгула я обнаружил, что тоже веду себя очень шумно, говорю громко, размахиваю руками и чувствую себя очень весело и раскованно, полным жизни — нео­жиданно свободным после всеобщей скованности, испытанной в Японии. Это было чудесное ощущение того, что никто не ждет от меня сдержанности, что я физически и эмоционально свобо­ден выплеснуть переполняющие чувства. Я хотел дышать полной грудью. Моя спутница призналась, что испытывала весьма по­хожие ощущения.

Джон. Не правда ли, какой удивительный контраст по сравне­нию с Америкой? Пожалуй, единственной общей чертой у этих двух стран, помимо экономического преуспевания, является их сравнительная изолированность: она позволила им обоим разви­ваться в потрясающе разных манерах, из-за чего они и находятся на разных полюсах индивидуалистско-общинного спектра. Во всем остальном они являются полными противоположностями. Япония иерархична; Америка вполне сознательно отрицает иерархию. Америка представляет собой культуру иммигрантов; Япония бук­вально не может представить себе саму идею иммиграции кого-либо куда-либо. Япония упорядочена, ограничена и скована; Америка слегка беспорядочна, вся выплеснута наружу и отрицает условности. Америка весьма склонна к творчеству и доведению всего до край­ности; Япония очень ортодоксальна и избегает любых излишеств. Япония безопасна и скучновата; Америка брызжет весельем и до­вольно небезопасна. Америка поклоняется молодости; Япония по­читает старость. Японские женщины скромны и почтительны; американки считаются самыми самоуверенными в мире. Америка верит в правду и в то, что общество защищено от коррупции и

187

тирании тогда, когда возможно больше людей пытаются докопаться до истины; японцы считают это угрозой для гармонии. Японцы исключительно вежливы и официальны; американцы не особо бес­покоятся о чувствительности и славятся своей склонностью к нефор­мальному общению. Американцы обожают соревноваться, тогда как японцев пугает соревнование между отдельными людьми. Японцы стремятся к всеобщему согласию; американцы делают героя из человека, следующего своим убеждениям наперекор толпе.

Робин. Когда суммируешь все подобным образом, различия ка­жутся еще более потрясающими; эти культуры вряд ли могли бы быть более противоположными друг другу.

Джон. Частично это может быть из-за того, что крайняя инди-видуалистичность, составляющая сердцевину американского об­щества, нередко затеняется тем, что многие американцы стано­вятся приверженцами условностей — в качестве способа борьбы с беспокойством, пробуждаемым всей этой обособленностью. Поэто­му по утрам в воскресенье можно видеть тысячи помятых, слегка располневших индивидуалистов в джинсах, бейсболках и красных клетчатых рубахах, грузящих свои одинаково одетые семьи в свои похожие микроавтобусы. Как сказал Марк Твен: «В нашей стране есть три безоговорочно ценные вещи: свобода слова, свобода со­вести и благоразумие не пользоваться ни той, ни другой».

Робин. У японцев можно наблюдать то же противоречие, но вывернутое наизнанку. Многие из них отмечают, что их безопасное и упорядоченное общество дает им возможность ощущать инди­видуальность и свободу в тех рамках, которые оно обеспечивает.

Джон. Точно так же, как чванливая, респектабельная, застег­нутая на все пуговицы старая викторианская Англия славилась сво­ими чудаками.

Робин. Природа заботится о поддержании равновесия тем или иным образом. Но ты прав, эти уравновешивающие ощущения и манеры затуманивают основную истину: одно общество ярко ин­дивидуалистично, другое пропитано крайне выраженным общин­ным духом.

Джон. Конечно, мы почти полностью игнорировали категорию пространства, не так ли?

Робин. Верно. Нетрудно заметить, что многие характерные черты американцев развились благодаря тому простору для экспансии, которым обладали эти люди; тогда как особенности японцев — и англичан — зачастую явно проистекают из людской скученности.

Джон. Ну, с этим вряд ли можно что-то поделать, если мы пытаемся мечтать о нашем идеальном обществе...

Робин. Это правда.

Джон. Нет сомнений, что местами обе культуры очень привле­кательны, не так ли? Я хотел бы взять некоторые черты у Япо­нии и некоторые — у Америки. Но я не знаю, возможно ли дос­тичь точки равновесия между ними, в которой присутствовало бы лучшее из обеих культур.

Робин. И все же это должно быть возможным! Вспомни, «са­мые здоровые» сочетают в себе способность к обособленности с очень сильной тягой к общинности. Кроме того, нам необходимо

188

искать эту точку равновесия, потому что чем более крайние прояв­ления принимает любая из этих тенденций, тем более неприг­лядные ее стороны вылезают наружу. Я имею в виду, что край­ним проявлением индивидуализма является поведение людей пле­мени Ик; крайним проявлением общинности должна быть неспо­собность, как в средние века, хоть в чем-то улучшить Аристотеля.

Джон. И, как мы оба подозреваем, Америка была бы сильнее, если бы смогла выработать манеры, более располагающие к вза­имопомощи и менее подталкивающие к обязательной конкурен­ции; а Япония выиграла бы от большей индивидуальности в твор­честве и открытости для «чуждых» ценностей.

Робин. Согласен. Поэтому давай поговорим о такой смеси, кото­рая могла бы работать наилучшим образом. Очевидно, что она нео­динакова для разных стран и является приемлемым компромиссом для каждой конкретной культуры — больше общинности для шве­дов, больше индивидуализма для итальянцев. Но что нам, бри­танцам, нравится в общинности?

Джон. Меня привлекает очень позитивное чувство связи между людьми в таком обществе. Это привносит участие — возможность предложить свою поддержку и помощь другим членам общества и получить то же в ответ. И оно симпатично, это ощущение взаи­мовыручки и взаимопомощи. Кроме того, я думаю, что мы лучше относились бы к своему обществу, если бы в нем существовало меньше групп аутсайдеров — людей, отлученных от какого-либо участия в его функционировании. Но я осознаю, что в результате нам пришлось бы соответствовать гораздо более высоким требо­ваниям, что могло бы оказаться не очень-то приятным.

