Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Белов В. - Кануны

.docx
Скачиваний:
16
Добавлен:
17.02.2016
Размер:
749.12 Кб
Скачать

Толпа опять зашевелилась, бабы завздыхали, послышались новые голоса:

— Здря!

— Сколько годов нужен был, теперь не нужен.

— Да и церква-то на замке!

Второй член тройки, Меерсон, поднял руку:

— Предлагаю, товарищи, через губисполком ходатайствовать перед ВЦИК о выселении бывшего благочинного Сулоева… — Он достал из сумки заготовленную бумагу. Никто не перебил его, все сразу притихли. Только сзади толпы сдержанно отбояривалась от ребят какая-то девка да в воздухе на лету свистели стрижи. Меерсон развернул бумагу:

— Принимая во внимание, что бывший благочинный Ириней Сулоев ведет злостную религиозную пропаганду, к мероприятиям Соввласти относится отрицательно, ходатайствовать через губисполком перед ВЦИК о его выселении с данной местности. Принимая во внимание, что гражданин Прозоров В. С. в прошлом дворянин, лишен избирательных прав, до революции имел крупную дачу леса, к мероприятиям относится враждебно, проживает на нетрудовые доходы, по наведенным справкам, в прошлом никаких революционных заслуг за ним не имеется, просить ВЦИК о лишении его земли и имущества и выселении за пределы губернии.

Бабий шепот прошелестел по толпе. Мало кто слышал приглушенное короткое рыданье в девичьем ряду. Девки подхватили Тоню и увели, а к Ерохину проворно подскочил дед Никита.

— И не стыдно тебе? Тьфу, прости меня, господи!

— Как фамилия? — Скачков наклонился к Микулину.

— Фамиль-та? — дедко Никита подскочил ближе. — Да моя-то Рогов, а твоя как?

Маленький дед Никита, выставив белую бороду, наступал теперь на Скачкова, и тот пятился от него. Этот старик в синей рубахе то семенил на своего неприятеля, то опять поворачивался к народу, тряс кулачишком.

Вера в слезах выбежала из толпы.

— Дедушко, дедушко…

Она отгородила его, стараясь увести подальше, но Ерохин с Микулиным уже уходили, быстро шагали в сторону исполкома. Скачков оглянулся на расходившегося деда Никиту.

— Этого бы надо… А, Яков Наумыч? Что делает!

Меерсон ничего не сказал.

— У меня вот к тебе вопрос, Яков… — продолжал Скачков.

— Что?

— Вопрос, говорю, есть. Тели… Тили… Как его? Да, значит, телигрим… Телигрим, есть ли такое слово?

— Телегрим? Не знаю. Пилигрим есть.

— Оно чего означает?

— Странник. А что?

Скачков хмыкнул. Оба заторопились вслед за Ерохиным. Толпа у амбара тоже быстро таяла. Гармонь взыграла было опять, но тут же затихла, словно бы захлебнулась.

* * *

Ольховский священник и бывший благочинный Ириней Константинович Сулоев умирал в своем небольшом чистеньком доме над речкой по-за деревней. В двух пустых, не оклеенных шпалерами комнатах было прохладно, тихо, пахло травами и легкой свечной гарью.

Теплый полевой ветер ласково шумел листьями подоконных берез, шевелил занавески на окнах.

Кровать была передвинута ближе к окну. Отец Ириней умирал, не теряя речи и памяти. Правда, от удушья и слабости он говорил редко и едва слышно, да головокружение часто и незаметно переходило в забьггное неопределенное состояние, отчего память покрывалась какой-то зыбкой завесой. Уже несколько суток он ничего не ел и не спал. Две нищенки, горбатая, маленькая Маряша и дородная шибановская Таня, которые приглядывали за умирающим, ночевали на кухне и пили чай. Они пробовали кормить отца Иринея с ложки, но он лишь слабо улыбался:

— Не надобно, нет. Христос с вами.

Вчера, в казанскую, ольховские женщины наносили отцу Иринею пирогов, студню и ендову хлебного сусла. Все стояло нетронутым в кухне, прикрытое холщовой скатертью: отец Ириней не знал, что нищенки пили чай «со своим сахарком» и «со своими сухариками».

