Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

не уходи

.docx
Скачиваний:
9
Добавлен:
30.03.2015
Размер:
385.81 Кб
Скачать

— Пульс возвращается… он вернулся… — Это голос Ады.

Да, на этом проклятом мониторе обозначился пульс.

Теперь можно — игла кардиошприца уходит в твою грудь, Ада давит на поршень. Мои руки дрожат, им никак не удается остановиться. Я насквозь мокрый, я дышу как лошадь, я заглатываю воздух — и слышу, что все остальные вокруг меня тоже начали дышать.

— Допамин в вену…

— Пошло к норме.

С возвращением, милая моя, ты снова на этом свете!

Альфредо смотрит на меня, пробует улыбнуться, но у него получается только хриплое:

— Девочка пошутила… решила с нами пошутить…

— Селезенка… это кровила селезенка… — слышится чей-то голос.

Я так и не взглянул на дыру на твоей голове, я видел светлый лоскут, это, должно быть, была твоя кожа, но я под этот лоскут так и незаглянул. Альфредо закончит операцию, я там оставаться не хочу. Я пропотел, а теперь дрожу от холода, в глазах у меня темно, я вот-вот потеряю сознание.

* * *

Я проходил по палатам, беседовал с больными, а сам невольно высматривал, нет ли где-нибудь свободной койки. Ох как здорово было бы задержаться на одной из этих лежанок, юркнуть под белую простыню и так остаться — в ожидании, пока кто-нибудь займется и мною. Засунули бы мне под мышку термометр, положили бы на тумбочку печеное яблоко, и я, напялив больничную пижаму, устранился бы от мира.

Я хотел сказать Италии всю правду, но вместо этого только прижал ее к себе — и закрыл глаза. Лицо у нее уже было как мордочка у беременной кошки, на нем то и дело проступала эта особая гримаса — женщина боролась с тошнотой, мне нельзя было ее пугать. Мы затеяли любовь, и только спустя какое-то время я заметил, что любил ее так, словно мы уже распрощались. Мне не хотелось разъединяться с нею, я остался у нее внутри, воображая себя маленьким-маленьким, и так мы лежали, пока не стали зябнуть. Потому что теперь в доме стояла стужа, и поверх мохнатого покрывала теперь лежал еще и старый плед, но этого было мало, согреться нам так и не удавалось. Пес лежал свернувшись в ногах кровати, у наших ступней. Придавленная моим тяжелым телом, Италия спрашивала:

— За что ты меня любишь?

— За то, что это ты.

Она взяла мою ладонь и положила себе на ивот. Ладонь моя была невероятно тяжела, на олицетворяла целый ворох очень печальных мыслей. Италия слишком жила мною, чтобы этого не заметить.

— Что с тобой?

— Немножко лихорадит.

Она принесла мне стакан, в котором пузырилась таблетка аспирина.

Возможно, какое-то предчувствие у нее мелькнуло, но она его тут же отогнала. Беременность наградила ее даром смиренного доверия к тому, что будет дальше. Она впервые оторвала взоры от настоящего и отважилась заглянуть в будущее. И именно я заставил ее поднять голову и показал благополучные дали, о которых она стыдилась даже грезить.

Твоя мать отправилась в клинику, мы встретились с нею около одиннадцати и вот сидим в баре и что-то там попиваем. Манлио и прочие мои коллеги уделяют ей массу внимания, они знают, что она беременна, на все лады поздравляют; она принимает поздравления с солнечной улыбкой, от которой на ее щеках обозначаются ямочки, а вокруг невольно становится светлее. Она пришла сюда на эхограмму, на самую первую. Она — моя жена, она шагает рядом со мною по лестницам, затянутая в костюм из черного люрекса. Манлио нас сопровождает, он балагурит, он нам завидует. Эльза выглядит такойяркой, такой красивой в этом невеселом коридоре не то серого, не то сизого цвета, среди больных, расхаживающих в пижамах; она похожа на актрису, явившуюся сюда с благотворительным визитом. Бледный, сокрушенный, очень похожий на место, где я провожу половину жизни, я прячусь за нее, как трехлетний ребенок прячется за мать.

Она задирает блузку, приспускает юбку и обнажает живот. Манлио размазывает ей по животу гель.

— Холодок чувствуешь?

— Немножко.