Робин. Да, но не забывай, что в таком обществе эти требова­ния могли бы казаться гораздо более легкими. В отношениях не присутствовало бы столько соперничества и риска, так что не было бы такой нужды держаться на дистанции от других. Кроме того, благодаря более глубокому участию к другим каждый мог бы чаще испытывать то жизнеутверждающее удовлетворение, которое мы получаем, работая рука об руку с другими для дости­жения общей цели. Так что стремление соответствовать этим тре­бованиям могло бы показаться делом, приносящим пользу и удо­вольствие. По крайней мере, так было со мной, когда я участво­вал в дельных совместных проектах, как бы я ни сопротивлялся поначалу самой мысли об отказе от свободы следовать собствен­ным склонностям.

Джон. Это нечестно, разве нет? Я имею в виду, что паранойя работает!

Робин. Как так?

Джон. Возьмем Японию. Пожалуйста. У них довольно парано­идальное отношение к остальному миру; они явные расисты; они не понимают значения слова «иммиграция», так что в конце кон­цов они приходят к обществу, придающему огромное значение групповым ценностям и стремящемуся к минимуму конфликтов. Примерно то же можно наблюдать в случае Швейцарии или некоторых маленьких островов, вроде Джерси. Очень суровое отношение к иммиграции, очень высокий уровень общественного

189

порядка. Прелестные места для туризма, но поселиться там не так-то просто. Тогда как старые добрые США благодаря своему фантастическому отношению к иммиграции превратились в мно­гонациональную плавильную печь и теперь платят за это ужас­ную цену, если смотреть на это с точки зрения раздробленности их общества.

Робин. Но ты забываешь, что мы говорим о равновесии. Согла­сен, что у США имеются огромные проблемы, но взгляни на их творческий потенциал и энергию — их способность к решению про­блем. Тогда как... а каковы недостатки общинного устройства?

Джон. Мне трудно об этом судить. Думаю, что выросший в по­добном обществе человек чувствовал бы себя по-другому. Но могу предположить, что я ощущал бы угнетенность из-за необходимо­сти подчиняться, из-за «муравьиной возни» — и из-за того, что большинство людей живут не слишком хорошо просто по причи­не острого желания превратить Японию в самый большой мура­вейник. Как звучит эта их волнующая поговорка о гвозде?

Робин. «Гвоздь с торчащей шляпкой следует забить».

Джон. Ужасно. Хотя могу предположить, что весьма немногие западные военные нашли бы это изречение настолько плохим. Но это производит впечатление весьма негативного отношения к любому проявлению индивидуальности — вроде особенно злобной формы зависти.

Робин. Это не кажется мне верным; у меня совершенно не воз­никало подобного ощущения в их присутствии. Конечно же, по­добная общественная структура идеально подходит для того, что­бы избежать зависти, потому что каждый занимает свое место в общественной схеме, а различия в статусе либо минимизирова­ны, либо отрицаются, или же являются традиционными и потому не подлежащими обсуждению. В любом случае отсутствуют дос­таточные причины для того, чтобы зависть имела какой-либо смысл.

Джон. При общинном устройстве жизнь кажется таким нескон­чаемым процессом исполнения общественных обязанностей. Конеч­но, я восхищаюсь вниманием и уважением к другим людям, но формальность их выражения заставляет меня чувствовать их пус­тыми и бессмысленными — как будто стремление избежать стол­кновения является главной целью существования!

Робин. А там, где эта общественная покорность принимает край­ние формы, может недоставать энергичности, богатства и радости жизни, хотя бы общество в целом и добивалось больших успехов.

Джон. Да, именно отсутствие уважения к отличному от других индивидуальному вкладу в жизнь общества меня и беспокоит, это отражается в общеизвестной неспособности к творчеству у япон­цев. Я вспоминаю, что Елена Норберг-Ходж писала об отсутствии у людей Ладакх выраженного эстетического ощущения — они, кажется, не способны испытывать удовольствие от прекрасного, как мы.

Робин. Я недавно спросил художницу, прожившую несколько лет в Японии, об их эстетическом ощущении. Я всегда считал, что оно у них сильно развито. Но она сказала, что, несмотря на сущест­вующие у них празднования в честь красот природы, наподобие

190

ежегодного любования цветением сакуры, для большинства они являются в значительной мере ритуалами — «тем, что следует делать». Она поведала мне историю о том, как нашла очень кра­сивую маленькую вишневую рощу. Когда она сообщила об этом своему хозяину-японцу, он заглянул в путеводитель и ответил, что ее рощица в нем не упоминается. Он даже не захотел пойти и посмотреть на нее!

Джон. Подожди минутку. Не кажется ли тебе, что мы несколь­ко мелочны, даже завистливы в своих придирках к этой замеча­тельно преуспевающей системе просто из-за того, что эти ребя­та немного менее снисходительны к себе, чем мы?

Робин. Нет, так как я полагаю, что предметом нашего обсуждения являются симптомы гораздо более глубокого недомогания. В кон­це концов, японская политическая система чудовищно коррумпи­рована, и все описываемые нами проявления их культуры показывают, что им почти невозможно что-то с этим сделать... Осенью 1992 г. разразился четвертый крупный политический скан­дал за последние два года, когда обнаружилось, что почти все высшие политики замешаны не только в грандиозном взяточничест­ве, но и в оказании платных услуг для Якудза — синдиката органи­зованной преступности! Всеобщее негодование! На время. Затем отставка, другая... Потом на волне возмущения коррупцией прихо­дит новое правительство, исполненное решимости реформировать систему. Но оно совершенно не способно добиться чего-либо значи­тельного. Затем новый премьер-министр подает в отставку в связи с обвинениями в коррупции и появляется следующий, тоже рас­суждающий о реформах, но при этом контролирующий только треть голосов в законодательном собрании — абсолютный тупик. Кажется, что вся общественная и политическая система тщательно сконструирована так, чтобы предотвратить любые изменения.

Джон. Но в этом вопросе основная проблема для меня заключает­ся вот в чем: я не могу описать, что мне не нравится в общинных культурах, не упоминая того, что мне нравится в индивидуалисти­ческих. Поэтому мне приходится перечислять то, чего недостает: инициативы, любознательности, способности к творчеству и т. д.

Робин. Хорошо, давай тогда перейдем к тому, что нам нравится в индивидуалистических культурах.