Ночью перед грозой ему стало особенно тяжко, подступало удушье, руки и ноги похолодели и потеряли чувствительность. Он смутно слушал гул большого гулянья, и страх, какая-то неумолимая горечь все время не покидали его, хотя он не мог осознать этого. Он знал только, ясно чувствовал, что эта горечь была не от того, что он умирал, а от чего-то совсем другого, непосильного для его теперешнего сознания. Когда началась ночная гроза, отцу Иринею стало легче.

Он долго лежал так, с ясным умом и почти не ощущая себя.

— И ныне, владыко, да покроет меня рука твоя, — шептал он. — Да приидет на меня милость твоя яко сметеся душа моя и болезненна есть во исхождении своем от окаянного моего и скверного тела сего да некогда лукавый супостат совет срящет и препнет во тьме… За неведомые и ведомые в житии сем грехи мои милостив будь, да не узрит душа моя мрачного взора лукавых демонов, но да примут ее ангелы твои светлые и пресветлые…

Так шептал он, не замечая того, что шепот переходит в голос, а голос постепенно крепнет.

Горбатая Маряша, дремавшая на скамейке в кути, очнулась от этого голоса, устыдилась своей дремы и стала молиться. За ней потянулась и шибановская Таня, обе усердно клали поклоны перед образом Николы Зарайского.

Так пришло утро. Богатый теплом, светом, зеленью и птичьими кликами восход обозначился за стеной.

Отец Ириней, вновь ослабевший, шевельнул рукою, подозвал Маряшу. Нищенка по движениям его бескровного рта и по взгляду поняла, что он хочет ближе к окну. Старушки посоветовались, перетащили кровать, неохотно открыли окно и сдвинули занавеску.

Теперь умирающий лежал совсем близко от березовой зелени. Комната потеряла свою замкнутость, свежий, пахнущий росой, но все же сухой воздух веял вокруг.

Восходящее солнышко с ласковым ликующим безмолвием затопило подушку, пронизало бесплотные детские пряди седых волос, осветило выпуклый лоб отца Иринея.

Он уже не ощущал солнечного тепла, но глаза и слух были еще ясны. И он так остро увидел перемещающуюся солнечную листву, оттеняемую синей бесконечностью неба! Воздух шевелил эти первородно-свежие, будто масленые листья. Все еще не обретшие летней грубости и пепельно-бледной изнанки, они лоснились и словно на глазах напрягались клейким соком.

Так много их было рядом, в виду, а сколько их, бесчисленных, шумело еще дальше, вверху…

В деревне зычно и деловито трубили коровы, тут и там блеяли овцы. Отдельное блеяние порой замыкалось на половине от жадно схваченного травяного пучка. Над окном неутомимо хлопотали касатки.

«Господи! — отец Ириней хотел протянуть рукою в окно, но рука упала на подоконник. — Благодарю тебя, господи…» Это минутное сближение с бесчисленною листвою и безбрежностью синевы, это краткое общение с проникающим солнцем, с воздухом обновили его и совсем обессилили, и он ощутил смерть. Сейчас он ненадолго познал свое полное слияние с миром, он знал, что это слияние и есть смерть; знал, что исчезнет легко, без упреков к Богу и людям. Когда-то в дни своей молодости он тоже грешил и порочил окружающий мир, задавая себе вопросы: «Что есть Бог?» Да, да, он помнит, как, исходя злобой бессилия, покушался на великую тайну, искал оправдания и смысла всего, сущего. «Велик грех! Нелеп и страшен…» Отец Ириней шевельнул губами. Горбатая Маряша ласково, как на дитя, глядела на умирающего.

— Что, батюшка? Чего надо-то?

Он улыбнулся и еле заметно покивал головой, как бы говоря, что ему хорошо и ничего не надо. Маряша отошла, и отец Ириней опять поглядел на березовую листву вблизи, на сквозную небесную синеву. Она, эта синева, была еще яснее и бесконечней. И чем дальше он глядел сквозь листву, в эту безбрежность, тем меньше ощущал себя и тем равнодушнее становился к болям в своем дотлевающем теле. Он закрыл глаза, но небесная безбрежная даль все равно не исчезала. Сейчас она переливалась в такое же безбрежное отчаяние, в безмолвный вопль, во что-то темное, страшное и всепоглощающее. Отец Ириней задвигался, руки конвульсивно заперемещались на одеяле, дыхание стало прерывистым и коротким.

Маряша и Таня засуетились.

— Господи, царица небесная, матушка…

— Харчит вроде бы, трудится.