И она смеется. Возможно, что, пока зонд путешествует по ее коже, она нервничает куда больше, нежели хочет показать. Я стою рядом и жду. Манлио переводит зонд под Эльзин пупок, он ищет в ее матке тот участок, к которому прикрепился эмбрион. Я, Анджела, уж и сам не знаю, что во мне тогда творилось, я плохо это помню, но очень может быть, что я надеялся на то, что никакой беременности у Эльзы нет. У твоей матери выражение лица напряженное, она приподняла голову и вопрошающе смотрит на экран, она боится, что экран ее грезу не покажет. И вот ты там появляешься, Анджела, ты — это крохотный морской конек, в котором туда и сюда ходит белая точечка. Это твое сердце.

Вот такой я увидел тебя в первый раз. Когда монитор выключили, у твоей матери были мокрые глаза, она уронила голову на кушетку и глубоко вздохнула. Я все смотрел на этот уже черный экран, тебя там больше не было. Я невольно стал думать об Италии. В ее животе тоже таился морской конек, совершенно такой же. Но для него на мониторе не было места, ему полагалась только чернота выключенного экрана.

Вечером я пешком дошел до того гастронома, где привык ужинать карликовыми апельсинами. Я поел, глядя на стоявший у стены включенный телевизор, звука не было слышно. Толпа состояла из людей-одиночек, они что-то жевали, стоя на опилочном покрытии, держа в руках засаленные бумажные салфетки. Вернулся я тоже пешком, рассеянный, обессиленный, расталкивая плечами темноту. Магазины уже позакрывались, город готовился отдыхать. Я вошел в телефонную будку — трубка там была оборвана, и провод безжизненно болтался растянутой пружиной. Ладно, сказал я себе, позвоню из следующей будки. Но больше я так и не остановился, я дошагал пешком до самого дома.

Дома Эльза сидит на диване вместе с Рафаэллой, они разговаривают, ставя на место сумку, я слышу их голоса. Рафаэлла поднимается, я обнимаю ее плохо повинующимися руками, утопаю в ее необъятных телесах. Она без туфель… краем глаза я их нахожу — туфли стоят на ковре.

— Я так рада, наконец-то я стану теткой!

Обнимая меня, она просто трепещет в экстазе, чувства переполняют ее. Я не свожу глаз с невероятно разношенных туфель.

— Ну что же, доброй вам ночи, милые дамы.

— Ты уже спать?

— Завтра мне надо встать чуть свет. Эльза поверх спинки дивана подставляет мне теплую щеку, я касаюсь ее своей щекой. Рафаэлла глядит круглыми, совсем детскими глазами: «Ты не против, если мы еще тут посидим, поболтаем?»

Да говори сколько тебе влезет, Рафаэлла, дай своему сердцу надышаться, пока оно бьется, ведь все мы тут товарищи по круизу, мы взгромоздились на телегу, лишенную колес, и думаем, что куда-то едем.

На следующий день я сижу в самолете, надо лететь на очередной конгресс, командировка совсем короткая, к вечеру я вернусь обратно. Манлио сидит рядом, бесцеремонно положив ручищу на мой подлокотник. Я вдыхаю запах его крема для бритья. У меня место у окна, я смотрю на белое крыло, выделяющееся на сером фоне взлетной дорожки. Пока что мы все еще на земле. Здесь, внизу, картина не ахти, воздух грязный и спертый, но там, за облаками, есть надежда увидеть солнце. Проходит стюардесса, толкая перед собою тележку с журналами. Манлио оценивающе смотрит на ее зад. В полете я буду пить кофе, мне дадут чашку «настоящего турецкого», как его называет Манлио. Мне надо уходить, надо убираться отсюда, самолет разобьется, я не хочу подохнуть, сидя рядом с Манлио, с чашкой «настоящего турецкого» в руках. Мне плохо, у меня выступает пот, сердце готово выскочить из груди, левой руки я совсем не чувствую. Я понял, я умру от инфаркта, сидя в этом их крохотном, ходуном ходящем металлическом сортире, глядя на стопку гигиенических салфеток, которая подрагивает над миниатюрным самолетным унитазом. И я встаю с места.

— Ты куда?

— Я хочу назад.

— Что еще за хреновина?