Джон. Некая разновидность личной независимости, не так ли? Это включает в себя способность мыслить самостоятельно, а так­же некоторую жесткость, здоровое неприятие любого принужде­ния со стороны общества, которое нам необходимо, если мы хо­тим действовать в соответствии с избранными принципами. Не го­воря уже о чистой радости творить что-то новое, а не тащиться по избитой колее чужих рассуждений.

Робин. Что в совокупности дает каждому великую свободу рас­ти и развиваться в соответствии со своими индивидуальными спо­собностями.

Джон. И конечно, в таком обществе можно наслаждаться окру­жающей красотой и богатством. Это возбуждает, увлекает и по­стоянно подстегивает — всегда можно узнать больше, чем живя в более размеренном обществе.

191

Робин. Так же, как и в здоровой семье или браке, где каждый обладает относительной обособленностью и независимостью и бла­годаря этому привносит больше богатства и разнообразия в об­щие отношения. И к тому же люди испытывают удовольствие от приведения этих различий к гармонии.

Джон. И веселье от игр и желания победить, осознавая при этом, что проигрыш на самом деле ничего не значит. И великую радость от ощущения прекрасного в природе, искусстве и лично­стях. И, конечно же, юмор, основанный на способности отстранен-но взглянуть на общество и с этой отрешенной позиции увидеть, как много нелепого в его устройстве.

Робин. Благодаря чему и появляется возможность его совершенст­вовать! ...Я думаю, это честное перечисление преимуществ более индивидуалистичного общества. А теперь... как насчет недостатков?

Джон. Что касается этого, то я хотел бы вернуться к уже упо­минавшейся книге Эриха Фромма «Бегство от свободы» и прочи­тать мои выписки из нее. Сначала он перечисляет все положи­тельные аспекты исходного движения Запада в направлении ин­дивидуалистского образа жизни. Но затем он сосредоточивается на анализе отрицательных эффектов. Фромм показывает, что ис­торически, по мере того, как люди начинали чувствовать себя все более и более изолированными и колеблющимися, они испыты­вали все более сильно выраженные ощущения беспокойства и без­защитности. Это подготовило почву для укоренения некоторых черт характера, сопровождавших развитие капитализма: боязнь «по­терять время зря» и связанное с ней лихорадочное заполнение сво­бодного времени какими-то занятиями; возведение эффективнос­ти в ранг добродетели; постоянное стремление к приумножению богатства (при этом без единой остановки для вкушения его пло­дов) и все пронизывающее стремление к соперничеству. Все эти черты, пишет Фромм, внесли свою лепту в развитие преслову­той протестантской трудовой этики. И все они, как он утвержда­ет, изначально произросли из чувства обеспокоенности и вслед­ствие этого являются невротическими по своей сути, несмотря на все достижения, принесенные ими обществу.

Робин. Здесь кроется нечто очень важное, что, я полагаю, нам необходимо будет исследовать подробнее в дальнейшем, когда мы станем рассматривать ценности и их роль в жизни общества. Сейчас я только хочу заметить, что Фромм говорит о коренной психоло­гической перемене, произошедшей при переходе нашего обще­ства к более индивидуалистскому мышлению: мы во многом утра­тили глубинное ощущение самих себя, которое, когда мы его ис­пытываем, дает нам чувство связи или общности с другими людьми и миром в целом. Когда мы теряем его, наше сознание обращается вовне, фокусируясь на более поверхностных составляющих личности. И тогда наше ощущение собственной индивидуальности уже не исходит из того, чем мы являемся, нашего осознания своего бы­тия, своей внутренней жизни, самого факта своего существова­ния! Вместо этого оно идет извне. Мы начинаем чувствовать, что существуем настолько, насколько отражаемся в других людях: ког­да нас замечают, когда нами восхищаются, когда мы добиваемся

192

успеха. Другими словами, мы начинаем жить в соответствии с тем своим отражением, которое видим в других. Из-за этого мы становимся излишне зависимыми от мнения окружающих.

Джон. Да, Фромм пишет, что в обществе с высоким уровнем конкуренции мы все ощущаем «постоянное томительное беспо­койство» и, так как оно для нас неприятно, мы все время желаем избавиться от всего, что его вызывает. Поэтому мы постоянно чув­ствуем враждебность почти ко всем окружающим, но стараемся ее подавлять и, конечно, зачастую переосмысливаем ее в чув­ство морального неодобрения]

Робин. Это правда: угроза нашему отраженному образу пробуж­дает в нас страх, враждебность и стремление защититься, о ко­торых ты и говоришь, и все эти чувства мы вынуждены скры­вать! Мы уже описывали это в главе 1 как типичное для средней части шкалы поведение — как все мы храним подобные эмоции под маской хороших манер, скрываем от окружающих, а иногда и от самих себя. Так мы обучаемся симулировать заботу о людях, на самом деле не испытывая ничего подобного, и быть с ними «ми­лыми» в лицо, а за их спиной давать волю своей критике.

Джон. То есть вся эта враждебность произрастает непосредствен­но из нашего чувства незащищенности, так?

Робин. Да. При переходе от внутреннего к внешнему самосозна­нию утрачивается глубинное ощущение безопасности. В данном случае наблюдения Фромма подтверждаются тем, как Колин Терн-булл описывает недостаток духа истинного сотрудничества в запад­ном обществе, которое, по его словам, «утверждает разделение, а не единство, раздробление, а не целостность, соперничество, а не взаимодействие. Упор делается на множество отдельных, обо­собленных личностей, а не на единую, сплоченную группу».

Джон. Мне нетрудно признать его правоту. В моей английской средней школе в пятидесятые годы велись нескончаемые разгово­ры о «командном духе», но нам не показывали по-настоящему, ни как работать единой командой, ни как при этом общаться, по­мимо негибкой, исключительно проблемно-ориентированной ма­неры разговора. Обсуждение своих чувств сочли бы серьезным от­клонением от нормы, так что наше взаимодействие по большей части основывалось на экстрасенсорике.

Робин. Это типично для индивидуалистских сообществ. Нет или почти нет стремления помочь детям и молодежи в понимании того, как шаг за шагом по мере развития конструктивно и безболезнен­но встраивать себя в общественные структуры или осуществлять переход от одного жизненного этапа к другому. Их просто броса­ют на глубину, не научив плавать.

Джон. Да. До тех пор, пока я не увидел своими глазами ту борьбу, которую приходилось вести детям моего поколения при переходе из школы во взрослый мир, я не осознавал, насколько плохо мы с ними обращаемся.