— А ведь и не соборован, Татьянушка! Ой, беги за народом, ради Христа! Да отца Николая-то поищи, может, и тут.

Таня проворно пошла искать шибановского священника, чтобы успеть отсоборовать умирающего. Она нашла его в праздничном хороводе около исполкомовского амбара. Подначиваемый ребятами, он собирался плясать. Она шепнула ему несколько слов, и он враз отрезвел, покорно пошел за нею.

Странно, что отец Ириней сквозь черноту и отчаяние, сквозь что-то необъяснимо-важное, окутывающее его, ясно слышал все, что говорили нищенки и шибановский священник отец Николай Перовский.

И если б он смог сопоставить то, что они говорили и делали, с тем, что происходило с ним, он понял бы несоизмеримость того и другого. Но ни сопоставить, ни осознать окружающее он уже не мог и, как ему казалось, не хотел, он переживал что-то свое, ничему не подвластное и единственное. Но что это было? Он уже не мог ни объяснить, ни оформить в слова даже этот вопрос. Его сознание и вся его память сужались, ограничивались и скапливались в пучок, направленные в одну точку, и эта непонятная, но невыразимо важная для него точка казалась теперь самой главной и единственной. Ему хотелось понять ее и открыть тайну ее важности, а все остальное ощущалось таким ненужным, чужим и мизерно-неуместным.

Он слышал, как люди двигались рядом, как на столе было поставлено блюдо с ржаным зерном. Отец Николай положил рядом крест и Евангелие, а Маряша зажгла и поставила в блюдо свечи.

Уже читалась молитва на освящение елея. Народ прибывал, многие стояли со свечами в руках. Умирающий ощутил свое последнее удивление: это ведь он умирает и это его соборуют, он, который творил этот обряд сотни раз. Что же такое он?

И отец Ириней впервые в жизни ощутил себя в третьем лице.

Это было так нелепо, так мучительнося и открыл глаза.

Перовский стоял над ним и, мигая красными глазами, произносил молитву. Сознание отца Иринея прояснилось, он на минуту вернулся вспять, к самому себе, ко всему окружающему и зашептал. Отец Николай наклонился ниже.

— Простите… — разобрал он скорее по движению губ умирающего, чем по его голосу. — Простите меня, отец Николай… что не дал благословения… что…

Больной, теряя сознание, замолк, провалившиеся глаза потухли и скрылись. Отец Николай продолжал читать, беря после каждого чтения лучинку с намотанной на нее белой тряпочкой и помазывая елеем лицо, руки и грудь умирающего. Мутные редкие слезы скатывались по лицу в рыжую бороду. Николай Иванович глотал окончания молитвенных слов. Не дождавшись седьмого помазания, не раскрыв Евангелия над головой соборуемого, он приложил крест к остывшим губам отца Иринея. И отошел — сутулый, громадный, встал в угол, потом прошел в прихожую-кухню…

В комнате набралось много людей, все тихо молились. Отец Ириней еще минут десять неподвижно лежал, потом вдруг шевельнул левой, после правой рукой, выгнул шею, тихо всхрапнул и вытянулся.

Все было кончено, кто-то из женщин запричитал. Горбатая Маряша сложила руки умершего.

Таня уже щепала лучину, чтобы согреть самовар для обмывания. Люди расходились, крестясь и вздыхая.

Отец Николай окаменело сидел в кухне-прихожей, когда в раскрытых дверях встали двое. Беспомощно и близоруко моргая, Меерсон платком протирал очки, за ним, вытягивая шею, стоял Скачков.

— Квартира Сулоева?

— Да. — Отец Николай медленно повернулся к ним. — Что вам угодно?

— Где он?

Отец Николай молчал.

— Есть решение схода о выселении благочинного Сулоева из пределов волости.

— Решение? Решение ваше не действительно… — сказал отец Николай. — Вы опоздали, молодой человек!

Голос сорвался было, но отец Николай пересилил себя:

— Да… опоздали… ибо уже переселен отец Ириней…

— Куда он переселился? — Меерсон повернулся к Скачкову. — Найти! Догнать немедленно! Где Микулин?

— Вам не догнать… — хрипло проговорил Николай Иванович.

— Пуля догонит, — сказал Скачков весело.

— Паскуда… — Николай Иванович вскочил, заслоняя вход в комнату. — Прочь!

