- •Письмо к н.В. Гоголю. – См.: в. Г. Белинский. Полное собрание сочинений. Т. X. М., Изд-во ан ссср, 1956. – с. 212-220.
- •15 Июля н. С, 1847 г. Залъцбрунн
- •Борис Николаевич Чичерин. Москва сороковых годов. – См.: б.Н. Чичерин, Воспоминания. Москва сороковых годов, м., 1929. – с. 5-6.
- •Сергей Михайлович Соловьев (1820-1879). Записки. – См.: с.М. Соловьев. Записки. – п., б. Г. Изд. – с. 101.
- •Константин Сергеевич Аксаков. Воспоминание студентства 1832-1835 годов. – См.: Русское общество 1830-х годов. Мемуары. – м., 1973. – с. 312-335.
- •И.С. Тургенев. Литературный вечер у п.А. Плетнева. – См.: Тургенев и.С. Собрание сочинений. Т. 11. – м., 1973. – с.243-249.
- •Выдержка из обвинительного акта, представленного Николаю I шефом жандармов, графом а. Орловым 26 мая 1847 года. Выдержка из приговора суда с собственноручной припиской Николая I.
И.С. Тургенев. Литературный вечер у п.А. Плетнева. – См.: Тургенев и.С. Собрание сочинений. Т. 11. – м., 1973. – с.243-249.
«… В начале 1837 года я, будучи третьекурсным студентом С.-Петербургского университета (по филологическому факультету), получил от профессора русской словесности, Петра Александровича Плетнева, приглашение на литературный вечер. Незадолго перед тем я представил на его рассмотрение один из первых плодов моей Музы, как говаривалось в старину, – фантастическую драму в пятистопных ямбах под заглавием «Стенио». В одну из следующих лекций Петр Александрович, не называя меня по имени, разобрал, с обычным своим благодушием, это совершенно нелепое произведение, в котором с детской неумелостью выражалось рабское подражание байроновскому «Манфреду». Выходя из здания университета и увидав меня на улице, он подозвал меня к себе и отечески пожурил меня, причем, однако, заметил, что во мне что-то есть! … … С точностью не могу теперь припомнить, о чем в тот вечер шел разговор; но он не отличался ни особенной живостью, ни особенной глубиной и шириной поднимаемых вопросов. Речь касалась то литературы, то светских и служебных новостей – и только. Раза два она приняла военный и патриотический колорит, вероятно, благодаря присутствию трех мундиров. Время было тогда очень уже смирное. Правительственная сфера, особенно в Петербурге, захватывала и покоряла себе все. А между тем та эпоха останется памятной в истории нашего духовного развития... С тех пор прошло с лишком тридцать лет, но мы все еще живем под веянием п в тени того, что началось тогда; мы еще не произвели ничего равносильного. А именно: весною только что протекшего (1836) года был дан в первый раз «Ревизор», а несколько недель спустя, в феврале или марте 1837 года, – «Жизнь за царя». [Я находился на обоих представлениях – и, сознаюсь откровенно, не понял значения того, что совершалось перед моими глазами. В «Ревизоре» я, по крайней мере, много смеялся, как и вся публика. В «Жизни за царя» я просто скучал. Правда, голос Воробьевой (Петровой), которой я незадолго перед тем восхищался в «Семирамиде», уже надломился, а г-жа Степанова (Антонида) визжала сверхъестественно... Но музыку Глинки я все-таки должен бы был понять. (Примеч. И. С. Тургенева.)]. Пушкин был еще жив, в полном расцвете сил и, по всем вероятностям, ему предстояло много лет деятельности... Ходили темные слухи о некоторых превосходных произведениях, которые он берег в своем портфеле. Эти слухи побуждали любителей словесности подписываться — в ограниченном, впрочем, числе – на «Современник»; но, правду говоря, не на Пушкине сосредоточивалось внимание тогдашней публики... Марлинский все еще слыл любимейшим писателем, барон Брамбеус царствовал, «Большой выход у Сатаны» почитался верхом совершенства, плодом чуть не вольтеровского гения, а критический отдел в «Библиотеке для чтения» – образцом остроумия и вкуса; на Кукольника взирали с надеждой и почтением, хотя и находили, что «Рука всевышнего» не могла идти в сравнение с «Торквато Тассо», – а Бенедиктова заучивали наизусть. Между прочим, в тот вечер, о котором я завел речь, Гребенка прочел, по просьбе хозяина, одно из последних стихотворений Бенедиктова. Время, повторяю, было смирное по духу и трескучее по внешности, и разговоры подлаживались под господствовавший тон; но таланты несомненные, сильные таланты действительно были и оставили глубокий след. Теперь на наших глазах совершается факт противоположный: общий уровень значительно поднялся; но таланты – и реже и слабее.