Робин. Это потрясающий недостаток нашей общественной струк­туры — а мы даже не замечаем, что нам чего-то недостает!

Джон. Итак, подведу итог: оборотной стороной индивидуализ­ма является то, что на глубинном уровне люди часто ощущают

13—1222 193

себя преследуемыми и, как следствие, испытывают враждебность. И стремление к соперничеству. Или, говоря другими словами, сред­ний человек не испытывает слишком большого доверия. Учиты­вая тот факт, что почти все придерживаются того же подхода, это вполне соответствует окружающей действительности!

Робин. То есть большинство из нас на каком-то уровне ощуща­ют постоянную настороженность, чтобы не дать обвести себя вок­руг пальца; и большую часть времени мы используем других как средства для того, чтобы добиться желаемого, а не воспринимаем их как цельные личности. При таких обстоятельствах, конечно, намного труднее поддерживать истинно дружеские или любов­ные отношения. А так как человеку для хорошего самочувствия необходимы поддерживающие эмоциональные контакты, то опи­санное мной поведение просто усугубляет чувство незащищенно­сти, которое его изначально и вызвало.

Джон. А рассматривая это на уровне общества... просто не хва­тает духа взаимодействия, чтобы иметь возможность действитель­но эффективно справляться с огромными проблемами, стоящими перед обществом.

Робин. Верно.

Джон. Что ж, мы довольно подробно обсудили недостатки чрез­мерно индивидуалистского общества.

Робин. Только потому, что эти недостатки имеют отношение к нам\

Джон. Это правда. Тем не менее... хотя, возможно, и легче быть счастливым в рамках общинной культуры, где человек чувствует себя частицей целого и ощущает его поддержку... и, возможно, труднее быть счастливым в более индивидуалистском обществе... я не могу удержаться от ощущения, что это немалое достиже­ние — добиться настоящей удовлетворенности в обществе наподо­бие нашего. Подозреваю, что более серьезные испытания в ре­зультате ведут к большей зрелости.

Робин. Да, мы «вкусили от древа познания» и были изгнаны из Эдема. Но положительным аспектом является то, что мы уже боль­ше не дети, так что можем начинать взрослеть. Это так, даже если для полного развития нам придется пойти наперекор тому более открытому и доверчивому отношению к жизни, которое мы утратили на пороге детства.

Джон. Ну, мы галопом пронеслись по некоторым обществам, чтобы понять, можем ли мы уловить точку равновесия, необходи­мого в нашей идеальной либеральной демократи, — и равновесия между индивидуалистским и общинным подходами. Теперь у меня нет никаких сомнений в том, что мы зашли слишком далеко по пути индивидуализма, утратили слишком многие ценные аспек­ты общинного образа жизни...

Робин. Я согласен. Так что мы достигли своей цели!

Джон. Верно. Конечно, мы не можем сказать, насколько далеко нам следует двигаться. Это очень сложно. Но по крайней мере, мы уверились в излишней склонности к индивидуализму. Но здесь есть проблема. На Западе существует общая тенденция к еще большему индивидуализму. Везде разрушаются традиционные группировки,

194

а традиционные общинные культуры отбрасываются за ненадоб­ностью. Уровень напряженности и беспокойства растет, а это всегда увеличивает у людей склонность к проявлению подхода, кото­рый мы описывали как: «Со мной все в порядке, Джек, поднимай трап». Как повернуть вспять эту склонность к большему индиви­дуализму и вернуться к более здоровому равновесию?

Робин. Я хотел бы подробно разобраться с этим в нашей заклю­чительной главе, которая будет полностью посвящена переменам. Поэтому сейчас я скажу только вот что. Говорим ли мы об отдель­ной личности, о семье, организации или сообществе... мы не мо­жем изменить себя никаким радикальным образом.

Джон. Вот как? Почему же, ради всего святого?

Робин. На текущий момент согласимся на том, что любая по­пытка сделать это похожа на попытку поднять себя за шнурки от ботинок. Или, пользуясь другим сравнением, скажем: пытаться изменить себя и для человека, и для общества означает просто перетасовывать ту же колоду идей и подходов, которые изна­чально и породили все имеющиеся проблемы. Видишь ли, в ко­нечном итоге необходима перемена ценностей, потому что толь­ко при изменении ценностей поведение людей изменяется наибо­лее естественно и последовательно.

Джон. И ты утверждаешь, что радикальные изменения в цен­ностях происходят... как?

Робин. Только при контакте с другими, отличающимися систе­мами, когда происходит вброс новой информации и ее взаимопро­никновение с тем, что уже имеется.

Джон. Что ж, нам необходимы новые ценности, которые могли бы поощрить чувства и поведение, направленные к сотрудниче­ству. Верно?

Робин. А это значит, что нам нужно найти ценности двух раз­личных типов. Во-первых, совместные, объединяющие ценности, как ты и предложил. Во-вторых, ценности, которые вели бы нас, западников, к более глубокому ощущению личной безопасности, что, в свою очередь, облегчало бы развитие отношений, направ­ленных к сотрудничеству.

Джон. ...Меня только что осенило! Дальше давай побеседуем о ценностях]

Робин. Временами твой ум остер как бритва, не так ли?

Джон. Это все закалка юмориста.

В*

Послесловие: Деньги правят миром

Джон. Я размышлял о том, что страны, по-видимому, прохо­дят в своем развитии экономические циклы, очень тесно связан­ные с циклами психологическими.

Робин. Что ты имеешь в виду?

Джон. Я хочу сказать, что если дела идут хорошо, то они ста­новятся надутыми и высокомерными, а, как все мы знаем, горды­ня предшествует падению. Затем, после падения, они становятся скромными и реалистичными, снова затягивают пояса и опять на­чинают путь к улучшению. Совсем как люди. Только в случае с нациями нельзя сказать, что это— начало или конец процесса, потому что он все время повторяется, как белка в колесе.

Робин. Опиши подробнее.