Двери уже задраили, самолет покатил на взлет. Старшая стюардесса меня останавливает:

— Простите, синьор, вы куда?

— Мне нужно обратно, мне плохо.

— Я вызову вам врача.

— Я сам врач. Мне плохо, выпустите меня из самолета.

Должно быть, вид у меня достаточно красноречивый, и девушка в форменном платье, со светлыми, собранными в шиньон волосами и миниатюрным носиком, пятится, идет к пилотской кабине. За нею туда проскальзываю и я. Оба пилота в белых безрукавках оборачиваются и смотрят на меня.

— Я врач, у меня начинается инфаркт, откройте мне двери.

К самолету снова подъезжает лестница, дверь распахивается. Воздух, наконец-то воздух. Я сбегаю вниз. Манлио следует за мной. Стюардесса его окликает: «Что вы делаете, вы тоже хотите остаться?»

Манлио поднимает обе руки, ветер от двигателей рвет на нем пиджак. «Я его коллега!» — кричит он.

И мы оба оказываемся на бескрайней бетонной глади взлетного поля. Служащий аэропорта сажает нас на свой маленький джип и везет к зданию вокзала. Я молчу, руки у меня сцеплены, рта не открыть. Сердце вроде бы отошло. Манлио нацепляет солнечные очки, хотя никакого солнца нет и в помине. Мы слезаем с джипа.

— Можно узнать, что тебе за вожжа под хвост попала?

Я пытаюсь улыбнуться:

— Я тебе жизнь только что спас.

— По-твоему, он свалится?

— Нет, теперь уже не свалится. С самолета, который должен свалиться, ты просто так не слезешь.

— Что, здорово обделался?

— Было дело.

— Знаешь, а ведь и я тоже!

Мы хохочем и идем в бар — выпить не «турецкого», а вполне приличного кофе. Конгресс, похоже, накрылся. «Ну и пошли они все подальше», — говорит Манлио. Ему нравятся такие экспромты. И вот тут меня прорвало. Я рассказываю ему все, щеки у меня отвисли, потому что говорю я, наклонившись над опустевшей чашкой, ковыряя ложечкой гущу на дне. Тут, в баре аэропорта, в окружении людей, которые торопливо глотают свои бутерброды, не сводя глаз с багажа, я выкладываю ему весь свой роман со всеми заключенными в нем эмоциями и желаниями, выкладываю, словно подросток прежних времен, влипший в классическую любовную историю. Манлио для этого подходит меньше всего, но это не важно, мне необходимо хоть кому-то это выложить, а он тут, он рядом со мной и поглядывает на меня своими кабаньими глазками. В друзьях мы с ним по какому-то недоразумению, и оба это знаем, но сейчас мы стоим перед металлической стойкой, давно уже прикончив свой кофе, и этот момент все-таки как-то сближает нас.

— А что это за баба?

— Да ты ее видел.

— Я ее видел?

— Тогда, вечером, на онкологическом конгрессе, она сидела за столиком недалеко от нас…

Он покачивает головой:

— Знаешь, не помню… хоть убей, не помню.

Мимо проходят люди. Манлио зажигает сигарету, хотя курить здесь нельзя. Я смотрю перед собой и говорю — ему, самому себе, безымянному потоку людей, идущих мимо… Говорю, потому что мне нужно это сказать:

— Я влюблен, понимаешь?

Манлио заминает окурок носком своего мокасина:

— Ну что, садимся на следующий самолет?

* * *

Я паркую машину, забираю с заднего сиденья сумку и шагаю к клинике. Италия выныривает как-то неожиданно и оказывается рядом со мной. Она кладет руку мне на локоть, и пальцы ее пытаются нащупать мою кожу сквозь сукно рукава. Она не успела меня удивить, но напугать уже успела. Она осунулась, не накрашена. Она даже не позаботилась прикрыть лоб парой локонов; лоб у нее большой, он доминирует над лицом, подавляет выражение глаз. Я оглядываюсь вокруг, а оглядываясь, понимаю, что пытаюсь защититься от нее, от той тяжести, которую она сегодня принесла с собой.

— Пойдем.

Я пересекаю улицу, не прикасаясь к ней. Она идет следом, опустив голову, руки ее торчат из рукавов выношенного полотняного жакета. Какая-то машина вынуждена притормозить, она не обращает на нее внимания, она вторит моим торопливым шагам. Я удаляюсь от клиники, словно вор, умыкнувший какую-то постыдную добычу. Заворачиваю в переулок и иду прямиком к кафе, которое, помнится, должно тут быть.