Он сграбастал в одну руку Скачкова, в другую Меерсона, стукнул их головами и поволок в сени. На крыльце он развернулся, ударил каждого по очереди коленом под зад. Меерсон кубарем полетел с крыльца, а Скачков устоял на ногах, но чуть не ткнулся носом в дровяную поленницу. Опомнившись, он расстегнул кобуру, в то же время из-за палисада вывернулся председатель Ольховского ВИКа Микулин, метнулся на крыльцо. Как-то по-домашнему, негромко хлопнул скачковский «бульдог». Николай Иванович оттолкнул Микуленка, спрыгнул с крыльца, схватил стоявшее у заборчика коромысло и со свистом взмахнул им в воздухе. Скачков, Меерсон и Микулин отпрянули в угол. Они начали совещаться, что делать дальше.

Николай Иванович тоже остановился. Он думал что-то. Плюнул, замотал большой рыжей головой и поискал взглядом обидчиков:

— Ладно… Не упекли еще? — Он захохотал. — Ну да что… Всё одно упекёте. Только, чур, не трогать до вечера! Приду сам…

Он хотел еще что-то сказать, но раздумал, махнул рукой и прямо по грядкам пошел к дому Данила Пачина.

* * *

Под вечер отца Николая на укомовской лошади увезли в уезд. Незадолго до этого Митька Усов на двуколой коммунарской телеге, охраняемый Скачковым, увез Владимира Сергеевича Прозорова. Зав. АПО Яков Меерсон и секретарь укома Ерохин поехали верхом.

XIII

В начале сентября 1928 года заведующего уездным финотделом Степана Ивановича Лузина письмом вызвали в Вологду.

Дождливым и темным вечером Лузин на уисполкомовской бричке добрался до станции.

У переезда Степан Иванович отпустил ездового и пошел к станции пешком. Все время моросило, лузинский макинтош спасал только от проливного дождя. Было зябко.

Степан Иванович с портфелем в руке торопился вдоль линии, когда его окликнули:

— Степан Иванович?

Лузин оглянулся. Человек пять мужиков грузили лесом платформу. Они закатывали веревками еловые бревна. Большая громоздкая фигура приблизилась к Лузину, и он узнал шибановского попа. Встреча была неприятной для Лузина.

— Вы, что ли, Перовский?

— Мы! — отец Николай подошел, но у него хватило такта не здороваться за руку. — Закурить нет ли?

Лузин уже два месяца не курил, но папиросы в кармане носил.

— Вот благодарствую! — обрадовался отец Николай, раздирая пачку большими замерзшими пальцами. — Замерз яко пес.

— Вы что тут? — Лузину хотелось уйти, но он не мог уйти. — Где охрана?

— А мы без охраны! — сказал отец Николай, прикуривая. — Нам бежать некуда…

— Ну, ну.

— Не бывали в Ольховской волости? В Шибанихе! Наверно, моя матушка-попадья уже замуж вышла… — поп засмеялся, закашлял. — Вы за что, Степан Иванович, меня упекли?

— Заслужил, видать.

— Хм… заслужил, — отец Николай горестно покачал головой и твердо, глядя в упор, проговорил: — Помяните меня на этом месте, Степан Иванович, Игнатий Сопронов и вам покажет где раки зимуют. Не минует и вас чаша сия!

Отец Николай двинулся к платформе, откуда с любопытством глядели его новые сопричастники.

Степан Иванович, разозленный, ругая себя за то, что остановился, пошел к станции. Надо было тотчас забыть эту широкую, в мокром ватнике спину, эти громадные, замерзшие и оттого неповоротливые пальцы. И он сразу выкинул бы из головы эту нелепую встречу, если б опять не вспомнился Владимир Сергеевич. Прозоров был самым больным местом в душе Лузина. Он сознавал это с полной ясностью. Он хорошо помнил все разговоры и споры с ним, и то, что случилось, косвенно как бы доказывало правоту Прозорова в этих спорах и его, Лузина, неправоту. И это особенно ущемляло Лузина. Придерживая портфель, он открыл вокзальные двери.

Поезд вот-вот должен был прийти, у кассы кипела давка. Лузин по командировочному удостоверению, через дежурного, взял билет, вышел опять на перрон, где по-прежнему моросил дождь. Поезд наконец пришел, и Лузин кое-как пролез в вагон. Сесть было негде. Степану Ивановичу уступил место какой-то любезный бородатый мужик, который поставил на полку свою сплетенную в виде сундучка корзину и улез наверх.