Джон. Возьмем в качестве отправного пункта нижнюю точку цикла. Наиболее очевидным примером является крушение, пережи­тое Германией и Японией после поражения в войне. Ощущается ужасная подавленность во всех смыслах этого слова. Затем приходит признание ситуации. Затем понимание того, что нужно вернуться к кульману и начать строительство заново, потому что другой альтернативы для выживания просто нет. Поэтому приходится упор­но трудиться и прикладывать максимум усилий, чтобы исправить положение. Все идет в дело, поэтому люди очень восприимчивы к новым идеям. Везде формируется новое мышление, новые спосо­бы организации и решения задач и множество новых изобретений.

Робин. Может быть, как раз поэтому большинство изобрете­ний, успешно внедренных в промышленности, было сделано при прохождении нижней фазы этих циклов, в периоды экономичес­ких кризисов. То же самое происходит в военное время, когда похожее ощущение отчаяния оказывает разительное воздействие на технический прогресс — как в случае с реактивными двигате­лями, ракетами, системами наведения и ядерной энергетикой во время последней мировой войны, которые затем стали использо­ваться в мирных целях.

Джон. Рискну предположить, что нация, перенесшая подобное крушение, не склонна тешить себя иллюзиями. Скорее для нее характерны скромность, осознание необходимости упорного труда и напряжения всех своих способностей, а также ощущение долга перед обществом и стремление сплотиться для общего блага. Та­кая ситуация очень благоприятна для достижений в экономике, не правда ли?

Робин. Да. При этом возникает творческая атмосфера, когда люди отказываются от старых шаблонов и охотно пробуют новые подхо­ды, плюс появляется подлинная решимость и готовность к жертвам, если они необходимы для лучшего будущего. Поэтому стоимость

196

труда не слишком велика при высокой производительности — такая ситуация была в Японии и Германии после Второй мировой войны.

Джон. Таким образом, в этой точке цикла успех практически неизбежен! Экономика потихоньку набирает обороты. Жизнь тя­жела, но люди начинают видеть, что их усилия приносят успех. Растет уверенность в себе.

Робин. То есть нет ничего, что могло бы остановить стремле­ние вверх.

Джон. Ничего. Так все и идет. Лет через десять-двадцать они достигают половины пути к вершине цикла. Экономика растет, как на дрожжах, все процветают и везде слышны слова «экономичес­кое чудо». Я думаю, что это самое лучшее время.

Робин. Может быть, так и есть. В этой срединной точке люди начинают пожинать плоды своих трудов, но все еще помнят о тяжелых временах, так что они благодарны за уже обретенное и способны воздать ему должное, потому что могут сравнивать с нищетой, из которой начали свой путь. И они все еще настроены реалистично; они осознают, что наступившее благоденствие за­висит от их объединенных усилий, от продолжающегося движе­ния к новому, упорного труда, стремления быть впереди всех. То есть ситуация продолжает быть здоровой, как в Южной Корее наших дней.

Джон. И они начинают упрекать японцев в лени и самодовольстве.

Робин. У таких наций еще не выработалось сытое отношение, поэтому их достижения продолжаются...

Джон. И продолжаются. В середине девятнадцатого века Брита­ния казалась неудержимой. Ральф Уолдо Эмерсон в «Британских особенностях» писал: «Что такое знают эти люди, чего не знаем мы?» — совсем так же, как мы сейчас говорим о японцах.

Робин. И конечно, на этом этапе вряд ли кто-то может пред­ставить себе, что все эти успехи когда-нибудь закончатся. Что же происходит потом?

Джон. Я полагаю, дела начинают складываться не лучшим об­разом по мере того, как все становятся более и более обеспечен­ными. Находится все меньше и меньше побудительных мотивов для жертв и тяжкого труда, бережливости, сотрудничества в об­щем деле. А тяжелые времена остались в прошлом, так как боль­шинство населения их не знало. Только старики могут сравнить достаток настоящего времени с предыдущей болезненной эконо­мической ситуацией — и вспомнить, сколько усилий потребова­лось для достижения этого достатка.

Робин. А они уже не имеют большого влияния в политике или экономике.

Джон. Таким образом, в верхней точке цикла большинство на­селения полагает, что достаток всегда был или, по крайней мере, всегда будет. Они считают своим правом, своим естественным по­ложением в мире привилегию иметь более высокий уровень жиз­ни, чем все остальные. Грубо говоря, у нации «кружится голова». Люди приобретают убежденность в том, что они «знают, как надо», а остальные не знают, что нынешние достижения являются след­ствием их изначального превосходства над другими народами и

197

расами... И они верят, что все будет по-прежнему идти так же хорошо без приложения особых стараний по сравнению с другими

Робин. Если преобладающим настроением в нижней части цик­ла была депрессия, то это состояние ей противоположно...

Джон. Мания?

Робин. Да. Что означает проявление у человека склонности к экспансивности, самонадеянности, высокомерию, пренебрежению к другим. Разбухшее Эго, сосредоточенное на собственных инте­ресах и кратковременных успехах, неспособное смиряться с разо­чарованиями, считающее себя центром мироздания, не умеющее принимать во внимание чужие нужды или действовать совмест­но с группой, пытающееся добиться желаемого способами, грозя­щими разрушить экономику и общество, даже самого себя. Коро­че говоря, утратившее связь с реальностью.

Джон. И поэтому потерявшее ощущение происходящих в мире перемен и неспособное осознать необходимость реагировать на эти перемены. То есть наступает период, когда развитие экономики приобретает болезненный характер, но никто этого не замечает, потому что все считают, будто знают всё, и не могут предста­вить себе, что их идеи устаревают или что они могут совершать какие-либо ошибки.

Робин. И частью проблемы являются их прошлые успехи! Их сильное теперешнее экономическое положение заслоняет зарож­дение упадка и позволяет людям на протяжении многих лет, даже десятилетий, избегать необходимости смотреть правде в лицо. Даже при наличии убедительных доказательств экономического упадка люди, указывающие на это, столкнутся с враждебностью и пре­небрежением, а к лидерам, продолжающим рисовать лживую, приукрашенную картину, скорее прислушаются и изберут на ру­ководящие посты.

Джон. Как тори, проведшие избирательную кампанию 1992 года под лозунгом: «Возрождение ждет за поворотом. Не дайте лейбо­ристам и либеральным демократам все испортить». И избранные под этим лозунгом.

Робин. Я не думаю, что какая-либо партия строила избира­тельную кампанию на основе ясного признания того, что мы нахо­димся в условиях серьезного кризиса, который будет усугублять­ся вне зависимости от избранной политики. В результате страна в целом еще не осознала этого и не начала психологически приспо­сабливаться. И, в сущности, это вполне естественно — люди не любят признаваться в том, что дела идут не так, как надо, — это вызывает тревогу.