Первым из общества удалился Воейков; он еще не перешел порога комнаты, как уже Карлгоф принялся читать прерывавшимся от волнения голосом эпиграмму против него... «Поэт-идеалист и мечтатель по преимуществу», как величал себя Карлгоф, видно, не мог забыть посвященное ему и действительно жестокое четверостишие в «Сумасшедшем доме». Скобелев также скоро откланялся, истощив небогатый запас своих прибауточек. Губер начал жаловаться на цензуру. Эта тема часто вращалась в тогдашних литературных беседах... Да и как могло быть иначе! Всем известны анекдоты о «вольном духе», о «лжепророке» и т. д.; но едва ли кто из теперешних людей может составить себе понятие о том, какому ежеминутному и повсеместному рабству подвергалась печатная мысль-. Литератор – кто бы он ни был – не мог не чувствовать себя чем-то вроде контрабандиста. Разговор перешел к Гоголю, который находился за границей; но Белинский тогда едва начинал свою критическую карьеру – никто еще не пытался разъяснить русской публике значение Гоголя, в творениях которого оракул «Библиотеки для чтения» видел один грязный малороссийский жарт. Помнится, все ограничилось тем, что Владиславлев с похвалой цитировал «Ревизора» фразу: «Не по чину берешь!» – и при этом сделал движение рукою, как будто поймал муху; как теперь вижу взмах этой руки в голубом обшлаге – и знаменательный взгляд, которым все обменялись. Хозяин дома сказал несколько ело» о Жуковском, об его переводе «Ундины», который появился около того времени роскошным изданием, с рисунками – если не ошибаюсь – графа Толстого; он упомянул также о другом Жуковском, весьма слабом стихотворце, недавно с громом и треском выступившем в «Библиотеке для чтения» под псевдонимом Бернета; о графине Растопчиной, о г. Тимофееве, даже о г. Крешеве было произнесено слова два, так как они все писали стихи, а писать стихи тогда еще считалось делом важным. Плетнев стал было просить Кольцова прочесть свою последнюю думу (чуть ли не «Божий мир»); но тот чрезвычайно сконфузился и принял такой растерянный вид, что Петр Александрович не настаивал. Повторяю еще раз: на всей нашей беседе лежал оттенок скромности и смирения; она происходила в те времена, которые покойный Аполлон Григорьев прозвал допотопными. Общество еще помнило удар, обрушившийся на самых видных его представителей лет двенадцать перед тем; и изо всего того, что проснулось в нем впоследствии, особенно после 55-го года, ничего даже не шевелилось, а только бродило – глубоко, но смутно – в некоторых молодых умах. Литературы, в смысле живого проявления одной из общественных сил, находящегося в связи с другими столь же и более важными проявлениями их, не было, как не было прессы, как не было гласности, как не было личной свободы; а была словесность – и были такие словесных дел мастера, каких мы уже потом не видали…».
Кирилло-Мефодиевское общество
Доклад шефа жандармов графа А. Ф. Орлова об «Украино-Славянском» (Кирилло-Мефодиевском) обществе, утвержденный 28 мая 1848 г. Николаем I. – См.: Хрестоматия по истории СССР. – Сост. С.С. Дмитриев, М.В. Нечкина. – М., 1953.
«В недавнем времени открыто, что молодые ученые люди в Киеве, почти все уроженцы Малороссии, составляли Украйно-Славянское общество св. Кирилла и Мефодия. Учредители общества были: коллежский секретарь Гулак, адъютант Костомаров и кандидат Белозерский, но с ними, по сходству занятий сближались и другие молодые люди, большею частью учившиеся в университете св. Владимира. Цель общества состояла в присоединении к России иноземных славянских племен, а средствами оно полагало воодушевление славянских племен к уважению собственной их народности, изгнание из нравов их всего иноземного, уничтожение вражды и водворение согласия между ними, склонение их к исповеданию одной православной веры, заведение училищ и издание книг для простого народа. У некоторых из участников Украйно-Славянского общества были найдены, не применявшиеся, впрочем, к обществу: устав, по правилам которого в славянских племенах должно бы учредиться народно-представительное правление; рукопись преступнейшего содержания, служащая как бы истолкованием тому же уставу; другая рукопись, называется «Закон божий» или «Подне-странка», переделанная из Мицкевичевой «Пилигримки», исполненная революционных и коммунистических правил, с возмутительными воззваниями в конце к славянским племенам, и другие преступные сочинения.
Должно еще заметить, что идеи о восстановлении в каждой земле народности, языка, собственной литературы и соединение славянских племен в одно целое не принадлежит одним лицам, прикосновенным к упомянутому делу, но составляют предмет рассуждений многих ученых, и из них занимающихся исследованиями вообще о славянах называются славянофилами. В Киеве же и Малороссии славянофильство превращается в украйнофильство. Там молодые люди более заботятся о восстановлении языка, литературы и нравов Малороссии, доходя даже до мечтаний о возвращении времен прежней вольницы казачества и гетманщины.
Прикосновенные к делу об Украйно-Славянском обществе, как уроженцы Малороссии, были собственно украйнофилами. Все они в письмах своих, а художник Шевченко, бывший учитель Кулеш и Костомаров даже в напечатанных ими сочинениях, изображая в ложном виде настоящее положение Украины, будто бы находящейся в бедственном положении, с восторгом говорили о прежней Малороссии, придавая ей необыкновенно великое значение; историю этого края представляли едва ли не знаменитее всех историй, наезды гайдамаков описывали в виде рыцарства, приводили примеры прежней вольности, намекая, что дух свободы не простыл и доселе таится в малороссиянах. Стихотворения же Шевченки на малороссийском языке, особенно рукописные: «Сон», «Послание к мертвым и живым», «Три души» и проч., одни пасквильного и до величайшей степени дерзкого, а другие прямо возмутительного содержания. По высочайше Утвержденному решению дела об Украйно-Славянском обществе виновные преданы строгому наказанию; сверх того определено: 1) напечатанные сочинения: Шевченки – «Кобзарь» 1840, Кулеша – «Повесть об украинском народе» 1846, «Украина»
1843 и «Михайло Чернышенко» 1843 года; Костомарова, под псевдонимом Иеремии Галки – «Украинские баллады» 1839 и «Ветка» 1840 года запретить и изъять из продажи.
2) Генерал-адъютантам Бибикову и Кокошкину сообщить, чтобы они наблюдали во вверенных им губерниях, не остались ли в обращении стихотворения Шевченки, рукопись «Закон божий» и другие возмутительные сочинения; также не питаются ли мысли о прежней вольнице, гетманщине и о мнимых правах на отдельное существование; чтобы обращали внимание на тех, которые преимущественно занимаются малороссийскими древностями, историею и литературою, и старались бы прекращать в этой области наук всякое злоупотребление, но самым незаметным и осторожным образом, без явных преследований и сколь возможно не раздражая уроженцев Малороссии. 3) Министру народного просвещения, который уже принял меры для направления трудов ученых к рассуждениям о народности, языке и литературе собственно-русских, объявить еще положительное высочайшее повеление, чтобы наставники и писатели действовали в духе и видах нашего правительства, отнюдь не допуская ни на лекциях, ни в книгах и журналах никаких предположений о присоединении к России иноземных славян и вообще ни о чем, что принадлежит правительству, а не ученым; чтобы они рассуждали сколь возможно осторожнее там, где дело идет о народности или о языке Малороссии и других подвластных России земель, не давая любви к родине перевеса над любовью к отечеству, империи и изгоняя все, что может вредить последней любви, особенно о мнимых настоящих бедствиях и о прежнем, будто бы необыкновенно счастливом, положении подвластных племен; чтобы все выводы ученых и писателей клонились не к возвышению Малороссии, Польши и прочих стран отдельно, а Российской империи, в совокупности народов, ее составляющих; чтобы цензоры обращали строжайшее внимание на московские, киевские и харьковские периодические издания и на все книги, печатаемые в славянофильском духе, не допуская в них тех полутемных и двусмысленных выражений, которыми они изобилуют и которые, хотя и не заключают в себе злоумышленной цели, могут однако же людей злонамеренных приводить к предположениям о самостоятельности и прежней вольнице народов, подвластных России.