Она идет за мною по винтовой лестнице, ведущей на второй этаж, — там пустой зальчик, воняющий застарелым сигаретным дымом. Она усаживается рядом, совсем близко. Смотрит на меня, потом отводит глаза, потом снова смотрит.

— Я тебя ждала.

— Прости меня.

— Я тебя долго ждала. Почему ты не звонил?

Я не отвечаю, что тут ответишь? Она поднесла руку к лицу, лицо у нее теперь покраснело, глаза подернуты серой пеленой слез. В глубине зальчика стоит аквариум, издалека рыбки кажутся цветастыми карнавальными хлопушками.

— Ты решил, что ребенка не надо, правда?

Мне не хочется говорить — ну только не сегодня, только не сейчас…

— Тут совсем не то, что ты подумала…

— А что тут? Скажи, что тут?

В глазах ее вызов, и в этих ее слезах, которые все не могут пролиться, тоже вызов. Губы у нее поджаты, она настойчиво теребит обшлага жакетика. Мне мешают ее неугомонные руки и лицо, не дающее мне выскочить из окружения… Надо бы сказать ей про Эльзу… но нет, сегодня подобные эмоциональные скачки мне не нужны. Мне тяжело сидеть с нею, словно взаперти, за этим столом, тут мало света, воняет окурками, да еще эти цветастые рыбки, брошенные в аквариум, словно неиспользованные петарды давно закончившегося карнавала. Внезапно она начинает плакать в голос, бросается мне на шею, губы у нее мокрые и нос тоже.

— Не оставляй меня.

Я глажу ее по щеке, но руки двигаются плохо, это не руки, это неуклюжие лапы. Она дышит мне в лицо, целует меня. У ее дыхания странный запах, это запах опилок, это запах человека, которого недавно тошнило. Я удерживаю ее, удерживаю подальше от себя и ее запах, от которого меня тоже начинает подташнивать.

— Скажи, что ты меня любишь.

— Ну перестань же.

Но она уже совсем не владеет собой.

— Не перестану, не перестану…

Она ерзает на стуле, всхлипывает. Чьи-то шаги звучат по винтовой лестнице. Какой-то парнишка исчезает за дверью уборной, за плечами у него студенческий рюкзачок. Италия поворачивается в его сторону, вроде бы она немного успокоилась. Я беру ее за руку:

— Мне надо сказать тебе одну вещь.

Она смотрит на меня, лоб ее бледен как мел.

— Моя жена… моей жене нездоровится.

— И что же с ней такое?

Скажи же ей, Тимотео, скажи ей сейчас все, выговори ей все это прямо в ее несвежий рот, в котором затаилась ее бедность. Скажи ей, что ты ожидаешь законного ребенка, наследника твоей бесполезной и однообразной жизни. Скажи Италии, что ей придется делать аборт и сейчас для этого самое время, именно сейчас, когда она внушает тебе страх, когда ты думаешь: ну что за мать может выйти из женщины, способной впадать в такое отчаяние?

— Я не знаю… — говорю я и отодвигаюсь от нее всем туловищем, всей моей низостью.

— Ты доктор — и ты не знаешь, что с твоей женой?

Паренек вышел из уборной, мы смотрим, как он проходит мимо, он тоже смотрит на нас. У него темные глаза, едва пробивающаяся бородка. Он проходит мимо аквариума и исчезает на витой лестнице.

— Мне надо в туалет, — говорит Италия.

Пошатываясь, она делает несколько шагов по изразцам пола, потом вдруг разбегается — и с силой врезается в стену головой. Я поднимаюсь с места и подхожу к ней.

— Что ты делаешь?

Она смеется и стряхивает мои руки со своих плеч; этот смех пугает меня куда больше плача.

— Мне время от времени нужна хорошая встряска.

Мы возвращаемся на улицу, медленно куда-то идем.

— Как у тебя голова, не болит?

Она плохо меня слушает, сосредоточенно разглядывает людей вокруг.

— Взять тебе такси?

Нет, такси ей не нужно. Она садится на автобус — на первый подошедший автобус.