Джон. Итак, возвращаясь к нашим циклам: по мере того, как наша выдуманная, страдающая головокружением от успехов нация клонится к закату, она начинает терять свое достоинство в отноше­ниях с нациями, более успешными в плане экономики, обвиняя их в том или ином «жульничестве», жалуясь на «нечестные» приемы, тогда как они просто производят лучшую продукцию, или причитая о японских торговых барьерах еще долго после того, как их убрали

Робин. И все еще цепляясь за нереалистичные ожидания высокого уровня жизни! Но последствия такого неразумного по-

198

ведения влекут за собой все более неприятные переживания. Раз­рыв между ожиданиями и происходящим в действительности по­стоянно расширяется. И по мере этого усугубляется бессознатель­ное ощущение беспокойства и подавленности. В течение долгого времени оно скрывалось под маниакальным поведением, но посте­пенно растет осознание потребности в переменах — ив смирении.

Джон. Другими словами, как и среднему человеку, нации не­обходимо серьезное потрясение, дабы принудить ее к измене­нию. То есть очень близко к нижней точке цикла нация сталки­вается с реальностью лицом к лицу и осознает, что нужно начи­нать все с начала.

Робин. Точно. Потому что каждая нация тяготеет к средней час­ти спектра.

Джон. Интересно, достигли ли мы этой точки у себя в Великоб­ритании к концу 1992 года.

Робин. Мы приближаемся к этой точке, но не думаю, что уже достигли ее, потому что люди продолжают «надеяться на лучшее», тогда как им следовало бы готовиться к худшему. Хотя, конечно, именно это и предсказывает твоя теория. Но я все же считаю непостижимым то, что так мало людей на руководящих постах понимают наше действительное положение, потому что на са­мом-то деле существует хорошо известная долгосрочная модель экономических колебаний, которая согласуется с описанным тобой образцом. Она называется «циклом Кондратьева»; ее длительность составляет от пятидесяти до шестидесяти лет; а последним про­хождением низшей точки был кризис 1930-х. Поэтому сегодняшний наступил точно по расписанию, и мы, по крайней мере наши ли­деры, должны были бы к нему подготовиться. Дэвидсон и Рис-Могг в своей книге «Судный день» дали весьма четкое описание того, что следует ожидать.

Джон. Ну, я надеюсь, что все, сказанное мной о циклах, соот­ветствует действительности. Потому что если это так, то Вели­кобритания, возможно, находится в подходящем психологическом состоянии, чтобы начать долгое восхождение.

Робин. Хорошо бы, если так. Причина, по которой мы не мо­жем уловить этот экономический цикл, заключается в том, что он так продолжителен по сравнению со сроком человеческой жизни, что к моменту приближения новой депрессии люди, которые мо­гут ясно вспомнить предыдущую, уже находятся на пенсии или вдали от власти и влияния, и в любом случае составляют мень­шинство.

Джон. Что ж, может быть, на этот раз нам удастся подольше держаться этих основных добродетелей, которые мы вынуждены усваивать снова и снова в периоды кризиса при прохождении ниж­ней части цикла, когда мы учимся довольствоваться малым, це­нить уже приобретенное, быть менее эгоистичными и алчными, больше думать о других и впрягаться в свою лямку.

Робин. Будем надеяться на это, но для того, чтобы подобное стало возможным, неплохо бы найти способ передачи этого зна­ния молодежи, которая не может помнить и не желает ничего об этом слышать!

199

Джон. Весь этот круговорот напоминает мне похожий цикл, который, по-видимому, проходят люди на протяжении своей жиз­ни. Склонность видеть все разложенным по полочкам в конце тре­тьего и начале четвертого десятка; следующие за этим крушения 35-6-7... лет, делающие человека намного более приятным. Затем тенденция к окостенению в среднем возрасте, потому что человек опять склонен полагать, что знает все. Он перестает воспринимать новые идеи и предпочитает оглядываться назад, а не смотреть вперед. Потом, если повезет, следует парочка кризисов среднего возраста, сотрясающих устои и развеивающих несомненные истины. И тогда можно начинать изменяться.

Робин. И в результате снова сбрасывать кожу.

Джон. Итак... самым опасным является момент, когда мы нахо­димся на вершине, когда все идет прекрасно! В этот момент мы наиболее склонны считать, что «знаем все».

Робин. То есть вопрос заключается вот в чем: находясь в этом маниакальном настроении на вершине цикла, можем ли мы каким-то образом напомнить себе о грядущей опасности, чтобы вернуться с небес на землю и быть наготове для необходимых действий? Осно­вываясь на моих знаниях о маниакальных состояниях, могу сказать, что это вряд ли возможно. В подобном состоянии мы не хотим ничего слышать. Поэтому я полагаю, что следует искать способы, позво­ляющие избежать перехода в такое состояние — витания в обла­ках, несмотря на все успехи. И мы обсудим их в следующей главе.

Джон. Этот цикл кажется таким очевидным, настолько осно­ванным на здравомыслящем понимании природы людей, что я изумляюсь, когда наблюдаю ситуации, в которых он не работает. То есть те, в которых экономические отношения кажутся замо­роженными, как произошло между первым и третьим миром.

Робин. Отношения заморожены потому, что в настоящее время третий мир экономически зависит от нас и вследствие этого ока­зывается вовлеченным в наш цикл — как луна вовлечена в земную орбиту. Одним из результатов этого является то, что менее раз­витые страны становятся все беднее. Например, к 1990 году сред­недушевой доход в сорока странах был ниже аналогичного показа­теля 1980 года. Средний доход латиноамериканцев упал на 9%, у африканцев — на 25%. А продолжительность жизни снизилась в девяти африканских странах. За этот период преуспевающие страны одолжили третьему миру огромные суммы под высокие процен­ты, которые те просто не могут себе позволить. В конце концов, денежные потоки с Севера на Юг повернули вспять, двигаясь вверх по склону, с Юга на Север, от бедных к богатым! Теперь третий мир должен больше триллиона долларов. Банковская система в кризисе, потому что страны-должники не могут рассчитаться; ожидать возвращения долгов так же безумно, как ожидать от без­надежного пациента больницы, что он отдаст свою кровь для пе­реливания врачу! И эти долги стран третьего мира не дают им начать строительство нормальной жизни для своего населения и, таким образом, подливают масла в огонь весьма нездоровых и па­губных настроений, опасных для первого мира. То есть под угро­зой оказываются все.