Уже смеркалось взаправду, а поезд все еще почему-то стоял.

Люди недоумевали и делали предположения, обращались к кондуктору, тот ничего не знал. Прошло минут двадцать. Степан Иванович вышел к подножке, чтобы выяснить, в чем дело. Дождь, теперь уже в темноте, по-прежнему моросил, в двери вагона дуло холодом. Лузин услышал шум в темноте у вокзала, какое-то движение, но тут поезд пошел. Мокрый железнодорожник на ходу вскочил на подножку. Он занял место Степана Ивановича. Лузин долго стоял в тамбуре, потом прошел в вагон и вдавился между железнодорожником и какой-то ядреной женщиной.

— Дак чево сделалось-то? — спрашивал железнодорожника мужичок со второй полки.

Железнодорожник рассказал, почему задержали поезд. Оказывается, кто-то угнал со станции маневровый паровоз, застопорил путь.

Пока догоняли паровоз на дрезине и разбирались, что и как, поезд не мог следовать дальше.

— Ох, хой, хой! — дивился с полки мужик. — Дак это кто такой фулиган?

— Говорят, поп.

— Да ну?

— Из арестованных, — объяснил железнодорожник. — Лес грузят на станции. Он, значит, поп-то, видать, замерз, промок на дожде. Ну, и вздумал погреться, полез в паровоз.

— Ишь, нашел место.

— Неужто совладал с паровозом?

— А долго ли? — железнодорожник закурил. — Реверс там, пар пустить. Он, видно, ручку-то покрутил, ну, паровоз и пошел. Ладно хоть недалёко уехал.

— Так машинисты-ти где были?

Железнодорожник не ответил, может, он и был машинистом. Но мужика со второй полки очень заинтересовало все это, он не унимался:

— Дак он чего, и остановил сам?

— Сам. Наверно, обратно крутнул, ручку-то. На дрезине подъехали, он вылезает, весь вымазался, хохочет. Что, говорит, испугалися? Я, грит, хотел вперед, к светлому будущему.

— Вот будет ему вперед.

Степан Иванович слушал с любопытством. Стало как-то веселее, когда он представил попа Рыжка командующим на паровозе. «Ну и верзило! — подумал Лузин. — Кто бы еще додумался?»

Вагон качало из стороны в сторону. В его душной утробе, освещенной свечным фонарем, колыхались неспокойно спящие люди.

К ночи сморило всех, настигло, угомонило… Спали кому как повезло: кто лежа на полках, кто сидя вплотную на лавках, а кто и на полу, ничком, либо на корточках. Поезд шел нехотя, словно не желая мокнуть под дождем в темноте осенних полей. На каждой паре рельсовых стыков вагон клевал носом, дважды сотрясался, и колесный стук мешался с храпением спящих. Пахло просыхающей парной одеждой, сапожным дегтем, воздух был несвежим. Степан Иванович сидел между все еще мокрым железнодорожником и обширной бабой, которая, перемогая сон, никла большой головой, задремывала, но тут же, спохватившись, пробуждалась опять.

Лузин тоже хотел было поспать хотя бы и сидя, но мысли, цепляясь одна за другую, не пускали дремоту. Он не знал, зачем его вызвали в губком, чувствовал, что вызов не сулит ничего хорошего.

Перебирая в уме последние месяцы, он делал предположения, вспоминал. Что бы это могло значить? Он припомнил последнюю стычку с Меерсоном, который обвинил его, Лузина, в потворстве середняку и в недостаточной жесткости в деле выявления скрытых доходов. Однако Лузин не мог обвинить себя в этом. Уезд был на лучшем счету в губернии не только по налогу и самообложению, но и по займу. Отношения с Меерсоном особенно обострились после того, когда Лузин, узнав об аресте в Ольховице, пытался помочь Прозорову.

Прозоров в письме из уездной камеры обратился к Лузину за помощью, объяснил, что произошло, недоумевал и возмущался. Он не упоминал в письме о своей прошлой, известной Лузину революционной деятельности, и это Лузина особенно зацепило, заставило обратиться к Меерсону. Но Меерсон лишь обвинил Лузина в потворстве бывшим буржуям. Прозоров был отправлен в Вологду. И вот теперь Степан Иванович ощущал не то чтобы угрызения совести, но какую-то неловкость, недоговоренность. Сейчас он ничуть не жалел шибановского попа, который ездит на паровозе. Но арест и высылка Прозорова как-то раздражали его. Он все время пытался забыть об этом случае.

И никак не мог забыть… То ли от постоянных недосыпаний и усталости, то ли от монотонного стука и укачивания Степан Иванович наконец заснул, все отодвинулось куда-то и размылось.

Он не знал, сколько времени длилось это состояние. Проснулся от странной устойчивой тишины. Поезд безмолвно стоял на какой-то станции, только далеко впереди слышалось редкое отчихивание паровоза, даже храп спящих пассажиров был теперь редким.

В тишине, совсем рядом, негромко и не спеша разговаривали. Мужской голос, по-домашнему хрипловатый, слышался в тишине.

Кто-то другой поддакивал, слушал.

— А вот один раз дело было…

— Да.

— Под Кадниковом…

— Да, да.

— Мужик-то, значит, пил. Так пил, что никогда не просыхал. С чего уж он, право, не знаю. Все пропил.

— Это оно так.

— Начал из дому таскать…

— Последнее дело.

— До чего допился, ни снять, ни оболочи. Ничего нету. Сидит, эх, говорит, за рюмку бы душу черту отдал. А черт, он ведь что? Как тут и был. Рыло выставил: «Давай!» — «Больно, парень, дешево, мужик-то говорит, за рюмку-то». — «А дешево, дак и говорить нечего, у меня делов хватает». — «Ладно, не убегай, больно уж занослив, — мужик черта остановил. — Вот месяц будешь вином поить, душу отдам». Сговорилися. Дело пошло. Мужик пьет, черт вино припасает. Подходит, значит, срок, мужик затужил…

— Знамо дело.

— Оно так, хоть кого возьми, — слушатели выражали сочувствие.

— Женка спрашивает: «Чего невеселой?» — «Да вот, душу пропил, не знаю, чего и делать. Идут остатние дни».

— А та чего?

— Да, да, чего баба-то?

— Баба заругалась сперва: «Леший тебя дернул! Головы-то нет. Давай, грит, душу-то мне». Мужик радехонек. Подал. Баба душу на сохранение взяла, под замок заперла.

Лузин совсем проснулся, слушая рассказчика.

— Тридцатого числа черт бежит к мужику, копытами стукает. «Подавай, про что говорили!» — «Нету». — «Куды девал?» — «А вон с женки спрашивай». Черт к бабе: «Где мужикова душа?» Баба говорит: «А три задачи исполни, не скажу слова, отдам». — «Какая первая?» Она блоху изловила: «Вот, научи пешком ходить». Черт и давай блоху учить. За ноги-то ее дергает, блоху-то, ноги у нее перестанавливает. Как отпустит, блоха фырк! И нет. Фырк — и нет. До чего доучил — сдохла. «Ну, какой сухорукой, — баба говорит, — пичкался, пичкался, а толку нет». — «Какая другая задача?» Баба волосину с лобка выдернула: «Сделай прямую!» Черт давай стараться. Так и сяк волосину прямит, утюгом-то гладит. А волосина все колечком…

Послышался придушенный сдержанный смех, рассказчик притих на время. Третья задача была совсем неприлична. Но все было так всерьез обрисовано, что Лузин тоже едва не расхохотался. Мужики негромко в меру посмеялись, притихли, видать, стыдясь.

— Вот. А ты говоришь.

— Чево?

— Да это…

— Чево этого?

— А, ладно. Проехало.

Поезд и впрямь пошел. Оказалось, что про три задачи слушали не только соседи, потому что заговорили сразу не в одном месте. Степан Иванович заметил про себя, что разговор завязался и с другой стороны. Из-за стука колес он не мог разобрать все точно, но было ясно, что эти соседи обсуждали что-то серьезное. Один доказывал, что нынче можно жить и рук не мозолить, другой не соглашался, а третий поддакивал и тому и другому.

— Пошто мне на земле работать? Маяться-то? Уйду на лесозаготовки, там хоть знаешь, за что робишь.

— А и примут. Ведь то и требуется.

— Всех бы переводили на жалованье, и дело с концом! По справедливости.