Я шагаю к клинике. И думаю при этом исключительно о себе. Обойтись с нею так сухо мне было нетрудно. Но сейчас, пока я оперирую больных, пока копаюсь в чьей-то брюшине, разговор с нею тяготеет надо мной как начало больших неприятностей. Я уже вижу, как она стучится в дверь моего дома — под видом торгового агента или одной из тех непонятных фигур, которые болтаются по кондоминиумам, ускользая от бдительных взоров портье. У нее угрюмый взгляд, она нажимает на кнопку звонка и дрожит, но потом глаза ее оживляются — она видит Эльзу и просит ее впустить. Эльза заспанна, на ее плечи накинут любимый ночной халат из шелка, голое и теплое тело закутано в тонкий шифон. Рядом с Эльзой Италия такая маленькая, ручьи пота текут у нее из подмышек, она вспотела в автобусе, она перед этим всю ночь потела, крутясь на своей койке. Она смотрит на наш дом, на книги, на фотографии, на тугие груди Эльзы, все еще темные от солнца. Думает о двух своих пустых луковицах, свисающих ей на ребра, и о сердце, которое бьется там, ниже. На ней смешная юбка с поясом из эластика, постоянно соскальзывающим на бедра. Эльза ей улыбается. Она ведь у нас солидарна со всеми созданиями своего пола, даже с самыми простенькими, она у нас женщина эмансипированная, снисходительность представляется ей непременным долгом. Италия не такая, у нее ребенок во чреве, под этой юбкой, купленной на базарной распродаже, и ей не с чего быть снисходительной. Вот Эльза оборачивается: «Ну, детка, так что тебе нужно?» (девушек простого сословия она обычно величает на «ты»). Италия плохо себя чувствует, у нее головокружение, она не выспалась, она не успела поесть. «Ничего», — говорит она и идет обратно к двери. Потом взгляд ее падает на белый конверт у входной двери — из клиники только что прислали распечатку эхограммы…

Между первой и второй операцией я успеваю позвонить Эльзе.

— Как ты там?

— У меня все великолепно.

— Ты сегодня из дома не выйдешь?

— Выйду позже, я сейчас тут перематываю одно интервью…

— Не смей никому открывать.

— А кому я могу открыть?

— Мало ли кому, непременно спрашивай, кто это.

Пауза, потом в трубке раздается хохот, — я живо воображаю ее щеки и всегдашние эти ямочки, которые образуются на них от смеха.

— Отцовство странно на тебя подействовало: ты говоришь точь-в-точь, как говорила моя бабушка.

Тут я и сам смеюсь, о, я понимаю, как я смешон. Мой дом в полном порядке, моя жена — женщина сильная… да-да, она высокая, и она сильная.

Вечером я выглядываю из окна. Я нахожусь в спальне, я отодвигаю шторы и придирчиво смотрю, что делается на улице, за рядами деревьев, — сначала справа, потом слева, там, где помигивают огни светофора. Там ничего подозрительного не видно, только какой-то автомобиль проезжает мимо, неизвестный автомобиль, везущий домой неизвестно кого. Взглядом я ищу ее. И сам не знаю почему — то ли потому, что она мне нужна, то ли потому, что боюсь, как бы она не затаилась там, внизу, и не стала за нами следить. Я смотрю на крыши, на антенны, на купола церквей в том направлении, где ее дом, за ту аллею, населенную ночными силуэтами, мелькающими в свете фар, — До самого бара, где мы появлялись много раз… кто знает, открыт ли он еще в эту пору. Такая громада всего нас разделяет — бесчисленные стены домов, множество человеческих фигур, свернувшихся во сне на своих кроватях. Как хорошо, что все именно так и я могу перевестидыхание. Не грусти, Италия, жизнь — она такая. Высокие мгновения полной близости — а потом порывы ледяного ветра. И если ты сейчас страдаешь там, в своей хижине, за последним гребнем цемента, твоя боль на этом расстоянии мне неведома, и больше того, она мне чужда. И что за важность, если ты забеременела от каких-то шальных моих брызг? В эту ночь ты, со всем твоим багажом, остаешься в одиночестве под станционным навесом, твой поезд уходит, ты его упустила.

— Ты решил сегодня не ложиться?