200

Джон. Таким образом, все совершают поступки, идущие враз­рез с их же собственными долгосрочными интересами. В самом деле, почему люди начинают буксовать, когда пытаются найти решение этой проблемы?

Робин. Ну, мы-то с тобой чуть не свихнулись, когда впервые затронули эту тему. Если помнишь, пытаясь лучше уяснить себе проблему, мы попробовали разыграть роли: ты выступал защит­ником интересов слаборазвитых стран, а я принял сторону высо­коразвитых. И то, что происходит у них, начало происходить между нами. Я сохранил запись нашего разговора, так что давай послу­шаем кусочек.

(Начало записи)

Голос Джона. Если ты богатая страна, а я— бедная, то до тех пор, пока я выплачиваю проценты по своим долгам, я могу пре­тендовать на то, что мы являемся равноправными деловыми парт­нерами. А если я — недавно получившая независимость страна тре­тьего мира, то больше всего я хочу чувствовать, что развитые страны обращаются со мной как с равным — иначе я смиряюсь с подчиненной, колониальной ролью в схеме отношений родитель/ ребенок. Поэтому, так как я хочу добиться твоего уважения и от­ношения к себе как к равному, я вынужден отрицать свою сла­бость и продолжать выплату процентов по долгу. Мне это не по карману, но не выплачивать их— значит признать свою подчи­ненную роль.

Голос Робина. Ну, как один из наиболее просвещенных пред­ставителей страны первого мира, я должен признать, что вы

201

подвергались самой изощренной эксплуатации — как со стороны моих сограждан, так и со стороны других «развитых» стран. И все еще подвергаетесь эксплуатации; мы продолжаем наживать­ся на вас. Мы грабили вас в вашем колониальном прошлом, а теперь мы даем вам в долг деньги, нажитые нами за счет обра­ботки вашего дешевого сырья и использования вашей дешевой рабочей силы, а также за счет торговли, которую вы были вы­нуждены с нами вести. Сейчас мы разрешаем вам пользоваться этими деньгами, но под ростовщические проценты; и таким обра­зом — я вынужден это признать — мы грабим вас во второй раз.

Голос Джона. Это вряд ли лучше, чем рабство...

Голос Робина. На самом деле ситуация очень похожа на ту, когда мы вас поработили, только сейчас она во многих смыслах благо­приятней для нас. Теперь мы можем чувствовать себя гораздо сво­боднее в том, что касается экономического неравенства, потому что можем отрицать, что мы вас недобросовестно эксплуатируем. Мы можем льстить себе, утверждая, что обращаемся с вами как с такими же людьми, во всем равными нам, так как ограбление рядится в тогу деловых отношений. Вас не заковывают в кандалы и не хлещут кнутом, заставляя работать до изнеможения, но мы все равно обладаем над вами той же властью. Только теперь мы ведем себя гораздо умней. В прошлом мы властвовали над вашими телами, но ваш разум оставался свободным. Вы знали, что делаете все по принуждению, и могли сказать: «Я свободный человек, ко­торого поработили». Вы были свободны осознавать несправедли­вость, презирать и ненавидеть нас, втайне ожидая дня, когда вы сумеете бежать или свергнуть нас. Но теперь мы каким-то обра­зом уговорили вас разделить нашу манеру мышления и поверить в то, что для достижения равного положения вы должны порабо­тить себя нашими ценностями. Поэтому вы порабощены вдвойне: во-первых, по-прежнему находясь в нашей власти материально и финансово; и, во-вторых, — еще сильнее — из-за согласия при­нять наше обоснование грабежа, даже до такой степени, чтобы поверить, будто позволение грабить вас дает вам право на член­ство в каком-то закрытом клубе, приближает вас к эмпиреям, в которых, по вашему представлению, мы и обитаем. Вы теперь присоединились к двойному мышлению, тогда как мы имеем воз­можность эксплуатировать вас, не признавая это ни перед кем, даже перед собой. Поэтому мы можем чувствовать себя оправдан­ными в своем грабеже, полагая, что помогаем вам познавать эко­номические законы жизни. А вы будете продолжать отдавать нам деньги, дабы сохранить вашу иллюзию равенства.

Голос Джона. Когда вы были метрополиями, а мы колониями, мы были склонны воспринимать вас как родителей, а себя — как детей, так что мы приняли вашу систему ценностей в качестве родительской, взрослой системы.

(Пауза)

Голос Робина. Расскажи, Джон, каково чувствовать себя на твоей стороне стола, в третьем мире.

202

Голос Джона. Это так странно... Я чувствую себя потерянным... Что-то произошло со мной психологически... Я достиг точки, ког­да просто не могу думать... У меня такое странное ощущение, что это твоя проблема... Я чувствую себя абсолютно беспомощ­ным. И самое таинственное во всем этом то, что я не могу при­помнить, чтобы я испытывал подобное ощущение раньше во все время, пока мы пишем вместе.

(Конец записи)

Джон. Я помню это чувство. Это было совершенно необычно. Я просто чувствовал, что ничего не могу сделать и что вся ответ­ственность за поиск решения лежит на тебе. И все же проблема была связана со мной...

Робин. А у меня были противоположные ощущения. Ты отклю­чился, а я не мог остановиться и продолжал поучать тебя, не давая тебе возможности ответить. И так оно и продолжалось более часа, причем мы оба вели себя в абсолютно не свойственной нам манере.

Джон. Так что же происходило на самом деле? Почему мы так завязли в этих ролях?