— Вон все про колхоз твердят, — включился другой голос. — Да мы и сами колхоз-то учредили. И быка сообща завели и кредит. Ан нет, это не тот колхоз. Вы, говорят, дикий колхоз, вступайте в другой, у вас коллектив не тот.

По вагону с того конца шел кондуктор, легонько стукал футляром для флажка по ногам и по спинам спящих.

— Вологда, граждане, скоро Вологда.

Люди окончательно запросыпались, зашевелились, вагон оживился от зевков и от кашля.

— Сенокос видел во сне, — объяснил мужичок, спавший на средней полке. Он хотел, видимо, перекреститься, но раздумал, слез, расчесал бороду адамовым гребнем. Снял с полки скрипучую корзину, сплетенную в виде сундучка.

Поезд остановился. Лузин с портфелем под мышкой спрыгнул на скрипучую, посыпанную шлаком бровку. Дождя здесь не было. На Вологде-I мерцали редкие электрические огни. Но напротив вокзала было еще светлее.

На перроне стояло десятка два рабочих, видимо, из ТМВ, как сокращенно именовались Вологодские мастерские тяги. «Что это? — с недоумением размышлял Степан Иванович. — Кажется, митингуют среди ночи». Вдоль перрона стояло по стойке «вольно» подразделение 10-й расквартированной в Вологде дивизии. За редким милицейским оцеплением виднелась группа губернского руководства.

В длинной шинели ходил подив 10-й Степанов. Сутуловатый, низкорослый секретарь губкома Иван Михайлович Шумилов разговаривал с Фоминым — заведующим отделом по работе в деревне. Лузин хорошо знал Шумилова еще по совместной работе в Устюге. Они считали себя друзьями. Кругленький, словно мальчишка, Фомин, в светлой, окладистой, но редкой бородке тоже был низкоросл. Рядом с Фоминым стояла толстенькая симпатичная зав. женотделом Нижник — всеобщая любимица губкомовцев.

Степан Иванович подошел поближе, гадая, что бы это могло значить. Милиционер остановил его:

— Товарищ, сюда нельзя! Стойте здесь.

Лузин улыбнулся и неожиданно для себя сказал:

— Я к Ивану Михайловичу.

Милиционер пропустил, козыряя коротким броском руки.

Шумилов оглянулся, несмотря на близорукость, узнал Лузина. И быстро пошел навстречу.

— Это я тебя вызвал. Как с ночлегом? — Шумилов поздоровался за руку. Он говорил и спрашивал, не дожидаясь ответов. — Ну, у меня ночуешь, коль не побрезгуешь.

— Что ты, Иван Михайлович.

— А что? Очень хорошо заночуешь.

Лузин не успел ничего ответить. К платформе, тяжко отфыркиваясь, подходил паровоз, за паровозом виднелись вагоны. Раздалась зычная команда «смирно». Все замерли.

— А кого же встречают? — спросил Лузин, здороваясь с Фоминым.

— Ты что, не знаешь?

— Не знаю.

— Нет, кроме шуток? Ну, Степан Иваныч…

— Кроме шуток…

— Лашевич. Тело Лашевича, — Фомин неопределенно кашлянул. — Везут с Дальнего Востока в Москву.

— Что… Того самого Лашевича?

— Тело Лашевича, — повторил Фомин. — Была телеграмма наркома путей сообщения.

Подив Степанов вскинул руку под козырек, траурный поезд остановился. Лузин повернулся, миновал оцепление и пошел к выходу на привокзальную площадь.

…Не желая беспокоить дежурного в губкоме, Степан Иванович пришел ночевать в Дом крестьянина. Он как-то любил это занятное заведение и частенько ночевал именно тут, среди мужиков, приезжающих в город из самых глухих деревень губернии. Обычно, сделав свои дела, набродившись по учреждениям, ночлежники собирались сюда вечером. Они перебирали перстами журналы «Безбожник», судили, рядили. Усердно слушали по радио беседы агронома Зубрилина, бережно передавали друг другу наушники.

Сейчас все они давно спали. Степан Иванович прошел через коридор, где висел новый плакат, написанный на обойной бумаге: «Только через машинизацию мы достигнем коллективизации и избежим бесхлебицы!»

Дежурная отвела Степана Ивановича в угловую комнату и указала свободную койку. Лузин разделся и лег. «Да, но зачем я понадобился Ивану Михайловичу?» — подумал он под конец. И заснул с ощущением интереса ко всему завтрашнему.