Я падаю на постель рядом с твоей матерью — она перед сном приняла душ, и волосы ее влажны. Она занята чтением. Я устраиваюсь на своей половине и тут же чувствую, как ее пальцы скребут по моей пижаме.

— Каким-то он будет…

Я чуть-чуть поворачиваю голову.

— …наш ребенок. Никак не могу его представить.

— Он отменным красавцем будет, весь в маму.

— А может, это будет девочка, — она откладывает книжку, — да еще и некрасивая, вроде тебя.

Эльза придвигается ближе, ее влажные волосы касаются моего лица.

— Вчера ночью мне приснилось, что он безногий… Представляешь, он рождается, а ног у него нет!

— На следующей эхограмме у него уже и ноги будут, ты не сомневайся.

Она передвигается на свою половину и снова принимается за чтение.

— Тебе свет не помешает?

— Нет, со светом даже уютнее.

И я лежу, закутав глаза простыней, через которую чуть-чуть проникает желтоватый полумрак. Сплю я не по-настоящему, а только дремлю, успокоенный этим неярким сиянием, тихим дыханием Эльзы, лежащей рядом. То и другое шепчет мне, что жизнь и дальше пойдет таким вот образом, полегоньку, попахивая дорогим шампунем. Но потом в сонных моих то ли мыслях, то ли образах передо мною вырисовывается ребенок, лишенный ног. Тем временем Эльза погасила свет. Я тоже вроде бы засыпаю, но как-то неглубоко — и вдруг отчетливо слышу, как твоя мать кричит: «Негодяй, отдай мне его ноги! Отдай сейчас же!» И тогда в синей и вязкой воде ночи во мне всплывает ужасная мысль. Я представляю себе, что иду туда, в прихожую, роюсь в своей докторской сумке, достаю скальпель и отрезаю себе мужское хозяйство. Потом открываю окно и швыряю все это вниз, на тротуар, может, кошкам, а может, и Италии — если только она там. Вот, Крапива, держи, это отец твоего ребенка. И тут я сжимаю ноги, сжимаю изо всех сил — и просыпаюсь. Какой это ужас, Анджела, когда жизнь, дождавшись ночи, вгрызается в тебя.

* * *

Сигнал вызова монотонно звучал в моей трубке, безответно раздавался в ее хижине — вдали от меня, от моей руки, от моего уха. В десять утра ее не было. Не было ее в полдень. Не было в шесть вечера. Где же она? Прибиралась в какой-нибудь конторе, замывала пол в каком-нибудь сортире? Шла по городским улицам, держась поближе к стенам, с тем самым осунувшимся лицом, которое я у нее видел в последний раз в кафе, когда она была неприятна, невыносима? О, как унизительны такие истории, когда они идут к своему гибельному завершению… Когда каждый из любовников отрывается от идеального силуэта своего партнера и глядит на проясненное, настоящее его изображение, не приукрашенное собственными любовными вожделениями. Потом ты делаешь вид, что ничего такого не случилось, но от любви ты в какой-то степени уже перешел к ярости, потому что человеку свойственно испытывать ярость к тому, кто заставил его поверить в иллюзию. Да, Анджела, это именно так.

Дело в том, что я в этом кафе взглянул на нее просто как на случайную прохожую, как на одно из тех бесполезных тел, которые загромождают мир, улицы, автобусы. В таких телах я каждый день копаюсь без радости и без сострадания.

Мой хирургический взгляд спустился тогда от ее глаз к руке, на которую она опиралась подбородком, разглядел ее без всякой предвзятости, отметил маленькие некрасивости — легкий пушок под подбородком, кривоватый мизинец, две кольцеобразные морщины на шее.

Я смог глядеть на нее прямо, как глядит посторонний, поштучно отмечая все ее мелкие несуразности. Вот и сейчас до меня снова донеслось недужное ее дыхание. Оно шло от измученного тела, оно было подобно дыханию моих больных, когда они просыпаются после анестезии.

Телефон у нее вовсе не был выключен, анонимный оператор подтвердил мне это металлическим голосом, но она не отвечала. Возможно, она была дома и безразлично давала звонкам телефона лететь над своим свернувшимся в клубок телом, проникать в нее, хлестать ее своей занудной монотонностью, заставлять ежиться. Но ведь это был единственный способ сказать ей, что я ее не покинул. И вот я продолжал набирать ее номер, воображать, что при помощи этого унылого гудения я веду с нею диалог, — и так до самого вечера.