Робин. Я думаю, что объяснение непосредственно следует из того, что мы говорили. Метрополии оправдывали свои завоевания и свое право властвовать над колониями, убеждая себя в полном превосходстве своих знаний, ценностей и добродетелей — более «цивилизованных» — и, таким образом, в своей обязанности уп­равлять и обучать колониальные народы. Другими словами, они воспринимали себя в родительской роли, а туземное население — в роли детей. Поэтому на них ложилось все бремя ответственнос­ти: принять бразды правления, указывать «туземцам», что де­лать, образовывать их в духе западных идей, учить их упорному ТРУДУ и определять, сколько денег им можно выдать на карман­ные расходы. Столкнувшись с превосходящими вооружениями и чужой технологией, колонизируемые народы проглотили эти идеи. Поэтому, даже добившись в конечном итоге свободы и независи­мости, они продолжали воспринимать многие западные идеи как высшие ценности и, вследствие этого, пытались слепо подражать нам, вместо того чтобы вернуться к тому, что было хорошего — зачастую гораздо лучше нашего — в их собственных традицион­ных культурах.

Джон. Ты хочешь сказать, что это тот же старый раскол меж­ду «родительской» и «детской» частями личности?

Робин. Да. Будучи колонизаторами, мы переносили свои ребячес­кие черты на них, а затем называли их «ленивыми», «безответст­венными», «беспомощными», «невежественными», «ненадежными» и «пекущимися только о собственных удовольствиях»... Тогда как мы, жители развитых стран, принимали на себя соответствующую роль всезнающих взрослых, поучающих и увещевающих, с честью несущих то, что зовется «бременем белого человека». И достаточно скоро они усвоили большую часть такого стиля мышления.

Джон. Я только что понял одну довольно очевидную истину. Это расщепление личности, должно быть, происходит и в

203

отношениях между богатыми и бедными в пределах одной страны. Богатые думают, что имеют право на свое богатство — как люди, придерживающиеся более взрослых подходов, а бед­няки, по их мнению, сами виноваты в своей бедности, потому что они ребячливы, безответственны и не желают работать. А бед­ные смиряются с этой ролью — хотя бы отчасти, — ожидая, по­добно детям, что кто-то другой решит их проблемы и даст им все необходимое.

Робин. Да, если они не понимают происходящего, то остаются запертыми внутри этих противоположных ролей. Поэтому, как ви­дишь, если такое расщепление личности происходит (как между богатыми и бедными странами, так и между богатыми и бедными людьми внутри одной страны), то оно отражает в психологии лю­дей ту самую проблему, которую они пытаются решить.

Джон. Это особенно характерно для Великобритании, не прав­да ли? Здесь есть сложившаяся классовая система, отражающая этот раскол, когда средний класс мнит себя весьма взрослым, тог­да как многие работяги ощущают, что они бессильны улучшить свое положение.

Робин. Что усугубляется и увековечивается наличием двух от­дельных систем образования — государственной и частной.

Джон. Таким образом, не хочешь ли ты сказать, что именно этот психологический разлом по типу родитель/ребенок мешает прогрессу в борьбе с бедностью — как на национальном, так и на международном уровне?

Робин. Именно так. Не слишком приятная для обеих сторон мысль, так как она подразумевает — полагаю, корректно, — что ответ­ственность за проблему разделена между богатыми и бедными, и те и другие должны перемениться, дабы найти ее решение. Сле­довательно, каждая из сторон должна отказаться от параноидаль­ного стремления переложить вину на другого. К сожалению, обви­нять намного легче, нежели принимать на себя ответственность, несмотря на огромные издержки!

Джон. Но послушай, разве здесь не кроется и глобальная эко­номическая проблема? В любой рыночной системе, если только активно не противиться этому, богатые всегда богатеют, а бед­ные становятся беднее. Чем богаче становятся богатые, тем боль­ше власти они забирают и обретают способность еще больше вли­ять на происходящее. Они накапливают все больше и больше, и чем больше они приобретают, тем меньше у них возможностей воспользоваться приобретенным, потому что нельзя купить дополнительные часы в сутках или съесть больше, чем в тебя влезает. Но даже при этом они, кажется, не могут остановиться. Поэтому не возникает ли необходимость в каком-то принципе пе­рераспределения? Забудем о каких-то моральных оправданиях этому. Я говорю о двух причинах, которые имеют отношение к реальной политике. Во-первых, если бедные становятся беднее, то в конце концов они станут настолько обездоленными и отча­явшимися, что будут вынуждены прибегнуть к насилию. А в усло­виях современной демократии это нельзя «подавить» методами, возможными в прошлом столетии. И во-вторых, даже избежав

204

бунта, мы как минимум создадим класс изгоев, настолько отчуж­денный от остального общества, что его реальное воссоединение с обществом становится невозможным. А это обойдется обществу намного дороже, чем пришлось бы заплатить при перераспреде­лении... Кроме того, богатым придется тратить большую часть сэкономленных на налогах денег на системы обеспечения безо­пасности. И все сказанное до мелочей применимо к расколу Се­вер-Юг. Поэтому... что мы можем сделать? Или, по крайней мере, | с чего мы можем начать?

Робин. Я согласен, что перераспределение в какой-то форме необходимо. Все комфортные для проживания сообщества уже при­няли меры, обеспечивающие это хотя бы до какой-то степени; а там, где правительства пытаются действовать в противополож­ном направлении, как в Великобритании и США в недавнем про­шлом, в обществе наблюдается усиление поляризации и отчуж­денности. Но если отсутствует понимание психологического аспекта проблемы, хотя бы у правителей и их советников, то перерасп­ределение может привести к негативным, нежелательным послед­ствиям и не прижиться. Например, в США в настоящее время даже демократы озабочены тем, что существующая система социально­го обеспечения, направленная на борьбу с бедностью, создала куль­туру зависимости, увековечивающей бедность и оторванность от основной части общества; а это, в свою очередь, пробудило по­нятные возмущение и сопротивление у тех, кому приходится оп­лачивать счета. Поэтому более конструктивный и легче переноси­мый подход к перераспределению требует гораздо большего вни­мания к осознанию и изменению психологических аспектов этих от­ношений. Это больше не является вопросом только увеличения или уменьшения выплат.

Джон. Ты имеешь в виду, что перераспределение необходимо, но одинаково неверно как добиваться его насилием, так и устра­ивать бесплатные раздачи, закрепляющие зависимость по схеме родитель/ребенок. И требуется как раз наше старое доброе ра­венство возможностей, не так ли?

Робин. Именно, и не только в качестве лозунга. Только в дей­ствительно равном обществе, где каждый имеет равный доступ к образованию и другим преимуществам, благие формы неравен­ства — такие, как признание заслуг богачей, которые, в свою оче­редь, создают рабочие места, — и имеют шанс возникнуть.