Из клиники я вышел измотанный, по пути домой я несколько раз проскакивал перекрестки, не дожидаясь зеленого сигнала. Я глотал километры дороги и многочисленные светофоры, укоризненно глядевшие на меня своими расширенными очами… Я больше никогда не освобожусь от нее, мысли о ней будут преследовать меня повсюду. Италия довлела надо мной, делала свои засечки на всех моих намерениях. Голос ее молотил по моим вискам, он присутствовал так явно, что я то и дело озирался, ища ее. Если бы она была рядом, в своем заношенном жакете, со своими белыми ладошками, по которым бегут голубые жилки, и глазами неопределенного цвета, — может быть, тогда не вспоминать ее было бы намного легче.

Нора заключила меня в объятия, я ощутил, как размягченная губная помада поехала по моей щеке. Она и Дуилио решили у нас отужинать, ужин был уже в самом разгаре.

— Поздравляю, будущий папочка!

— Спасибо.

— Это же грандиозная новость!

— Я сейчас вернусь, только руки помою.

Нора с другого конца стола швыряет пакетик в белой веленевой бумаге. Эльза сидит в задумчивости, поймать его на лету она не сумела, пакетик падает в рыбную подливку. Она вытаскивает его оттуда и обтирает салфеткой.

— Мама, я же тебе сказала, не надо этого делать.

— Да это я так, в качестве доброго пожелания. Первая распашонка, ты учти, должна быть новенькой — и непременно из шелка.

Эльза так и не хочет брать подарок, она передает его мне:

— Держи, ты рад? Вот у нас уже и распашонка есть.

Она смеется, но я-то знаю: она раздражена. Она не хочет подарков для ребенка, для этого еще не пришло время. Распашонка эта, в сущности, носовой платок с двумя дырками; я просовываю в них свои нелепо крупные пальцы. На столе закончилась вода, я встаю, иду наполнить кувшин. Я открываю кран, шум воды заглушаетдоносящиеся из столовой голоса. Семейство занято беседой, лица и руки в движении. Для меня все они остались за этим стеклом, за таким же запотевшим стеклом, за какое я помещаю весь мир, когда он мне не нужен и я ему тоже. Эльза разговаривает со своим отцом, трогает его за локоть. На стекле я вижу ее совершенно отдельно, как бы выделяющейся на облачке из некой дымки, вижу очень ясно. Она снова стала центром вселенной, хрупкости того странного вечера словно и не бывало… Всего несколько дней прошло, но нет уже и в помине той совсем нежданной и такой трогательной неуверенности. Она снова стала крепкой, не знающей устали, разве что таинственности у нее прибавилось. И даже взгляды, что она на меня бросает, это всегдашние ее взгляды, внешне участливые, а в сущности-то никакие, просто рассеянные. Она во мне больше не нуждается.

Я возвращаюсь в столовую с полным кувшином, всем наливаю воды. «Извините», — говорю я в пространство и иду к себе. Я даже и дверь не позаботился как следует закрыть, так я тороплюсь набрать ее номер.

Ее там не было, ее там не было даже и вечером. Я положил трубку, я положил на место мое одиночество, которое я ощущал в этот вечер повсюду — в отяжелевшей руке, в ухе, в тишине моего кабинета. Я сидел в темноте; силуэтом в проеме двери возникла Нора, силуэт был похож на огромную ворону. Свет, шедший из коридора, едва ее озарял, она взглядом искала меня в темноте. Это длилось совсем немного, но за это время у меня появилось ощущение, что она что-то схватила. И дело было вовсе не в том, что я сидел в темноте, один, с телефонной трубкой в руках, и этим дал ей почувствовать двойственность моей жизни, — а само мое тело было совсем, совсем другим, нежели там, в гостиной. Опущенные, словно обломившиеся, плечи, напряженный взгляд… — слишком далек я был в этот миг от самого себя. Какая-то внезапная близость по воле случая (она поднялась из-за стола, пошла за сигаретами, забытыми в сумке у входной двери) вдруг установилась между нами. Это поразительно, Анджела, но порою самым не предназначенным для этого людям вдруг удается в нас проникнуть. Нора сделала шаг ко мне: