Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
УМП_Основы филологии.doc
Скачиваний:
83
Добавлен:
20.04.2015
Размер:
755.2 Кб
Скачать

Хрестоматия

Аверинцев Сергей Сергеевич

Аверинцев, С. С. Похвальное слово филологии [Текст] / С. С. Аверинцев // Юность – 1969. – №1. – С. 99-101.

Начну с античного анекдота. В одном греческом городе надо было поставить статую; из-за заказа на эту статую спорили два скульптора, и народное собрание должно было рассудить соискателей. Первый мастер вышел к народу и произнес чрезвычайно убедительную речь о том, как должна выглядеть упомянутая статуя. Второй неловко влез на возвышение для ораторов и заявил: «Граждане! То, что вот этот наговорил, я берусь сделать». Соль анекдота в том, что из обоих мастеров доверять лучше второму. И впрямь, разве тот, кто слишком охотно делает свое ремесло темой для рассуждений, не оказывается чаще всего работником весьма сомнительного свойства? Как говорить о работе? Пока она не завершена, ее страшно «сглазить»; когда она закончена, ее нужно выбросить из головы и думать только о следующей…

Едва ли нужно объяснять, что человеку, попавшему в ситуацию снискавшего награду, особенно неловко вести речь о той самой работе, которая послужила причиной названной ситуации и недостатки которой ему — увы! — так отчетливо видны.

Поэтому для начала я скажу о другом, о том, чему я могу радоваться без всякого смущения и без всяких оговорок. Мне приятно увидеть работу по классической филологии в одном почетном списке с трудами инженеров и химиков, геологов и экономистов — людей практического, конкретного дела. Ибо этим признано, что занятие текстами двухтысячелетней давности тоже есть дело, настоящее и нужное дело.

Что такое филология и зачем ею занимаются?

Слово «филология» состоит из двух греческих корней. «Филейн» означает «любить». «Логос» означает «слово», но также и «смысл»: смысл, данный в слове и неотделимый от конкретности слова. Филология занимается «смыслом» — смыслом человеческого слова и человеческой мысли, смыслом культуры, — но не нагим смыслом, как это делает философия, а смыслом, живущим внутри слова и одушевляющим слово. Филология есть искусство понимать сказанное и написанное. Поэтому в область ее непосредственных занятий входят язык и литература. Но в более широком смысле человек «говорит», «высказывается», «окликает» своих товарищей по человечеству каждым своим поступком и жестом. И в этом аспекте — как существо, создающее и использующее «говорящие» символы, — берет человека филология. Таков подход филологии к бытию, ее специальный, присущий ей подступ к проблеме человеческого. Она не должна смешивать себя с философией; ее дело — кропотливая, деловитая работа над словом, над текстом. Слово и текст должны быть для настоящей филологии существенней, чем самая блистательная «концепция».

Возвратимся к слову «филология». Поразительно, что в ее имени фигурирует корень глагола «филейн» — «любить». Это свойство своего имени филология делит только с философией («любословие» и «любомудрие»). Филология требует от человека, ею занимающегося, какой-то особой степени, или особого качества, или особого модуса любви к своему материалу. Понятно, что дело идет о некоей очень несентиментальной любви, о некоем подобии того, что Спиноза называл «интеллектуальной любовью». Но разве математикой или физикой можно заниматься без «интеллектуальной любви», очень часто перерастающей в подлинную, всепоглощающую страсть? Было бы нелепо вообразить, будто математик меньше любит число, чем филолог — слово, или, лучше сказать, будто число требует меньшей любви, нежели слово. Не меньшей, но существенно иной. Та интеллектуальная любовь, которой требует — уже самым своим именем! — филология, не выше и не ниже, не сильнее и не слабее той интеллектуальной любви, которой требуют так называемые точные науки, но в чем-то качественно от нее отличается. Чтобы уразуметь, в чем именно, нам нужно поближе присмотреться уже не к наименованию филологии, а к ней самой. Притом мы должны отграничить ее от ложных ее подобий.

Существуют два, увы, весьма распространенных способа придавать филологии по видимости актуальное, животрепещущее, «созвучное современности» обличье. Эти два пути непохожи один на другой. Более того, они противоположны. Но в обоих случаях дело идет, по моему глубокому убеждению, о мнимой актуальности, о мнимой жизненности. Оба пути отдаляют филологию от выполнения ее истинных задач перед жизнью, перед современностью, перед людьми.

Первый путь я позволил бы себе назвать методологическим панибратством. Строгая интеллектуальная любовь подменяется более или менее сентиментальным и всегда поверхностным «сочувствием», и все наследие мировой культуры становится складом объектов такого сочувствия. Так легко извлечь из контекста исторических связей отдельное слово, отдельное изречение, отдельный человеческий «жест» и с торжеством продемонстрировать публике: смотрите, как нам это близко, как нам это «созвучно»! Все мы писали в школе сочинения: «Чем нам близок и дорог…»; так вот, важно понять, что для подлинной филологии любой человеческий материал «дорог» — в смысле интеллектуальной любви — и никакой человеческий материал не «близок» — в смысле панибратской «короткости», в смысле потери временнoй дистанции.

Освоить духовный мир чужой эпохи филология может лишь после того, как она честно примет к сведению отдаленность этого мира, его внутренние законы, его бытие внутри самого себя. Слов нет, всегда легко «приблизить» любую старину к современному восприятию, если принять предпосылку, будто во все времена «гуманистические» мыслители имели в принципе одинаковое понимание всех кардинальных вопросов жизни и только иногда, к несчастью, «отдавали дань времени», того-то «недопоняли» и того-то «недоучли», чем, впрочем, можно великодушно пренебречь… Но это ложная предпосылка. Когда современность познает иную, минувшую эпоху, она должна остерегаться проецировать на исторический материал себя самое, чтобы не превратить в собственном доме окна в зеркала, возвращающие ей снова ее собственный, уже знакомый облик. Долг филологии состоит в конечном счете в том, чтобы помочь современности познать себя и оказаться на уровне своих собственных задач; но с самопознанием дело обстоит не так просто даже в жизни отдельного человека. Каждый из нас не сможет найти себя, если он будет искать себя и только себя в каждом из своих собеседников и сотоварищей по жизни, если он превратит свое бытие в монолог. Для того, чтобы найти себя в нравственном смысле этого слова, нужно преодолеть себя. Чтобы найти себя в интеллектуальном смысле слова, то есть познать себя, нужно суметь забыть себя и в самом глубоком, самом серьезном смысле «присматриваться» и «прислушиваться» к другим, отрешаясь от всех готовых представлений о каждом из них и проявляя честную волю к непредвзятому пониманию. Иного пути к себе нет. Как сказал философ Генрих Якоби, "без «ты» невозможно "я"" (сравни замечание в Марксовом «Капитале» о «человеке Петре», который способен познать свою человеческую сущность лишь через вглядывание в «человека Павла»). Но так же точно и эпоха сможет обрести полную ясность в осмыслении собственных задач лишь тогда, когда она не будет искать эти ситуации и эти задачи в минувших эпохах, но осознает на фоне всего, что не она, свою неповторимость. В этом ей должна помочь история, дело которой состоит в том, чтобы выяснять, «как оно, собственно, было» (выражение немецкого историка Ранке). В этом ей должна помочь филология, вникающая в чужое слово, в чужую мысль, силящаяся понять эту мысль так, как она была впервые «помыслена» (это никогда невозможно осуществить до конца, но стремиться нужно к этому и только к этому). Непредвзятость — совесть филологии.

Люди, стоящие от филологии далеко, склонны усматривать «романтику» труда филолога в эмоциональной стороне дела («Ах, он просто влюблен в свою античность!..»). Верно то, что филолог должен любить свой материал — мы видели, что об этом требовании свидетельствует само имя филологии. Верно то, что перед лицом великих духовных достижений прошлого восхищение — более по-человечески достойная реакция, чем прокурорское умничанье по поводу того, чего «не сумели учесть» несчастные старики. Но не всякая любовь годится как эмоциональная основа для филологической работы. Каждый из нас знает, что и в жизни не всякое сильное и искреннее чувство может стать основой для подлинного взаимопонимания в браке или в дружбе.) Годится только такая любовь, которая включает в себя постоянную, неутомимую волю к пониманию, подтверждающую себя в каждой из возможных конкретных ситуаций. Любовь как ответственная воля к пониманию чужого — это и есть та любовь, которой требует этика филологии.

Поэтому путь приближения истории литературы к актуальной литературной критике, путь нарочитой «актуализации» материала, путь нескромно-субъективного «вчувствования» не поможет, а помешает филологии исполнить ее задачу перед современностью. При подходе к культурам прошедшего мы должны бояться соблазна ложной понятности. Чтобы по-настоящему ощутить предмет, надо на него натолкнуться и ощутить его сопротивление. Когда процесс понимания идет слишком беспрепятственно, как лошадь, которая порвала соединявшие ее с телегой постромки, есть все основания не доверять такому пониманию. Всякий из нас по жизненному опыту знает, что человек, слишком легко готовый «вчувствоваться» в наше существование, — плохой собеседник. Тем более опасно это для науки. Как часто мы встречаем «интерпретаторов», которые умеют слушать только самих себя, для которых их «концепции» важнее того, что они интерпретируют! Между тем стоит вспомнить, что само слово «интерпретатор» по своему изначальному смыслу обозначает «толмача», то есть перелагателя в некотором диалоге, изъяснителя, который обязан в каждое мгновение своей изъясняющей речи продолжать неукоснительно прислушиваться к речи изъясняемой.

Но наряду с соблазном субъективизма существует и другой, противоположный соблазн, другой ложный путь. Как и первый, он связан с потребностью представить филологию в обличье современности. Как известно, наше время постоянно ассоциируется с успехами технического разума. Сентенция Слуцкого о посрамленных лириках и торжествующих физиках — едва ли не самое затасканное из ходовых словечек последнего десятилетия. Герой эпохи — это инженер и физик, который вычисляет, который проектирует, который «строит модели». Идеал эпохи — точность математической формулы. Это приводит к мысли, что филология и прочая «гуманитария» сможет стать современной лишь при условии, что она примет формы мысли, характерные для точных наук. Филолог тоже обязывается вычислять и строить модели. Эта тенденция выявляется в наше время на самых различных уровнях — от серьезных, почти героических усилий преобразовать глубинный строй науки до маскарадной игры в математические обороты. Я хотел бы, чтобы мои сомнения в истинности этой тенденции были правильно поняты. Я менее всего намерен отрицать заслуги школы, обозначаемой обычно как «структурализм», в выработке методов, безусловно оправдывающих себя в приложении к определенным уровням филологического материала. Мне и в голову не придет дикая мысль высмеивать стиховеда, ставящего на место дилетантской приблизительности в описании стиха точную статистику. Поверять алгеброй гармонию — не выдумка человеконенавистников из компании Сальери, а закон науки. Но свести гармонию к алгебре нельзя. Точные методы — в том смысле слова «точность», в котором математику именуют «точной наукой», — возможны, строго говоря, лишь в тех вспомогательных дисциплинах филологии, которые не являются для нее специфичными. Филология, как мне представляется, никогда не станет «точной наукой»: в этом ее слабость, которая не может быть раз и навсегда устранена хитрым методологическим изобретением, но которую приходится вновь и вновь перебарывать напряжением научной воли; в этом же ее сила и гордость. В наше время часто приходится слышать споры, в которых одни требуют от филологии объективности точных наук, а другие говорят о ее «праве на субъективность». Мне кажется, что обе стороны неправы.

Филолог ни в коем случае не имеет «права на субъективность», то есть права на любование своей субъективностью, на культивирование субъективности. Но он не может оградиться от произвола надежной стеной точных методов, ему приходится встречать эту опасность лицом к лицу и преодолевать ее. Дело в том, что каждый факт истории человеческого духа есть не только такой же факт, как любой факт «естественной истории», со всеми правами и свойствами факта, но одновременно это есть некое обращение к нам, молчаливое окликание, вопрос. Поэт или мыслитель прошедшего знают (вспомним слова Баратынского):

И как нашел я друга в поколеньи,

Читателя найду в потомстве я.

Мы — эти читатели, вступающие с автором в общение, аналогичное (хотя никоим образом не подобное) общению между современниками («…И как нашел я друга в поколеньи»). Изучая слово поэта и мысль мыслителя прошедшей эпохи, мы разбираем, рассматриваем, расчленяем это слово и эту мысль, как объект анализа; но одновременно мы позволяем помыслившему эту мысль и сказавшему это слово апеллировать к нам и быть не только объектом, но и партнером нашей умственной работы. Предмет филологии составлен не из вещей, а из слов, знаков, из символов; но если вещь только позволяет, чтобы на нее смотрели, символ и сам, в свою очередь, «смотрит» на нас. Великий немецкий поэт Рильке так обращается к посетителю музея, рассматривающему античный торс Аполлона: «Здесь нет ни единого места, которое бы тебя не видело. — Ты должен изменить свою жизнь» (речь в стихотворении идет о безголовом и, стало быть, безглазом торсе: это углубляет метафору, лишая ее поверхностной наглядности).

Поэтому филология есть «строгая» наука, но не «точная» наука. Ее строгость состоит не в искусственной точности математизированного мыслительного аппарата, но в постоянном нравственно-интеллектуальном усилии, преодолевающем произвол и высвобождающем возможности человеческого понимания. Одна из главных задач человека на земле — понять другого человека, не превращая его мыслью ни в поддающуюся «исчислению» вещь, ни в отражение собственных эмоций. Эта задача стоит перед каждым отдельным человеком, но и перед всей эпохой, перед всем человечеством. Чем выше будет строгость науки филологии, тем вернее сможет она помочь выполнению этой задачи. Филология есть служба понимания.

Вот почему ею стоит заниматься.

Как случилось, что я занялся именно Плутархом — греческим писателем и популярным философом, который родился около 46 года нашей эры, написал знаменитые биографии греческих и римских героев и великое множество других сочинений и окончил свой жизненный путь в 20-е годы II века?

Мой выбор состоялся, когда я был студентом второго курса Московского университета по отделению классической филологии. К этому времени мне было ясно для начала одно: что я буду заниматься не Афинами времен Софокла и Фидия или Платона и Демосфена, не Римом времен Вергилия и Горация, а куда более скромной — и куда менее изученной! — закатной порой древнегреческой культуры. В ходовых курсах по истории античной литературы или античной философии до поздней античности едва «доходят», чтобы отделаться лаконичной характеристикой этой поры всеобщего упадка и развала. Но мне поздняя античность казалась временем, достойным самого живого исследовательского любопытства. Есть «великие» эпохи, которым дано запечатлеть свои устремления в четких и завершенных формах мысли, жизни, искусства: эти эпохи принято называть классическими. Но есть другие эпохи, на долю которых выпадает черновая работа по «демонтажу» старых, исчерпавших свой смысл форм творчества — и подготовительная работа по нащупыванию новых форм, новых возможностей. Эти эпохи принято называть эпохами упадка. Я думаю, что справедливее называть их эпохами перехода. Они менее «красивы», чем классические эпохи, но едва ли беднее их.

(В скобках замечу, что за истекшее время не разочаровался в поздней античности. Закончив работу над Плутархом, я ушел еще дальше от античной классики — к IV?VI векам, когда античность уже перетекала в средневековье.)

Итак, я был студентом второго курса, и мне предстояло выбрать тему для курсовой работы следующего года. Моим руководителем был профессор Сергей Иванович Радциг, прошедшей осенью, к глубокому прискорбию своих многочисленных учеников, скончавшийся. Он предложил мне на выбор несколько авторов, и я остановился на Плутархе. Я боюсь, что первое из руководивших мной соображений горько разочарует читателя своей прозаичностью, и все же прошу отнестись к нему серьезно: от сочинений Плутарха много дошло. Правда, сохранившиеся тексты составляют едва ли половину всего, что писал неутомимый херонеец, но их все же достаточно, чтобы наполнить дюжину томиков знаменитой «тейбнеровской» серии. Меня привлекала перспектива окунуться не в «концепции», а в тексты, вслушиваться в голос одного и того же писателя, когда он рассуждает и рассказывает, восхищается и негодует, ведет речь о подвигах героев или об ошибках, которые может совершить женщина при стирке белья (есть у него и такое!). Есть замечательные и достойные всяческого внимания античные авторы, от которых дошло по нескольку строк: каждое слово, заключенное в этих строках, обрастает десятками исследовательских домыслов, догадок, гипотез. Заниматься такими авторами и нужно и интересно. Но для начала мне хотелось послушать не интерпретаторов, но самого писателя, хотелось иметь дело не с гипотезами и контргипотезами, а с фактами. Это не значит, что мне хоть на минуту приходило в голову пренебречь всеми старыми и новыми исследованиями о Плутархе: их я читал, сколько мог прочесть, и они мне очень много дали. Но сейчас я думаю о другом: у немецкого художника XX века Отто Панкока, которого я очень люблю, в числе прочих придуманных им «десяти заповедей живописца» есть и примерно такое изречение: «Дерево должно быть для тебя важнее, чем самая умная выдумка Пикассо». Я думаю, что для филолога конкретная реальность текста, доносящая до него через тысячелетия живой человеческий голос, должна быть душевно важнее, чем самые гениальные соображения по поводу этого текста; иначе филологии грозит беспредметность. В те годы я еще не знал упомянутого изречения Панкока, но беспредметности, честно, боялся и тогда.

Вторая причина, по которой я выбрал Плутарха: я знал, что множество великих творцов европейской культуры, таких, как Монтень, Шекспир, как Жан-Жак Руссо и другие, были горячими почитателями этого писателя (кстати, высказывания Монтеня и Руссо о Плутархе дали мне то, чего не смогли бы дать ученые комментарии). Сквозь века от Ренессанса до романтизма проходит непрерывное течение плутарховской традиции. Заняться Плутархом — значило встать у начала этой традиции и собственными глазами, не доверяясь пересказам и описаниям, увидеть ее истоки. Мне это показалось соблазнительным.

И вот я написал о Плутархе курсовую работу, потом еще одну, потом дипломную работу. Я продолжал им заниматься, потому что увидел: в творческом облике этого широко известного автора есть черты, до сих пор не освоенные по-настоящему наукой. Дело в том, что Плутарх изучался по преимуществу как «представитель» — представитель своей эпохи, представитель своей жанровой традиции. Та по-своему блестящая методология историко-литературного исследования, которая была разработана классической немецкой наукой, превращает литературный процесс в цепь взаимодействий. Но ведь, кроме того, что Плутарх испытал такие-то влияния и, в свою очередь, сам повлиял на таких-то последователей, существенно, что он был, был самим собой, что он мог не только испытывать влияния, но и отталкиваться от них и заявлять в каких-то пунктах свое авторское своеволие (хотя бы и на такой ровный, тихий манер, который соответствует натуре Плутарха, менее всего похожего на тип гениального скандалиста). Наверное, если бы Плутарх был во всем похож на своих учителей по биографическому жанру, он не сумел бы их затмить (а ведь то что все древнегреческие произведения в этом жанре, написанные до Плутарха, были забыты и утрачены, о чем-то говорит!). Наверное, если бы Плутарх был во всем похож на своих современников, он не сумел бы занять среди них свое, особое место (а ведь о его неповторимости говорит уже поэт VI века Агафий).

Я читал современников Плутарха и греческих писателей ближайших к.нему по времени поколений. Вот философ Эпиктет, чьи назидательные рассуждения известны нам по записи его ученика Арриана. И Эпиктет и Плутарх — философы, занимавшиеся вопросами морали; их обоих можно занести в одну рубрику и назвать «представителями позднеантичного морализма». Но как они непохожи! Если угодно, Эпиктет значительнее Плутарха: это раб, сумевший суровым напряжением духа стать выше своих господ, затравленный человек, создавший свою философию на краю человеческого существования. Для него важно одно: сжав зубы, суметь презрительно отвергнуть все приманки жизни и через это стать свободным. Но у Плутарха было одно преимущество перед моралистами этого типа: уравновешенное отношение к миру, исключающее всякую напряженность, неестественность и фанатизм. Он являл в себе редкое для моралиста непредубежденное любопытство ко всему человечеству и умение выслушивать не только себя, но и своего собеседника. Именно это оказалось выигрышным для него как для писателя. Чтобы стать большим философом, ему недоставало страсти к абстракции; его сила была в конкретном. В этом внутренняя закономерность того, что он от позиции учителя жизни переходит к роли чуткого изобразителя жизни.

Или возьмем другого современника Плутарха — оратора и философа Диона Хрисостома. Нервное, напряженное творчество Диона до предела обращено к тому, что в его время было актуальным и в политике и в литературе: он изведал блистательную карьеру в столице империи, ссылку, а по возвращении из нее — участие в большой политике, и его литературные устремления находились в полном соответствии с тем, куда предстояло в ближайшие десятилетия идти греческой литературе. Есть основания думать, что Дион и Плутарх недолюбливали друг друга: наверное, Дион казался Плутарху суетливым авантюристом, а Плутарх Диону — провинциальным, отставшим от жизни стародумом. Однако для потомков неторопливая рассудительность Плутарха оказалась притягательнее, чем красноречие Диона, прозванного Хрисостомом — «Златоустом»…

Мне было очень интересно убедиться, что тип биографии, каким его создал Плутарх, едва ли не уникальное явление в античной литературе (доказательству этого и посвящена моя кандидатская диссертация «Плутарх и античная биография»). Плутарх не создает риторических «похвальных слов» своим героям, но и не сообщает о них анкетные данные, как это делает римский современник Светоний (чьи «Двенадцать цезарей» недавно появились на русском языке в блестящем переводе Михаила Гаспарова): он стремится создать психологический этюд, нарисовать цельный образ, безусловно, идеализированный, но сохраняющий противоречивость человеческих черт. И здесь у Плутарха любопытство ко всему человеческому берет верх над доверием к готовым истинам.

Аверинцев, С. С. Филология [Текст] / С. С. Аверинцев // Краткая литературная энциклопедия. – М., 1972 или: Литературный энциклопедический словарь. – М., 1987; Лингвистический энциклопедический словарь. – М., 1990.

Филология (греч. philología, буквально – любовь к слову), содружество гуманитарных дисциплин – лингвистической, литературоведческой, исторической и др., изучающих историю и выясняющих сущность духовной культуры человечества через языковой и стилистический анализ письменных текстов. Текст во всей совокупности своих внутренних аспектов и внешних связей – исходная реальность Ф. Сосредоточившись на тексте, создавая к нему служебный "комментарий" (наиболее древняя форма и классический прототип филологического труда), Ф. под этим углом зрения вбирает в свой кругозор всю ширину и глубину человеческого бытия, прежде всего бытия духовного. Т. о., внутренняя структура Ф. двуполярна. На одном полюсе – скромнейшая служба "при" тексте, не допускающая отхода от его конкретности; на другом – универсальность, пределы которой невозможно очертить заранее. В идеале филолог обязан знать в самом буквальном смысле слова всё – коль скоро всё в принципе может потребоваться для прояснения того или иного текста.

Служа самопознанию культуры, Ф. возникает на сравнительно зрелой стадии письменной цивилизаций, и наличие её показательно не только для их уровня, но и типа. Высокоразвитые древние культуры Ближнего Востока вовсе не знали Ф., зап.-европейское Средневековье отводило ей весьма скромное место, между тем на родине философии, в древних Индии и Греции, Ф. возникает и разрабатывается как определенное соответствие впервые оформившейся здесь гносеологические рефлексии над мышлением – как рефлексия над словом и речью, как выход из непосредственного отношения к ним. Несмотря на позднейшие конфликты между философской волей к абстракции и конкретностью Ф. (например, нападки филологов-гуманистов на средневековую схоластику или уничижительный отзыв Гегеля о Ф.), первоначальное двуединство философии и Ф. не было случайным, и высшие подъёмы Ф. обычно следовали за великими эпохами гносеологической мысли (в эллинистическом мире – после Аристотеля, в Европе 17 в. – после Р. Декарта, в Германии 19 в. – после И. Канта).

Инд. Ф. дала великих грамматистов (Панини, приблизительно 5–4 вв. до н. э.; Патанджали, 2 в. до н. э.) и, позднее, теоретиков стиля; свою филологическую традицию имела культура Древнего Китая (Лю Се, 5–6 вв., и др.). Однако традиция европейской Ф., не знакомой с достижениями индийцев вплоть до нового и новейшего времени, всецело восходит к греч. истокам, у её начала стоит школьное комментирование Гомера. В софистическую эпоху (2-я половина 5 – 1-я половина 4 вв. до н. э.) складывается социальный тип образованного "умника"-интеллектуала, а литература достаточно обособляется от внелитературной реальности, чтобы стать объектом теоретической поэтики и Ф. Среди софистов наибольшие заслуги в подготовке филологических методов принадлежат Протагору, Горгию, Продику; греч. теория литературы достигла полной зрелости в "Поэтике" Аристотеля. Эллинистическая Ф. (3–1 вв. до н. э.) отделяется от философии и переходит в руки специалистов – библиотекарей Александрии (см. Александрийский мусейон) и Пергама, которые занимались установлением корректных текстов и комментированием классических авторов. Дионисий Фракийский (приблизительно 170–90 до н. э.) окончательно оформил учение о частях речи, принятое и поныне. Раннехристианские учёные (Ориген, вслед за ним – создатель лат. перевода Библии Иероним) произвели грандиозную текстологическую работу над подлинником и греч. переводами Библии. Традиции греч. Ф. продолжаются в средневековой Византии, в целом сохраняя античный облик (текстология и комментирование классиков); после падения империи (1453) ренессансная Италия получила наследие византийской Ф. из рук учёных-беженцев.

На Западе позднесредневековый расцвет схоластики, интеллектуальная страсть к абстрактно-формализованным системам не благоприятствовали собственно филологическим интересам. Гуманисты же Возрождения, в отличие от схоластов, стремились (начиная с Ф. Петрарки, трудившегося над текстами Цицерона и Вергилия) не просто овладеть мыслительным содержанием авторитетных античных источников, но как бы переселиться в мир древних, заговорить на их языке (реконструировав его в борьбе с инерцией средневековой латыни). Филологическая критика религиозно-культурного предания (Эразм Роттердамский) сыграла роль в подготовке Реформации.

После периода учёного профессионализма (приблизительно середина 16 – середина 18 вв.) в Германии начинается новая эпоха Ф. в результате импульса, данного "неогуманизмом" И. И. Винкельмана. Как во времена Возрождения, но с несравненно большей научной строгостью ставится вопрос о целостном образе античного мира. Немецкий филолог Ф. А. Вольф (1759–1824) вводит термин "Ф." как имя науки об античности с универсалистской историко-культурной программой. В 19 в. в итоге деятельности плеяды нем. филологов (Г. Узенер, Э. Роде, У. фон Виламовиц-Мёллендорф и др.) древняя история отделилась от Ф. в качестве самостоятельной отрасли знания; тогда же под влиянием романтизма и др. идейных течений наряду с "классической" возникла "новая филология": германистика (братья Я. и В. Гримм), славяноведение (А. Х. Востоков, В. Ганка), востоковедение.

Универсальность Ф., т. о., наиболее наглядно реализовалась между эпохой Возрождения и серединой 19 в. в традиционной фигуре филолога-классика (специалиста по античным текстам), совмещавшего в себе лингвиста, критика, историка гражданского быта, нравов и культуры и знатока др. гуманитарных, а при случае даже естественных наук – всего, что в принципе может потребоваться для прояснения того или иного текста. И всё же, несмотря на последующую неизбежную дифференциацию лингвистических, литературоведческих, исторических и др. дисциплин, вышедших из лона некогда единой историко-филологической науки, существенное единство Ф. как особого способа подходить к написанному слову и поныне сохраняет свою силу (хоть и в неявном виде). Иначе говоря, Ф. продолжает жить не как партикулярная "наука", по своему предмету отграниченная от истории, языкознания или литературоведения, а как научный принцип, как самозаконная форма знания, которая определяется не столько границами предмета, сколько подходом к нему.

Однако конститутивные принципы Ф. вступают в весьма сложные отношения с некоторыми жизненными и умственными тенденциями новейшего времени. Во-первых, моральной основой филологического труда всегда была вера в безусловную значимость традиции, запечатлевшейся в определенной группе текстов: в этих текстах искали источник высшей духовной ориентации, служению при них не жаль было отдать целую жизнь. Для религиозной веры христианских учёных эту роль играли тексты Библии обоих Заветов, для мирской веры гуманистов Возрождения и "неогуманистов" винкельмановско-гётевской эпохи – тексты классической античности. Между тем современный человек уже не может с прежней безусловностью и наивностью применить к своему бытию меру, заданную какими бы то ни было чтимыми древними текстами. И сама Ф., став в ходе научного прогресса более экстенсивной и демократичной, должна была отказаться от выделения особо привилегированных текстов: теперь вместо двух (классической Ф. и библейской philologia sacra, "священной" Ф.) существует столько разновидностей Ф., сколько языково-письменных регионов мира. Такое расширение сферы "интересного", "важного" и "ценного" покупается утратой интимности в отношении к предмету. Конечно, есть случаи, когда отношение к тексту сохраняет прежние черты: творения Данте – для итальянцев, И. В. Гёте – для немцев, А. С. Пушкина – для русских – это тексты, сохраняющие значимость универсального жизненного символа. Тем не менее Ф. как содержательная целостность претерпевает несомненный кризис.

Во-вторых, в наше время новые и заманчивые возможности, в том числе и для гуманитарных наук, связаны с исследованиями на уровне "макроструктур" и "микроструктур": на одном полюсе – глобальные обобщения, на другом – выделение минимальных единиц значений и смысла. Но традиционная архитектоника Ф., ориентированная на реальность целостного текста и тем самым как бы на человеческую мерку (как античная архитектура была ориентирована на пропорции человеческого тела), сопротивляется таким тенденциям, сколь бы плодотворными они ни обещали быть (см. ст. Текст в языкознании).

В-третьих, для современности характерны устремления к формализации гуманитарного знания по образу и подобию математического и надежды на то, что т. о. не останется места для произвола и субъективности в анализе. Но в традиционной структуре Ф., при всей строгости её приёмов и трезвости её рабочей атмосферы, присутствует нечто, упорно противящееся подобным попыткам. Речь идёт о формах и средствах знания, достаточно инородных по отношению к т. н. научности – даже не об интуиции, а о "житейской мудрости", здравом смысле, знании людей, без чего невозможно то искусство понимать сказанное и написанное, каковым является Ф. Математически точные методы возможны лишь в периферийных областях Ф. и не затрагивают её сущности; Ф. едва ли станет когда-нибудь "точной" наукой. Филолог, разумеется, не имеет права на культивирование субъективности; но он не может и оградить себя заранее от риска субъективности надёжной стеной точных методов. Строгость и особая "точность" Ф. состоят в постоянном нравственно-интеллектуальном усилии, преодолевающем произвол и высвобождающем возможности человеческого понимания. Как служба понимания Ф. помогает выполнению одной из главных человеческих задач – понять другого человека (и др. культуру, др. эпоху), не превращая его ни в "исчислимую" вещь, ни в отражение собственных эмоций.

Лит.: Мандес М. И., О задачах филологии, "Филологическое обозрение", 1897, т. 12; Потебня А. А., Эстетика и поэтика, М., 1976; Зелинский Ф. Ф., Древний мир и мы, 3 изд., СПБ, 1911; его же, Филология, в кн.: Энциклопедический словарь, издание Брокгауза и Эфрона, полутом 70, СПБ. 1902; Шпет Г. Г., Внутренняя форма слова, М., 1927; Тройский И. М., Филология классическая, в кн.: Большая Советская энциклопедия, т. 57, М., 1936; Радциг С. И., Введение в классическую филологию, М., 1965; Boeckh A., Encykiopädie und Methodologie der philologischen Wissenschaften, 2 Aufl., Lpz., 1886; Kroll W., Geschichte der klassischen Philologie, 2 Aufl., B. – Lpz., 1919; Kent R. G., Language and philology, L., 1924; Kayser W., Das sprachliche Kunstwerk. Eine Einführung in die Literaturwissenschaft, 7 Aufl., Bern [u. a.], 1961.

Валгина Нина Сергеевна

Валгина, Н. С. Языковая норма [Текст] / Н. С. Валгина // Активные процессы в современном русском языке. – М., 2003.

Понятие нормы и ее признаки

С понятием нормы обычно связывают представление о правильной, литературно грамотной речи, а сама литературная речь является одной из сторон общей культуры человека.

Норма, как явление социально-историческое и глубоко национальное, характеризует прежде всего литературный язык - признанную в качестве образцовой форму национального языка. Поэтому термины «языковая норма» и «литературная норма» часто совмещаются, особенно в применении к современному русскому языку, хотя исторически это не одно и то же.

Языковая норма складывается в реальной практике речевого общения, отрабатывается и закрепляется в общественном употреблении как узус (лат. usus - пользование, употребление, обыкновение); литературная норма бесспорно базируется на узусе, но она еще и специально опекается, кодифицируется, т.е. узаконивается специальными установлениями (словарями, сводами правил, учебниками).

Литературная норма - это принятые в общественно-языковой практике правила произношения, словоупотребления, использования грамматических и стилистических языковых средств. Норма исторически подвижна, но вместе с тем устойчива и традиционна, она обладает такими качествами, как привычность и общеобязательность. Стабильность и традиционность нормы объясняют некоторую степень ретроспективности нормы. Несмотря на свою принципиальную подвижность и изменчивость, норма предельно осторожно открывает свои границы для инноваций, оставляя их до поры до времени на периферии языка. Убедительно и просто сказал об этом А.М. Пешковский: «Нормой признается то, что было, и отчасти то, что есть, но отнюдь не то, что будет».

Природа нормы двусторонняя: с одной стороны, в ней заключены объективные свойства эволюционирующего языка (норма - это реализованная возможность языка), а с другой - общественные вкусовые оценки (норма - закрепленный в лучших образцах литературы устойчивый способ выражения и предпочитаемый образованной частью общества). Именно это сочетание в норме объективного и субъективного создает в некоторой степени противоречивый характер нормы: например, очевидная распространенность и общеупотребительность языкового знака отнюдь не всегда (или, во всяком случае, не сразу) получает одобрение со стороны кодификаторов нормы. Так сталкиваются живые силы, направляющие естественный ход развития языка (и закрепления результатов этого развития в норме), и традиции языкового вкуса. Объективная норма создается на базе конкуренции вариантов языковых знаков. Для недавнего прошлого наиболее авторитетным источником литературной нормы считалась классическая художественная литература. В настоящее время центр нормообразования переместился в средства массовой информации (телевидение, радио, периодическая печать). В соответствии с этим меняется и языковой вкус эпохи, благодаря чему меняется и сам статус литературного языка, норма демократизируется, становится более проницаемой для бывших нелитературных языковых средств.

Главная причина изменения норм - это эволюция самого языка, наличие вариантности, что обеспечивает выбор наиболее целесообразных вариантов языкового выражения. В понятие образцовости, эталонности нормативного языкового средства все заметнее включается значение целесообразности, удобности.

Норма обладает некоторым набором признаков, которые должны присутствовать в ней в своей совокупности. Подробно о признаках нормы пишет К.С. Горбачевич в книге «Вариантность слова и языковая норма». Он выделяет три основных признака: 1) устойчивость нормы, консерватизм; 2) распространенность языкового явления; 3) авторитет источника. Каждый из признаков по отдельности может присутствовать в том или ином языковом явлении, но этого недостаточно. Чтобы языковое средство было признано нормативным, необходимо сочетание признаков. Так, например, в высшей степени могут быть распространены ошибки, причем они могут сохранять свою устойчивость на протяжении длительного периода времени. Наконец, языковая практика достаточно авторитетного печатного органа может оказаться далеко не идеальной. Что же касается авторитетности художников слова, то тут возникают особые трудности в оценках, так как язык художественной литературы - явление особого плана и высокохудожественность часто достигается именно в результате свободного, не по строгим правилам, пользования языком.

Качество (признак) устойчивости нормы по-разному проявляется на разных языковых уровнях. Причем этот признак нормы непосредственно связан с системным характером языка в целом, поэтому на каждом языковом уровне соотношение «норма и система» проявляется в разной степени, например, в области произношения норма целиком зависит от системы (ср. законы чередования звуков, ассимиляции, произношения групп согласных и др.); в области грамматики система выдает схемы, модели, образцы, а норма - речевые реализации этих схем, моделей; в области лексики норма в меньшей степени зависит от системы - содержательный план господствует над планом выражения, более того, системные взаимоотношения лексем могут корректироваться под влиянием нового содержательного плана. В любом случае признак устойчивости нормы проецируется на языковую системность (внесистемное языковое средство не может быть стабильным, устойчивым).

Таким образом, норма, обладая перечисленными признаками, реализует следующие критерии ее оценки: критерий системный (устойчивость), критерий функциональный (распространенность), критерий эстетический (авторитет источника).

Объективная языковая норма складывается стихийно путем выбора наиболее удобного, целесообразного варианта языкового средства, который и становится распространенным, широко употребительным. Жестко соблюдаемое правило в этом выборе - соответствие системе языка. Однако такая стихийно сложившаяся норма еще не обязательно будет официально признанной. Нужна кодификация нормы, ее узаконение путем официальных установлений (фиксация в нормативных словарях, сводах правил и т.д.). Вот тут-то и возникают некоторые затруднения в виде сопротивления новым нормам со стороны кодификаторов или общественности, наконец, какой-то группы профессионалов или «любителей словесности». Как правило, это выглядит как запрет на все новое. Пуризм - это стремление из консервативных побуждений сохранить что-либо (например, в языке) в неизменном виде, оградить от новшеств (пуризм - фр. purisme, от лат. purus - чистый).

Пуризм бывает разный. В истории русской словесности известен, например, идеологический пуризм, связанный с именем А.С. Шишкова, русского писателя, президента Российской академии с 1813 г., в дальнейшем министра народного просвещения, который выступал как архаист, не терпящий никаких нововведений в языке, особенно заимствованных. В наше время можно столкнуться с пуризмом вкусовым, когда языковые факты оцениваются с бытовых позиций «режет или не режет ухо» (ясно, что ухо может иметь разную чувствительность), а также с пуризмом ученым, который заслуживает большего внимания, поскольку способен оказать влияние при выработке рекомендательных установлений. Чаще всего это эмоции библиофила, находящегося в плену традиции. Выявляется это в запретительных рекомендациях, помещаемых в словарях, в пособиях и др. Отчасти такой пуризм может быть и полезным, он обладает качеством сдерживающего начала.

Норма зиждется на узусе, обычае употребления, кодифицированная норма официально узаконивает узус (или в каких-то частных случаях отвергает его), в любом случае кодификация - это осознанная деятельность. Поскольку кодификаторы, как отдельные ученые, так и творческие коллективы, могут иметь разные взгляды и установки, разную степень проявления запретительных намерений, часто рекомендации в официально изданных документах не совпадают, особенно это касается стилистических помет в словарях, фиксации ряда грамматических форм и т.д. Такие разногласия свидетельствуют не столько о том, что при освещении языковых фактов, при установлении нормы могут использоваться разные критерии, сколько о противоречивости самого языкового материала: язык богат вариантными формами и структурами, и проблема выбора подчас оказывается затруднительной. Кроме того, принимается во внимание и «языковая политика» момента. На разных этапах жизни общества она заявляет о себе по-разному. Термин этот возник в 20-30-е годы XX в. и означает сознательное вмешательство в речевую практику, принятие в отношении нее охранных мер. В настоящее время состояние нашей государственности и состояние общества таковы, что об охранных мерах по отношению к общественной и речевой практике никто и не думает. Литературная норма явно расшатывается, и прежде всего средствами массовой информации. Словосочетание «языковой беспредел» стало употребляться наряду с другими, где активно проявляется внутренняя форма этого бывшего жаргонного слова (отсутствие меры в чем-либо, что оценивается отрицательно), - административный беспредел, правовой беспредел, беспредел власти, армейский беспредел и др. Это слово стало настолько широко употребительным (в разных контекстах), что даже в словарях оно приобрело новые пометы, в частности, в Словаре С.И. Ожегова, Н.Ю. Шведовой 90-х годов издания слово представлено с пометой «разговорное», хотя до этого периода слово вообще не включалось в этот словарь как принадлежащее к уголовному жаргону. Современная популярность слова не могла быть незамеченной в лингвистической среде: ему посвящают статьи, многие страницы в монографиях.

Итак, кодификация нормы есть результат нормализаторской деятельности, а кодификаторы, наблюдая за речевой практикой, фиксируют норму, сложившуюся в самом языке, отдавая предпочтение тому из вариантов, который оказывается наиболее актуальным для данного времени.

Норма и окказионализм. Норма общеязыковая и ситуативная.

Нормативность держится на языковой системности и складывается в объективных процессах языкового развития. Параллельно, разумеется, в иных масштабах, протекает процесс индивидуального языкотворчества. У писателей, поэтов, журналистов возникает потребность в создании новых слов и форм слов. Так возникают окказионализмы (от лат. occasio, род. п. occasionis - случай, повод) - индивидуальные, единичные неологизмы. Естественно, что в понятие узуса и нормы они не включаются. Окказионализмы можно встретить у любого пишущего человека, и они вовсе не претендуют на всеобщее признание, хотя известны многие частные случаи «всеобщей» жизни окказионального слова.

В данном случае нас интересует так называемый системный окказионализм, рождающий потенциальные слова, - слова, которых нет, но они возможны, если бы того захотела «историческая случайность» (Г.О. Винокур). Например, по модели землеход создается слово луноход, под влиянием известного события в космонавтике. Параллельно с ним в одной из газет промелькнуло слово лунобиль, которое не было поддержано речевой практикой, поскольку оказалось несистемным (аналогичного землебиля не было в языке). Следующим возможным словом окажется марсоход (современная техника подготовила его рождение).

Системные окказионализмы быстро теряют качество новизны и переходят в нормативный словарь языка. Кстати, именно они быстро обрастают новыми однокорневыми связями: с появлением лунохода рождается и слово лунодром по аналогии с лексемами космодром, мотодром, автодром, дельтодром и др.

Собственно окказионализмы всегда привязаны к единственному, конкретному контексту. Каждый раз создаваемые, творимые (а не воспроизводимые), они дальше породившего их контекста не уходят. Таких слов много у В. Маяковского, Е. Евтушенко, В. Распутина, А. Солженицына. Некоторые примеры из произведения А. Солженицына «На изломах»: ...И какое же ощущение отвратной пустоты, некделья; ...Утерял вот что: постоянное ощущение красоты в науке, когда даже прознобь берет; ...Обсуждали с ребятами советно; ...Он дрожно ненавидел теперь этих хапуг (а всокрыте - и завидовал им ?...); из книги «Двести лет вместе»: Сроки моей жизни на исчерпе. Другие примеры: Мы двигались, как фигуры из сна... Вялые и никакие. Недообразы(А. Маканин); Сене некогдилось с посиделками (В. Распутин).

Ясно, что к понятию нормы такие словесные единицы никакого отношения не имеют, хотя созданы они по определенным языковым аналогам, с помощью имеющихся в языке словообразовательных средств - корней, суффиксов, приставок (у того же А. Солженицына наречия - пружинно вскочить, дрожно ненавидеть, кивать изволительно; глаголы - готов поднаумиться, разгромоздить на мелкие предприятия; прилагательные - прогляженная статья, пристеночный стульный ряд, быстросменчивые надписи, успешливый молодой человек).

Современное состояние русского языка, широкая представлен-ность в нем вариантных форм, их стилевая и стилистическая дифференцированность позволили сформировать новый взгляд на характер нормы: характеристики нормативное - ненормативное оказались недостаточно точными и неадекватными по отношению к ряду языковых явлений. Появляется дифференцированное представление о норме - норма оказалась достаточно эластичной, максимально приближенной к ситуации общения, к теме общения, к среде общения. Вот тут как раз и потребовались разные варианты нормы.

Норма может быть императивной (всеобщей, обязательной) и диспозитивной (допускающей выбор, вариантной), например: обязательными для всех являются ударения в словах алфавит, средства, досуг, портфель, каталог, тогда как в словах творог и творог, иначе и иначе, одновременный и одновременный допускается вариантность. Или еще возможные варианты в пределах нормы: родился и родился (уходящая форма); баржа и баржа; сосредоточивать и сосредотачивать; заводский и заводской; в адрес и по адресу.

Кроме того, норма бывает общеязыковой (с вариантами или без них) и ситуативной (стилистической), последняя характеризует чаще всего речь профессиональную, например, общеязыковая литературная норма требует окончания -и, -ы во мн. ч. существительных мужского рода типа инженеры, редакторы, корректоры, бухгалтеры; профили, штурманы и др. Профессиональная и разговорная речь допускает варианты на -а, -я: инженера, редактора, корректора, бухгалтера; профиля, штурмана. При общеязыковой норме рапорт, компас, стапели моряки обязательно употребят формы рапорт, компас, стапеля и т.д. Много профессиональных вариантов у медиков, например: эпилепсия при общеязыковой форме эпилепсия (Словарь С.И. Ожегова, Н.Ю. Шведовой данный вариант уже относит к варианту общеязыковому) и даже алкоголь (вместо общеязыкового варианта алкоголь).

Ситуативная норма может различать варианты семантического плана: ждать поезда (любого), ждать поезд (конкретный); кусок сахара и сахару, но производство сахара; вариант может означать стилевую принадлежность: быть в отпуске и в отпуску (второе характеризует речь разговорную). Еще примеры вариантов, связанных со стилистико-семантическими различиями: гулять в лесу, но в Лесе Островского (имеется в виду пьеса); в саду, но в Вишневом саде Чехова и др.

Мотивированные отклонения от нормы

В практической речевой деятельности часто наблюдаются отклонения от нормы - в произношении, в размещении ударений в слове, в употреблении грамматических форм, в словоупотреблении. Отклонения могут иметь разную природу: они могут свидетельствовать об элементарной неграмотности, недостаточной речевой культуре, но могут быть осознанными, специально запланированными, несущими определенный смысл. Такие отклонения имеют вторичный характер, рассчитаны на понимание их смысла и представляют собой особый литературный прием. Осознанное, специальное употребление речевых «ошибок», характеризующих ту или иную речевую ситуацию, может быть допустимым в образованной среде профессионально связанных людей, когда ошибочность речений вносит элемент непринужденности, обычно ироничности, в общение хорошо понимающих друг друга собеседников. Это своеобразная «игра в ошибки», игра с легко воспринимаемым подтекстом. Великолепно сказал об этом Л.В. Щерба: «Только безупречное знание языка, грамматики дает возможность почувствовать всю прелесть отклонения от правил. Эти отклонения становятся средством тонких и метких характеристик».

В другом случае - в публицистике, в художественной литературе - нарушение языковой нормы оказывается художественно значимым. Эти отклонения от нормы становятся словесным образом, средством передачи специального, характерологического смысла. Например, в «Комсомольской правде» (17 июля 1971 г.) была напечатана заметка о незаконном приеме в институт. Заголовок этой заметки такой: «Прашу пренять в инстетуд». Как говорится, комментарии излишни. Или следующий пример: «Телефонная связь в России, конечно же, существует, но телефон не работает. Тому, как вам немедленно объяснят, есть тысяча причин - от «занято все время» до «повалило столб да перебило кабель, чинють...». А ураганы, а пожары? А наводнения, непрерывно обрушивающиеся на нашу многострадальную Родину? Нет-нет, по телефону лучше и не пробовать звонить в российскую глубинку» (Ф. Незнанский. Частное расследование).

Как видим, ошибочная орфография может оказаться ярким стилистическим средством. Журналисты, писатели часто пользуются этим средством характеристики. Еще пример: «Есть старый анекдот о том, как житель Крайнего Севера получил диплом врача. И вот первая операция, заурядная аппендэктомия. Больной на столе, живот распорот, кишки наружу, а врач в полном отчаянии швыряет скальпель, топает ногами и кричит: „Не полусяется!“»

Не полусяется. В данном случае совершенно неважно, честные ли министры в нашем правительстве. Сильно ли любят Родину. Главная беда - не умеют и не знают (МК, 1994, 6 сент.).

Осознанная речевая ошибка, к месту и со смыслом сделанная, придает речи некоторую пикантность. Дело в том, что идеально нормативная речь психологически создает ощущение сухости, пресности, она не задевает эмоциональных струн. Как, например, правильно (по грамматике) поставленные знаки препинания не замечаются, но необычные знаки привлекают внимание. Это своеобразный стилистический «шарм». Недаром ведь А.С. Пушкин произнес ставшую в дальнейшем крылатой фразу «Как уст румяных без улыбки, без грамматической ошибки я русской речи не терплю».

В художественной литературе отклонения от нормы служат приемом речевых характеристик. Приемы, как известно, не непроизвольны, а подчинены говорящему / пишущему. Они выполняют художественную функцию. Часто случается, что великие художники слова, например уровня Л.Н. Толстого, Ф.М. Достоевского, допускают такие погрешности в языке, какие не дозволены рядовому носителю языка. Недаром ведь Ю. Олеша советовал писателям заняться изучением «неграмотности» языка Л. Толстого. Художническое чутье помогало ему ощутить значимость такой «неграмотности». Подобное можно встретить и у А. Блока - в орфографии, в акцентном оформлении слова, в грамматике. Блок настойчиво охранял свои грамматические оплошности от издателей, поскольку они для него имели цену образно-эстетическую. Звуковые и словесные повторы, аллогизмы при сочетании однородных членов предложения, нарушение управления и согласования, эти элементарные просчеты, нарушающие правила практической стилистики, могут служить целям особого плана. Словесная или грамматическая игра, тонко проведенная, заставляет почувствовать оригинальность слога, умение свободно и легко обращаться с тем неистощимым богатством, которое предоставляет нам язык. И отклонения от нормы в создании такого слога занимают свое особое место. Известно, например, что многие стилистические и грамматические «ошибки» возводятся в ранг литературно-художественных приемов, украшающих речь, делающих ее остроумной, изобразительной, часто ироничной. Например, зевгма - фигура речи, создающая юмористический эффект семантической и грамматической разнородностью и несочетаемостью членов предложения: ...Хозяин, блестя очками и остроумием, возглавлял стол, и позади него на стене во весь рост сам Петр Великий в ботфортах (М. Белкина. Скрещение судеб); Доктор с озабоченным лицом, подающий надежду на кризис, часто имеет палку с набалдашником и лысину (А. Чехов); Марья Александровна сидит у камина в превосходнейшем расположении духа и в светло-зеленом платье, которое к ней идет (Ф. Достоевский); Дочка, стройная и меланхолическая девушка лет семнадцати, воспитанная на романах и на чистом воздухе (А. Пушкин); Одни обедают с вином, другие с друзьями, одни пользуются палочками, другие случаем, одни едят за столом, другие задаром (П. Вайль, А. Генис. Русская кухня в изгнании).

Осознанное отклонение от нормы в качестве литературного приема породило новый термин и противопоставление норма - антинорма. Воспроизводство нормы делает текст стандартным, а производство антинормы сообщает ему индивидуальную неповторимость. Как видим, норма всегда воспроизводится, а антинорма творится.

Рассматривая взаимоотношения нормы и антинормы, Л.Н. Мур-зин сформулировал критерии их разграничения: статистический (чем чаще употребляется, тем нормативнее); деривационный (все производные формы языка тяготеют к ненормативности, все производящие - к нормативности); логический (нормативны те формы, которым соответствуют логические структуры - так, прямой порядок слов нормативнее, чем обратный); психологический (чем нейтральнее языковая форма, тем она нормативнее, так как привычнее отмеченной; последние попадают в фокус внимания).

Основные процессы в нормализации языковых явлений

В формировании и эволюции современной языковой нормы участвуют как стихийные, так и сознательные процессы. Для признания нормативности языкового явления или факта, как уже было упомянуто (см. о трех признаках нормы), необходимо основываться на сочетании данных о соответствии явления системе языка, о факте массовой и регулярной воспроизводимости явления и об его общественном одобрении. Формой такого одобрения является кодификация, которая фиксирует в словарях, грамматиках и справочниках сложившиеся стихийно в речевой практике явления.

В современном русском языке процесс нормализации протекает неравномерно в разных сторонах языковой системы и в разных формах реализации языка. В первом случае наблюдаются различия в темпах изменения нормы, например в области произношения. Или на лексическом уровне. И дело не только в том, что лексические нормы значительно подвижнее, нежели орфоэпические, но и в том, что нормализация лексики происходит на более широкой социальной и территориальной базе. Более того, соотношение стихийного и сознательного в нормализации также неоднозначно проявляется в разных сторонах языковой системы. Например, перевес сознательной фиксации нормы имеет большее значение для орфографии, чем для лексики или тем более синтаксиса, где стихийное становление нормы оказывается более активным.

Во втором случае (имеются в виду разные формы реализации языка - устная и письменная речь) нормализация также протекает неравномерно. Это связано хронологически с разными этапами в жизни языка. В тот период, когда формы письменной речи и устной резко разграничены в силу исторических причин, нормы письменной речи меняются значительно медленнее, и они оказываются более консервативными, чем нормы устной речи, тем более что процент сознательности в нормированности письменной речи намного выше, чем в речи устной, нормы которой складываются в основном стихийно. Такие периоды в жизни русского языка были, особенно в допушкинские времена.

В современном русском языке нормы письменной и устной речи сближаются, наблюдается их активное взаимодействие. Можно сказать даже больше: устная речь в ее общеразговорном стилистическом варианте в буквальном смысле вторгается в письменную речь. Особенно наглядно этот процесс протекает в языке массовой печати. Например, разговорный синтаксис, рожденный на базе устной речи, значительно потеснил грамматически «правильные», классические синтаксические конструкции, которые как нормативные представлены в учебниках, пособиях, справочниках.

Для настоящего времени характерна унификация речевой практики. Тому есть серьезные социальные причины - распространение образования и возросшая роль средств массовой информации. На этом общем фоне и протекает процесс нормализации.

Особенно заметны такие тенденции: сближение норм письменной и устной речи, а также книжных и разговорных стилей при сохранении их принципиальной дифференцированности; рост вариантности языковых средств в пределах нормы; дифференцированность нормы применительно к разным речевым ситуациям; ослабление нормы в сторону ее демократизации.

Проблемы нормы освещаются в трудах Л.В. Щербы, В.И. Чернышева, Г.О. Винокура, В.В. Виноградова, С.И. Ожегова, В.Г. Костомарова, В.Г. Гака, А.А. Леонтьева, Л.И. Скворцова, К.С. Горбачевича, Л.К. Граудиной и др.

Вильгельм фон Гумбольдт

Гумбольдт, В. фон. О сравнительном изучении языков применительно к различным эпохам их развития [Текст] / В. фон Гумбольдт // Избранные труды по языкознанию. – М., 1984. – С. 307-323.

1. Сравнительное изучение языков только в том случае может привести к верным и существенным выводам о языке, если развитии народов и становлении человека, если оно станет самостоятельным предметом, направленным на выполнение своих задач и преследующим свои цели. Но такое изучение даже одного языка будет весьма затруднительным: если общее впечатление о каждом языке и легко уловимо, то при стремлении установить, из чего же оно складывается, теряешься среди бесконечного множества подробностей, которые кажутся совершенно незначительными, и скоро обнаруживаешь, что действие языков зависит не столько от неких больших и решающих своеобразий, сколько от отдельных, едва различимых следов соразмерности строения элементов этих языков. Именно здесь всеохватывающее изучение и станет средством постижения тонкого организма (feingewebten Organismus) языка, так как прозрачность в общем всегда одинаковой формы облегчает исследование многоликой структуры языка.

2. Как земной шар, который прошёл через грандиозные катаклизмы до того, пока моря, горы и реки обрели свой настоящий рельеф, с тех пор остался почти без изменений, так и языки имеют некий предел своей завершённости, после достижения которого уже не подвергаются никаким изменениям ни их органическое строение, ни их прочная структура. Зато именно в них, как в живых созданиях духа (Geist) могут в пределах установленных границ происходить более тонкие образования языка. Если язык обрёл свою структуру, то основные грамматические формы не претерпевают никаких изменений; тот язык, который не знает различий в роде, падеже, страдательном или среднем залоге, этих пробелов уже не восполнит; большие семьи слов также мало пополняются основными видами производных. Однако посредством созданных для выражения более тонких ответвлений понятий, их сложения, внутренней перестройки структуры слов, осмысленного соединения и прихотливого использования их первоначального значения, точно схваченного выделения известных форм, искоренения лишнего, сглаживания резких звучаний язык, который в момент своего формирования довольно примитивен и слаборазвит, может обрести новый мир понятий и доселе неизвестный ему блеск красноречия, если судьба одарит его своей благосклонностью.

3. Достойным упоминания является то обстоятельство, что ещё не было обнаружено ни одного языка, находящегося за пределами сложившегося грамматического строения. Никогда ни один язык не был застигнут в момент становления его форм. Для того, чтобы проверить историческую достоверность этого утверждения, необходимо основной своей целью сделать изучение языков первобытных народов и попытаться определить низшее состояние в становлении языка, с тем, чтобы познать из опыта хотя бы первую ступень в иерархии языковой организации. Весь мой предшествующий опыт показал, что даже так называемые "грубые" и "варварские" диалекты обладают всем необходимым для совершенного употребления и что они являются теми формами, где, подобно самым высокоразвитым и наиболее замечательным языкам, с течением времени мог бы выкристаллизоваться весь характер языка, пригодный для того, чтобы более или менее совершенно выразить любую мысль.

4. Язык не может возникнуть иначе как сразу и вдруг, или, точнее говоря, языку в каждый момент его бытия должно быть свойственно всё, благодаря чему он становится единым целым. Как непосредственная эманация органической сущности в её чувственной (sinnlich) и духовной значимости язык разделяет природу всего органического, где одно проявляется через другое, общее в частном и где благодаря всепроникающей силе образуется целое. Сущность языка беспрерывно повторяется и концентрически проявляется в нём самом; уже в простом предложении, поскольку оно основано на грамматической форме, видно её завершённое единство, и так как соединение простейших понятий побуждает к действию всю ткань категорий мышления, - где положительное влечёт за собой отрицательное, часть - целое, единичное - множество, следствие - причину, случайное - необходимое, относительное - абсолютное, где одно измерение пространства и времени требует другого, где одно ощущение находит себе отклик в другом, близлежащем ощущении, - то, как только достигается ясность и определённость простейшего соединения мыслей, а также соответствующее обилие слов, цельность языка налицо. Каждое высказанное участвует в формировании ещё невысказанного, или его подготавливает.

5. Таким образом, две области совмещаются в человеке, каждая из которых может члениться на обозримое количество конечных элементов, и обладает способностью к их бесконечному соединению, где своеобразие природы отдельного всегда выявляется всегда через отношение его составляющих. Человек наделён способностью как разграничивать эти области - духовно - посредством рефлексии, физически - произносительным членением (Articulation), - так и вновь воссоединять их части: духовно - синтезом рассудка, физически - ударением, посредством которого слоги соединяются в слова, а из них составляется речь. Поэтому, как только его сознание настолько окрепло, чтобы в обе области проникнуть с помощью той же силы, которая может вызвать такую же способность проникновения у слушающего, - он овладел уже их целым. Их обоюдное взаимопроникновение может осуществляться лишь одной и той же силой, и её направлять может только рассудок. Способность человека произносить членораздельные звуки - пропасть, лежащая между бессловесностью животного и человеческой речью, также не может быть объяснена чисто физически. Только сила самосознания способна чётко расчленить материальную природу языка и выделить отдельные звуки - осуществить процесс, который мы называем артикуляцией.

6. Сомнительно, чтобы более тонкое совершенствование языка можно было связывать с начальным этапом его становления. Это совершенствование предполагает такое состояние, которого народы достигают лишь за долгие годы своего развития, и в этом процессе они обычно испытывают на себе перекрёстное влияние других народов. Такое скрещивание диалектов является одним из важнейших моментов в становлении языков; оно происходит тогда, когда вновь образующийся язык, смешиваясь с другими, воспринимает от них более или менее значимые элементы или когда, как это происходит при огрублении и вырождении культурных языков, немногие чуждые элементы нарушают течение их спокойного развития, и существующая форма перестаёт осознаваться, искажается, начинает переосмысливаться и употребляться по другим законам.

7. Едва ли можно оспаривать мысль о возможности независимого друг от друга возникновения нескольких языков. И обратно, нет никакого основания отбросить гипотетическое допущение всеобщей взаимосвязанности языков. Ни один из самых отдалённых уголков земли не является настолько недоступным, чтобы население и язык не могли появиться там откуда-то извне; мы не располагаем никакими данными для того, чтобы оспаривать существование рельефа материков и морей, отличного от теперешнего. Природа самого языка и состояние человеческого рода до тех пор, пока он ещё не сформировался, способствуют такой связи. Потребность быть понятым вынуждает обращаться к уже наличествующему, понятному, и прежде чем цивилизация сплотит народы, языки долго будут оставаться достоянием мелких племён, которые также мало склонны утверждать право на место своего поселения, как и неспособны успешно защитить его; они часто вытесняют друг друга, угнетают друг друга, смешиваются друг с другом, что, бесспорно, сказывается и на их языках. Если даже не соглашаться с мыслью о первоначальной общности происхождения языков, то едва ли можно найти племенной язык, сохранивший свою чистоту в процессе развития. Поэтому основным принципом при исследовании языка должен считаться тот, который требует устанавливать связи различных языков до тех пор, пока их можно проследить, и в каждом отдельном языке точно проверять, образовался ли он самостоятельно или же на его грамматическом и лексическом составе заметны следы смешения с чужим языком и каким именно.

8. Таким образом, при проверочном анализе языка следует различать три момента:

- первичное, но полностью завершённое, органическое строение языка;

- изменения, вызываемые посторонними примесями, вплоть до вновь приобретённого состояния стабильности;

- внутреннее и более тонкое совершенствование (innere Ausbildung) языка, когда его отграничение от других языков, а также его строение в целом остаются неизменными.

Два первых пункта ещё трудно разграничить. Но выделение третьего основывается на существенном и решающем отличии. Границей, отделяющей его от других, является так законченность организации, когда язык обретает все свои функции, свободно используя их; за пределами этой границы присущее языку строение уже не претерпевает никаких изменений. На фактах дочерних языков, развившихся из латинского, новогреческого и английского, которые служат поучительным примером и являются благодатным материалом для исследования возможности возникновения языка из весьма разнородных элементов, период становления языка можно проследить исторически и до известной степени определить заключительный момент этого процесса; в греческом языке при его появлении мы находим такую высокую степень завершённости, которая не свойственна никакому другому языку; но и с этого момента - от Гомера до александрийцев - греческий продолжает идти по пути по пути дальнейшего совершенствования; мы видим, как римский язык в течение нескольких десятилетий находился в состоянии покоя, прежде чем в нём стали проступать следы более тонкой и развитой культуры.

9. Приведённая ранее попытка разграничения очерчивает две различные части сравнительного языкознания, от соразмерности трактовки которых зависит степень их законченности. Различие языков является темой, которую следует разработать, исходя из данных опыта и с помощью истории, рассматривая это различие в своих причинах и следствиях, в своём отношении к природе, судьбам и целям человечества. Однако различие языков проявляется двояким образом: во-первых, в форме естественно-исторического явления как неизбежное следствие племенных различий и обособлений, как препятствие непосредственному общению народов; затем как явление интеллектуально-телеологическое, как средство формирования наций, как орудие создания более многообразной и индивидуально-своеобразной интеллектуальной продукции, как творец такой общности народов, которая основывается на чувстве общности культуры и связывает духовными узами наиболее образованную часть человечества. Последняя форма проявления языка свойственна только новому времени, в древности она прослеживалась лишь в общности греческой и римской литератур, и так как расцвет последних не совпадал во времени, то наши сведения о ней не являются достаточно полными.

10. Ради краткости изложения я хочу, безотносительно к одной небольшой неточности, которая заключается в том, что образование, конечно, оказывает влияние на уже сформировавшийся организм языка, а также в том, что последний, ещё до того, как он обрёл это состояние, бесспорно подвергался влиянию образования, рассмотренные выше части сравнительного языкознания назвать:

- изучением организма языков;

- изучением языков в состоянии их развития.

Организм языка возникает из присущей человеку способности и потребности говорить; в его формировании участвует весь народ; культура каждого народа зависит от его особых способностей и судьбы, её основой является большей частью деятельность отдельных личностей, вновь и вновь появляющихся в народе. Организм языка относится к области физиологии интеллектуального человека, культура к области исторического развития. Анализ организма языка ведёт к измерению и проверке и области языковой способности человека; исследование более высокого уровня образования ведёт к познанию того, каких вершин человеческих устремлений можно достичь посредством языка. Изучение организма языка требует, насколько это возможно, широких сопоставлений, а проникновение в ход развития культуры - сосредоточения на одном языке, изучения его самых тонких своеобразий - отсюда и широта охвата и глубина исследований. Следовательно, тот, кто действительно хочет сочетать изучение этих обоих разделов языкознания, должен, занимаясь очень многими, различными, а по возможности и всеми языками, всегда исходить из точного знания одного-единственного или немногих языков. Отсутствие такой точности ощутимо сказывается в пробелах никогда не достигаемой полноты исследований. Проведённое таким образом сравнение языков может показать, каким различным образом человек создал язык и какую часть мира мыслей ему удалось перенести в него, как индивидуальность народа влияла на язык и какое обратное влияние оказывал язык на неё. Ибо язык и постигаемые через него цели человека вообще, род человеческий в его поступательном развитии и отдельные народы являются теми четырьмя объектами, которые в их взаимной связи и должны изучаться в сравнительном языкознании.

11. Я оставляю всё, что относится к организму языков для более обстоятельного труда, который я предпринял на материале американских языков. Языки огромного континента, заселённого и исхоженного массой различных народностей, о связях которого с другими материками мы ничего не можем утверждать, являются благодатным объектом для этого раздела языкознания. Даже если обратиться только к тем языкам, о которых у нас имеются достаточно точные сведения, то обнаруживается, что по крайней мере около 30 из них следует отнести к языкам совершенно неизвестным, которые можно рассматривать именно как столько же новых естественных разновидностей языка, а к этим языкам следует присоединить ещё большее количество таких, данные о которых не являются достаточно полными. Поэтому очень важно точно расклассифицировать все эти языки. При таком состоянии языкознания, когда ещё недостаточно глубоко исследованы отдельные языки, сравнение целого ряда таких языков может очень мало помочь. Принято считать, что вполне достаточно фиксировать отдельные грамматические своеобразия языка и составлять более или менее обширные ряды слов. Но даже самый примитивный язык - слишком благородное творение для того, чтобы подвергать его столь произвольному членению и фрагментарному описанию. Он - живой организм, и с ним следует обращаться как с таковым. Поэтому основным правилом должно стать изучение каждого отдельного языка в его внутренней целостности и систематизация всех обнаруженных в нём аналогий, с тем чтобы овладеть знаниями способов грамматического соединения мыслей, объёмом обозначенных понятий, природой их обозначения, а также постичь тенденцию к развитию и совершенствованию, свойственную в большей или меньшей степени каждому языку. Кроме таких монографий о всех языках в целом, для сравнительного языкознания необходимы также исследования отдельных частей языкового строения, например исследования глагола во всех языках. В таких исследованиях должны быть обнаружены и соединены в единое целое все связующие нити, одни из которых через однородные части всех языков тянутся как бы вширь, а другие, через различные части каждого языка, - как бы вглубь. Тождественность языковой потребности и языковой способности всех народов определяет направление первых, индивидуальность каждого отдельного - последних. Лишь путём изучения такой двоякой связи можно установить, насколько развивается человеческий род и какова последовательность образования языка у каждого отдельного народа; оба - и язык вообще, и языковой характер народа - проявляются в более ярком свете, если идею языка вообще, реализованную в столь разнообразных индивидуальных формах, поставить в соотношение с характером нации и её языка, противопоставляя одновременно общее частному. Исчерпывающий ответ на важный вопрос о том, подразделяются ли языки и каким образом по своему внутреннему строению на классы, подобно семействам растений, и как именно, можно получить лишь этим путём. Однако, как бы убедительно не было всё сказанное до сих пор, но без строгой фактической проверки остаётся лишь догадкой. Наука о языке, о которой здесь идёт речь, может опираться только на реальные, а не на односторонние или случайно подобранные факты. Также, для того, чтобы судить о происхождении народов друг от друга на основе их языков, необходимо точно определить принципы всё ещё недостающего точного анализа языков и диалектов, родство которых доказано исторически. Пока в этой области исследователи не продвигаются от известного к неизвестному, они остаются на скользком и опасном пути.

12. Но как бы полно и обстоятельно ни был изучен языковой организм, судить о его функционировании можно только по употреблению (Gebrauch) языка. Всё то, что целесообразное употребление языка черпает из понятийной сферы, оказывает на него обратное влияние обогащая и формируя язык. Поэтому лишь исследования, выполненные на материале развитых языков, обладают исчерпывающей полнотой и пригодны для достижения человеческих целей. Следовательно, здесь находится завершающий этап лингвистики - точка соединения её с наукой и искусством. Если исследования не проводить подобным образом, не рассматривать различий в языковом организме и тем самым не постигать языковую способность в её высочайших и многообразнейших применениях, то знание многих языков может быть полезным в лучшем случае для установления общих законов строения языка вообще и для отдельных исторических исследований; оно не без оснований отпугнёт разум (Geist) от изучения множества форм и звуков, которые в конечном итоге приводят к одной и той же цели и обозначают одни и те же понятия с помощью различных звучаний. Помимо непосредственного живого употребления, сохраняет значение исследование лишь тех языков, у которых есть литература, и такое исследование будет находиться в зависимости от учёта последней в соответствии с правильно понятыми задачами филологии, поскольку эта последняя противопоставляется общему языкознанию - науке, которая носит такое название потому, что стремится постигнуть язык вообще, а не потому, что желает охватить все языки, к чему её вынуждает лишь эта задача.

13. При таком подходе к развитым языкам прежде всего возникает вопрос: способен ли каждый язык постичь всеобщую или какую-либо одну значительную культуру или, быть может, существуют языковые формы, которые неизбежно должны быть разрушены, прежде чем народы окажутся в состоянии достичь посредством речи более высоких целей? Последнее является наиболее вероятным. Язык следует рассматривать, по моему глубокому убеждению, как непосредственно заложенный в человеке, ибо сознательным творением человеческого рассудка язык объяснить невозможно. Мы ничего не достигнем, если отодвинем создание языка на многие тысячелетия назад. Язык невозможно было бы придумать, если бы его тип не был уже заложен в человеческом рассудке. Чтобы человек мог постичь хотя бы одно слово не просто как чувственное побуждение, а как членораздельный звук, обозначающий понятие, весь язык полностью и во всех своих взаимосвязях уже должен быть заложен в нём. В языке нет ничего единичного, каждый отдельный его элемент проявляет себя лишь как часть целого. Каким бы естественным ни казалось предположение о постепенном образовании языков, они могли возникнуть лишь сразу. Человек является человеком только благодаря языку, а для того чтобы создать язык, он уже должен быть человеком. Когда предполагают, что этот процесс происходил постепенно, последовательно и как бы поочерёдно, что с каждой новой частью обретённого языка человек всё больше становился человеком и, совершенствуясь таким образом, мог снова придумывать новые элементы языка, то упускают из виду нераздельность человеческого сознания и человеческого языка, не понимают природу действия рассудка, необходимого для постижения отдельного слова и вместе с тем достаточного для понимания всего языка. Поэтому язык невозможно представить себе как нечто заранее данное, ибо в таком случае совершенно непостижимо, каким образом человек мог понять эту данность и заставить её служить себе. Язык с необходимостью возникает из человека, и, конечно, мало-помалу, но так, что его организм не лежит в виде мёртвой массы в потёмках души, а в качестве закона обусловливает (bedingt) функции мыслительной силы человека; следовательно, первое слово уже предполагает существование всего языка. Если эту ни с чем не сравнимую способность попытаться сравнить с чем-либо другим, то придётся вспомнить о природном инстинкте (Naturinstinct) у животных и назвать язык интеллектуальным инстинктом разума. Как инстинкт животных невозможно объяснить их духовными задатками, так и создание языка нельзя выводить из понятий и мыслительных способностей диких и варварских племён, являющихся его творцами. Поэтому я никогда не мог представить себе, что столь последовательное и в своём многообразии искусное строение языка должно предполагать колоссальные мыслительные усилия и будто бы является доказательством существования ныне исчезнувших культур. Именно из самого первобытного природного состояния может возникнуть такой язык, который сам есть творение природы - природы человеческого разума. Последовательность, единообразие формы даже при сложном строении несут на себе всюду отпечаток творения этой природы, и суть вопроса вовсе не в трудности создания языка. Подлинная трудность создания языка заключается не столько в установлении иерархии бесконечного множества взаимосвязанных отношений, сколько в непостижимой глубине простого действия рассудка, которое необходимо для понимания и порождения языка даже в единичных его элементах. Если это налицо, то само собой приходит и всё остальное, этому невозможно научиться, это должно быть изначально присуще человеку. Однако инстинкт человека менее связан, а потому представляет больше свободы индивидууму. Поэтому продукт инстинкта разума может достигать разной степени совершенства, тогда как проявление животного инстинкта всегда сохраняет постоянное единообразие, и понятию языка совсем не противоречит то обстоятельство, что некоторые из языков, в том виде, как они дошли до нас, по своему состоянию ещё не достигли полного расцвета. Опыт перевода с весьма различных языков, а также использование самого примитивного и неразвитого языка при посвящении в самые тайные религиозные откровения показывают, что, пусть даже с различной степенью удачи, каждая идея может быть выражена в любом языке. Однако, это является следствием не только всеобщего родства языков, гибкости понятий и их словесных знаков. Для самих языков и их влияний на народы доказательным является лишь то, что из них естественно следует; не то, что им можно навязать, а то, к чему они сами предрасположены и на что вдохновляют.

14. Причины несовершенства отдельных языков могут быть подробно изучены в исторических исследованиях. Но в связи с этим я хотел бы рассмотреть такой вопрос: может ли какой-нибудь язык достичь завершённости, минуя некоторые средние стадии развития, и именно те, на которых первоначальные способы представления нарушены так, что первичные значения элементов уже больше не уяснимы? Примечательный факт, что характерной особенностью первобытных языков является последовательность, а развитых языков - аномалия во многих частях их строения, так же, как и факты, почерпнутые из самой природы вещей, допускают такую вероятность. Господствующим принципом в языке является артикуляция: важное преимущество постоянной и лёгкой членимости; это в свою очередь предполагает наличие простых и далее нечленимых элементов. Сущность языка состоит в том, чтобы отливать в форму мыслей материю мира вещей и явлений. В своём функционировании язык стремится стать формальным, и так как слова замещают предметы, то и словам, как и материи, должна быть придана форма, которой они подчиняются. Но именно первобытные языки нагромождают массы определений в одной слоговой группе, и им явно недостаёт власти формы. Простой секрет этих языков, который и указывает путь к расшифровке, таков: полностью забыв нашу грамматику, надо прежде всего попытаться выстроить ряды значений. При этом форма понимается мысленно или через само по себе значимое слово, которое и рассматривается как материал. На второй значительной ступени развития материальное значение приобретает формальное употребление, и таким образом возникают склонение и слова, имеющие грамматическое, то есть формальное значение. Но форма намечается только там, где этого требуют отдельные обстоятельства, связанные с материей и относящиеся к сфере речи, но отнюдь не там, где она формально необходима для соединения представлений. Множественное число мыслится как множественность, но единственное - не обязательно как единичное, а как понятие вообще; глаголы и существительные совпадают в тех случаях, когда лицо или число не обозначаются чётко - грамматика ещё не управляет языком, а проявляет себя только в необходимых случаях. И только тогда, когда уже ни один элемент не мыслится вне формы, а сам материал в речи становится полностью формой, язык достигает третей ступени. Однако этой третьей ступени, даже если форма каждого элемента фиксируется слухом, едва ли достигают наиболее развитые языки, хотя именно на ней основывается архитектоническая эвритмия в построении периодов. Мне также неизвестен язык, на грамматических формах которого, даже в их наивысшей завершённости, были бы заметны неизгладимые следы первоначальной слоговой агглютинации. Пока на ранних ступенях развития язык прибегает к описанию и слово ещё не является модифицированным в своей простоте, отсутствует лёгкость членения на элементы, дух (Geist) бывает угнетён тяжеловесностью значений, которыми перегружена каждая частичка, отсутствием чувства формы и не пробуждается к формальному мышлению. Человек, близкий к первобытному состоянию, излишне последователен в привычном способе представлений, мыслит каждый предмет и каждое действие со всеми сопутствующими подробностями, переносит всё это в язык, и затем, поскольку живое понятие, обретя субстанцию, в нём застывает, оказывается в плену у языка. Скрещивание языков и народов является весьма действенным средством для введения их в определенные рамки и ограничения сферы материально значимого. Новые способы представлений присоединяются к уже существующим, в процессе смешения отдельные племена могут и не знать сложных соединений чужих диалектов и воспринимать их лишь в качестве формул в целом. При возможности выбора неудобное и тяжеловесное исчезает, заменяясь более лёгким и гибким, и поскольку дух и язык уже не связаны односторонней связью, то дух оказывает более свободное воздействие на язык. Первоначальный организм языка, конечно, разрушается, но вновь появившаяся сила также органична, и таким образом, процесс не прекращается, а продолжается непрерывно, разрастаясь и становясь многосторонним. И так первобытное состояние древних племён, кажущееся весьма хаотичным и беспорядочным, уже подготовило расцвет речи и пения на многие столетия вперёд.

15. Не будем задерживаться здесь на несовершенстве некоторых языков. Лишь при сопоставлении одинаково совершенных языков или таких, различия которых не могут измеряться лишь степенью совершенства, можно ответить на общий вопрос о том, как всё многообразие языков вообще связано с процессом формирования человеческого рода. Не является ли это обстоятельство случайно сопутствующим жизни народов? Нельзя ли им легко и умело воспользоваться? Или оно является необходимым, ничем другим не заменимым средством формирования мира представлений (Ideengebiet), ибо к этому, подобно сходящимся лучам, стремятся все языки, и их отношение к миру представлений, являющимся их общим содержанием, и есть конечная цель наших исследований. Если это содержание независимо от языка или языковое выражение безразлично к этому содержанию, то выявление и изучение различий языков занимает зависимое и подчинённое положение, а в противном случае приобретает непреложное и решающее значение.

16. Наиболее отчётливо это выявляется при сопоставлении простого слова с простым понятием. Слово ещё не исчерпывает языка, хотя является его самой важной частью, так же как индивидуум в живом мире. Безусловно, также далеко не безразлично, использует ли один язык описательные средства там, где другой язык выражает это одним словом; это относится и к грамматическим формам, так как последние при описании выступают по отношению к понятию чистой формой, и уже не как модифицированные идеи, а как способы модификации, но это относится и к обозначению понятий. Закон членения неизбежно будет нарушен, если то, что в понятии представляется как единство, не проявляется таковым в выражении, и всё живое действие отдельного слова как индивида пропадает для понятия, которому недостаёт такого выражения. Акту рассудка, в котором создаётся единство понятия, соответствует единство слова, как чувственного знака, и оба единства должны быть в мышлении и через посредство речи как можно более приближены друг к другу. Как мыслительным анализом производится членение и выделение звуков путём артикуляции, так и обратно эта артикуляция должна оказывать расчленяющее и выделяющее действие на материал мысли и, переходя от одного нерасчленённого комплекса к другому, через членение пролагать путь к достижению абсолютного единства.

17. Но мышление не просто зависит от языка вообще, - оно до известной степени обусловлено также каждым отдельным языком. Правда, предпринимались попытки заменить слова различных языков общепринятыми знаками по примеру математики, где налицо взаимно-однозначные соответствия между фигурами, числами и алгебраическими уравнениями. Однако такими знаками можно исчерпать лишь очень незначительную часть всего мыслимого, поскольку по самой своей природе эти знаки пригодны только для тех понятий, которые образованы лишь путём конструкции либо создаются только рассудком. Но там, где на материал внутреннего восприятия и ощущения должна быть наложена печать понятия, мы имеем дело с индивидуальным способом представлений человека, от которого неотделим его язык. Все попытки свести многообразие различного и отдельного к общему знаку, доступному зрению или слуху, являются лишь сокращёнными методами перевода, и было бы чистым безумием льстить себе мыслью, что таким способом можно выйти за пределы, я не говорю уже всех языков, но хотя бы одной определённой и узкой области своего языка. Вместе с тем такую серединную точку (Mittelpunkt) всех языков следует искать, и её действительно можно найти и не упускать из виду, также при сравнительном изучении языков - как их грамматической, так и лексической частей. Как в той, так и в другой имеется целый ряд элементов, которые могут быть определены совершенно априорно и отграничены от всех условий каждого отдельного языка. И напротив, существует гораздо большее количество понятий, а также своеобразных грамматических особенностей, которые так органически сплетены со своим языком, что не могут быть общим достоянием всех языков и без искажения не могут быть перенесены в другие языки. Значительная часть содержания каждого языка находится поэтому в неоспоримой зависимости от этого языка, и их содержание не может оставаться безразличным к своему языковому выражению.

18. Слово, которое одно способно сделать понятие самостоятельной единицей в мире мыслей, прибавляет к нему многое от себя. Идея, приобретая благодаря слову определённость, вводится одновременно в известные границы. Из звуков слова, его близости с другими сходными по значению словами, из сохранившегося в нём, хотя и переносимого на новые предметы, понятия и из его побочных отношений к ощущению и восприятию создаётся определённое впечатление, которое, становясь привычным, привносит новый момент в индивидуализацию самого по себе определённого, но и более свободного понятия. Таким образом, к каждому значимому слову присоединяются все вновь и вновь вызываемые им чувства, непроизвольно возбуждаемые образы и представления, и различные слова сохраняют между собой отношения в той мере, в какой воздействуют друг на друга. Так же как слово вызывает представление о предмете, оно затрагивает, в соответствии с особенностями своей природы и вместе с тем с особенностями объекта, хотя часто и незаметно, также соответствующее своей природе и объекту ощущение, и непрерывный ход мысли человека сопровождается такой же непрерывной последовательностью восприятий, которые по степени и по оттенку определяются прежде всего представляемыми объектами, согласно природе слов и языка. Объект, появлению которого в сознании всякий раз сопутствует такое постоянно повторяющееся впечатление, индивидуализированное языком, тем самым представляется в модифицированном виде. В отдельном это малозаметно, но власть воздействия в целом основана на соразмерности и постоянной повторяемости впечатления. Характер языка запечатлён в каждом выражении и в каждом соединении выражений, и поэтому вся масса выражений получает свойственный языку колорит.

19. Однако язык не является произвольным творением отдельного человека, а всегда принадлежит целому народу; позднейшие поколения получают его от поколений предшествующих. В результате того, что в нём смешиваются, очищаются, преображаются способы представлений всех возрастов, каждого пола, сословия, характера и духовного различия данного племени, в результате того, что народы обмениваются словами и языками, создавая в конечном счёте человеческий род в целом, язык становится великим средством преобразования субъективного в объективное, переходя от всегда ограниченного индивидуального к всеобъемлющему бытию. Открытие никогда ранее не улавливаемого звукового знака мыслимо лишь при признании происхождения языков, выходящего за пределы всякого человеческого опыта. Там, где человек из поколения в поколение сохраняет какие-либо звуки, обладающие значением, - там он создаёт из них язык и формирует свой диалект в соответствии с ними. Это заложено в потребности быть понятым, в свойственной каждому языку связности всех частей и элементов, в одинаковости языковых способностей. Даже при собственно грамматических разъяснениях важно твёрдо помнить, что племенам, которые создавали дошедшие до нас языки, было нелегко их изобретать и, действуя самостоятельно, они только членили и использовали ими обнаруженное. Лишь таким путём можно объяснить появление многих тонких нюансов у грамматических форм. Ведь было бы очень сложно изобретать для них различные обозначения; и обратно, вполне естественно неодинаковым образом употреблять уже существующие различные формы. Преимущественно слова как основные элементы языка перекочёвывают от народа к народу. Для грамматических форм возможность перехода более затруднительна, поскольку они ввиду своей тонкой интеллектуальной природы существуют скорее в уме, чем материально, и, выявляя себя, закрепляются в звуках. Между извечно сменяющимися поколениями людей и миром отображаемых объектов существует бесконечное количество слов, которые, если даже они изначально созданы по законам свободы и в таком же виде продолжают употребляться, следует рассматривать как независимые сущности (Wesen), объяснимые лишь исторически и созданные постепенно посредством объединения усилий природы, человека и событий. Следы слов теряются во тьме предыстории, так что установить начало уже не представляется возможным; их разветвление охватывает всё человечество, как бы далеки люди друг от друга ни были: их непрекращающееся действие и постоянное возникновение могли бы обрести конец только в том случае, если будут истреблены все ныне живущие поколения и разом перерезаны все каналы связи. Пока народы пользуются существовавшими до них элементами языка, пока они вмешиваются в отображение объектов, выражение не безразлично для понятия, и понятия не бывают независимыми от языка. Но зависящий от языка человек оказывает на него обратное воздействие, и поэтому каждый отдельный язык есть результат трёх различных, но взаимосвязанных воздействий: реальной природы вещей, поскольку она оказывает влияние на душу (Gem&uumk;th), субъективной природы народа, своеобразной природы языка, где инородные (fremd) примеси к основной материи языка и всё усвоенное языком, первоначально даже свободно созданное, допускают образования по аналогии только в известных пределах.

20. Из взаимообусловленной зависимости мысли и слова явствует, что языки являются не только средством выражения уже познанной истины, но и, более того, средством открытия ранее неизвестной. Их различие состоит не только в отличиях звуков и знаков, но и в различиях самих мировидений. В этом заключается основная и конечная цель всякого исследования языка. Совокупность познаваемого - как целина, которую надлежит обработать человеческой мысли, - лежит между всеми языками и независима от них. Человек может приблизиться к этой чисто объективной сфере не иначе как присущим ему способом познания и восприятия, следовательно, только субъективным путём. Именно там, где достигается вершина и глубина исследования, прекращается механическое и логическое действие рассудка (Verstandesgebrauch), наиболее легко отделимого от каждого своеобразия, и наступает процесс внутреннего восприятия и творчества, из которого и становится совершенно очевидным, что объективная истина проистекает из полноты сил субъективно индивидуального. Это возможно только посредством языка и через язык. Но язык как продукт народа и прошлого является для человека чем-то чуждым; поэтому человек, с одной стороны, связан, но, с другой стороны, обогащён, укреплён и вдохновлён наследием, оставленным в языке ушедшими поколениями. Являясь по отношению к познаваемому субъективным, язык по отношению к человеку объективен, ибо каждый язык есть отзвук общей природы человека. Если же совокупность языков никогда не сможет стать совершенной копией субъективного характера человечества, то они всё же непрерывно приближаются к этой цели. Субъективный характер всего человечества снова становится сам по себе чем-то объективным. Первоначальное соответствие (Übereinstimmung) между вселенной и человеком, на котором основывается возможность всякого познания истины, таким образом вновь обретается частично и постепенно на пути её обнаружения. Ибо объективное является тем, что, собственно, и должно быть постигнуто, и, когда человек через особенности языкового своеобразия приближается к этому, он должен приложить новые усилия для того, чтобы отделить субъективное и чётко вычленить из него объект - пусть даже через смешение одной языковой субъективности с другой.

21. Если сравнивать в различных языках способы выражения предметов, не воспринимаемых чувственно, то окажется, что одинаково значимыми будут лишь те, которые, являясь чистыми построениями, не могут содержать ничего другого, кроме того, что в них вложено. Все остальные пересекаются различным образом в лежащей в их центре области (если так можно назвать обозначаемый ими предмет) и имеют различные значе6ния. Выражения для чувственно воспринимаемых предметов в той мере одинаково значимы, в какой в них мыслится один и тот же предмет, но поскольку они выражают различный способ его представления, то они могут расходиться в значениях. Ибо воздействие индивидуального представления о предмете на образование слова определяет, пока такое представление живо, и то, как словом вызывается предмет. Но множество слов возникает из соединения выражений чувственно воспринимаемых и чувственно невоспринимаемых предметов или же из умственной переработки первых, и поэтому все они несут на себе неповторимый индивидуальный отпечаток этой переработки, если даже с течением времени он исчезает у первых. Так как язык одновременно есть и отражение и знак, а не целиком продукт впечатления о предметах и произвольное творение говорящего, то каждый отдельный язык в каждом своём элементе несёт на себе отпечаток первого из обозначенных свойств, но распознавание его следа, кроме присущей ему отчётливости, основывается в каждом случае на склонности духа воспринимать слово главным образом как отражение или как знак. Душа (Gemüth), располагая властью абстракции, способна добраться до знака, но она также может, проявив всю свою восприимчивость, ощутить полноту воздействия своеобразного материала языка. Говорящий может выбрать любую из этих возможностей, и часто употребление поэтического, не свойственного прозе оборота речи не имеет никакого другого воздействия, кроме как настроить душу на то, чтобы не рассматривать язык в качестве знака. Если это двоякое употребление языка рассмотреть как две разновидности и попытаться их отграничить более чётко, нежели это может иметь место в действительности, то одну из них можно назвать научной, а другую - речевой. Первая является одновременно и деловой, тогда как вторая - повседневной, естественной, ибо свободное общение способствует раскованности и восприимчивости духа. Научное употребление в принятом здесь смысле используется лишь в науках, оперирующих чисто логическими построениями, а также в некоторых областях и методах естественных наук; в каждом акте познания, который требует нераздельного действия сил человека, выступает речевое употребление.

Именно от этого вида познания излучается свет и тепло на все другие; только на нём основывается поступательное поступательное движение всеобщего духовного образования, и народ, который не ищет и не обретает вершин этого познания в поэзии, философии и истории, лишается благотворного обратного воздействия языка, потому что он по своей вине не питает его более материалом, который один может сохранить в языке свежесть и выразительность, блеск и красоту. Это уже область красноречия, если, правда, понимать под красноречием в самом широком и не совсем обычном смысле такую трактовку языка, согласно которой он оказывает существенное воздействие на отображение объектов или сознательно употребляется для этой цели. В последнем случае красноречие с полным основанием (или без всякого основания) может войти как в научное, так и в деловое употребление. Научное употребление, в свою очередь, должно быть отграничено от конвенционального употребления. Обе разновидности относятся к одному классу, поскольку каждая из них стремится, истребляя своеобразие языкового материала, использовать последний только как знак. Но при научном употреблении язык применяется в той области, где это уместно, что и достигается устранением субъективного характера каждого выражения или, скорее, стремлением настроить душу целиком на объективный лад. Того же принципа придерживается спокойное и рассудительное деловое употребление языка. Конвенциональное употребление переносит трактовку языка в область, где возникает нужда в свободе восприимчивости; оно каждому выражению придаёт особую по степени и колориту субъективность и стремится вызвать соответствующее настроение у человека. Таким путём слово переходит в область речевого употребления и восстанавливает утраченные красноречие и поэзию. Существуют народы, которые вследствие особенностей своего характера пошли по одному из неверных путей развития языка или односторонне двигались по указанному правильному пути; есть и такие, которым в большей или меньшей степени сопутствовала удача в их обращении с языком. И если судьба благоприятствует тому, что народ, имеющий склонность к разговору, пению и музыке, достигает наивысшего расцвета своего организма, то создаются чудесные языки, вызывающие всеобщее восхищение во все времена. Только такой счастливой удачей можно объяснить происхождение греческого языка.

22. Это последнее и наиболее важное применение языка не может быть чуждый первоначальному его организму. В нём заложен зародыш дальнейшего развития, и нами разделённые ранее части сравнительного языкознания здесь сливаются. На основе исследования грамматики и словарного состава всех народов (в той мере, в какой мы располагаем возможностями для этого), а также на основе изучения письменных памятников развитых языков должно быть осуществлено связное и ясное изложение вида и степени образования идей (Ideenerzeugung), достигнутого человеческими языками, и выявлена в их строении доля влияния различных качеств языков на их завершённость.

23. Моим намерением было обозрение сравнительного изучения языков в целом, установление цели этого изучения, а также доказательство того, что для достижения этой цели необходимо совместное рассмотрение происхождения и процесса завершения языков. Только в том случае, если мы будем проводить наше исследование в этом направлении, мы будем испытывать всё меньше склонности толковать языки как произвольные знаки и, проникая вглубь, в духовную жизнь, обнаружим в своеобразии их строения средство изучения и познания истины, а также форму становления сознания и характер. Если языкам, достигшим высоких степеней совершенства, свойственны собственные мировоззрения (Weltansichten), то должны существовать не только их отношения друг к другу, но и их отношения к тотальности всего мыслимого. С языками происходит то же, что и с людскими характерами, или, если использовать для сравнения более простой пример, - с идеалами богов в изобразительном искусстве, которым в равной мере свойственна и тотальность и индивидуальность, поскольку каждое изображение как одновременное воплощение всех совершенств не является индивидуализированным идеалом с одной определённой стороны. Но не следует рассчитывать на то, что в каком-нибудь языке будут в чистом виде обнаружены такие преимущества, и попытка подобного представления (исторических) различий характеров и языков была бы искажением истинного положения вещей. Можно говорить лишь об известной предрасположенности языка и её нечётко прослеживаемой направленности. Становление же характера человека, равно как народа и языка (под которым следует понимать не подчинение различных проявлений одному закону, а приближение сущности к какому-либо идеалу), невозможно себе представить, если мы стоим на том пути, направление которого, данное посредством представления об идеале, подразумевает другие направления, со всех сторон исчерпывающие идеал. Состояние народов, к языкам которых это приложимо, является наивысшим и завершающим для племенных различий. Оно предполагает относительно большое количество людских масс, которые необходимы для того, чтобы языки могли достичь своей завершённости. В основе этого лежит низшее, откуда мы и происходим. Оно возникает из неизбежной разобщённости и разветвлённости рода человеческого. Этому состоянию языки обязаны своим происхождением. Оно предполагает множество небольших людских общностей, в которых легче возникнуть языкам, многие из них должны были смешаться и слиться, чтобы возникли богатые и пластичные языки. В обоих состояниях сохранилось всё то, что было открыто к сохранению на земле поколениями людей; возникая из природных и физических потребностей, оба приобретают в процессе развития высшее духовное назначение.

Лихачёв Дмитрий Сергеевич

Лихачёв, Д. С. Об искусстве слова и филологии [Текст] / Д. С. Лихачёв. // О филологии. – М., 1989.

<...>В задачу этого письма не входит рассмотрение того, что такое филология. Это нельзя сделать ни простым определением, ни коротким описанием. Перевести это греческое по происхождению слово можно как “любовь к слову”. Но в действительности филология — шире. В разное время под филологией понимались разные области культуры именно культуры, а не только науки. Поэтому ответ на вопрос о том, что такое филология, может быть дан только путем детального, кропотливого исторического исследования этого понятия, начиная с эпохи Ренессанса по крайней мере, когда филология заняла очень существенное место в культуре гуманистов (возникла она значительно раньше).

Сейчас время от времени вопрос о необходимости “возвращения к филологии” поднимается вновь и вновь.

Существует ходячее представление о том, что науки, развиваясь, дифференцируются. Кажется поэтому, что разделение филологии на ряд наук, из которых главнейшие лингвистика и литературоведение,— дело неизбежное и, в сущности, хорошее. Это глубокое заблуждение.

Количество наук действительно возрастает, но появление но вых идет не только за счет их дифференциации и “специализации”, но и за счет возникновения связующих дисциплин. Сливаются физика и химия, образуя ряд промежуточных дисциплин, с соседними и несоседними науками вступает в связь математика, происходит “математизация” многих наук. И замечательно продвижение наших знаний о мире происходит именно в промежутках между “традиционными” науками.

Роль филологии именно связующая, а потому и особенно важная. Она связывает историческое источниковедение с язы кознанием и литературоведением. Она придает широкий аспект изучению истории текста. Она соединяет литературоведение и языкознание в области изучения стиля произведения — наиболее сложной области литературоведения. По самой своей сути филология антиформалистична, ибо учит правильно понимать смысл текста, будь то исторический источник или художествен ный памятник. Она требует глубоких знаний не только по истории языков, но и знания реалий той или иной эпохи, эстетических представлений своего времени, истории идей и т. д.

Приведу примеры того, как важно филологическое понимание значения слов. Новое значение возникает из сочетания слов, а иногда и из их простого повторения. Вот несколько строк из стихотворения “В гостях” хорошего советского поэта, и притом простого, доступного — Н. Рубцова.

И все торчит

В дверях торчит сосед,

Торчат за ним разбуженные тетки,

Торчат слова,

Торчит бутылка водки,

Торчит в окне бессмысленный рассвет!

Опять стекло оконное в дожде,

Опять туманом тянет и ознобом

Если бы не было в этой строфе двух последних строк, то и повторения “торчит”, “торчат” не были полны смысла. Но объяснить эту магию слов может только филолог.

Дело в том, что литература — это не только искусство слова-это искусство преодоления слова, приобретения словом особой “легкости” от того, в какие сочетания входят слова. Над всеми смыслами отдельных слов в тексте, над текстом витает еще некий сверхсмысл, который и превращает текст из простой знаковой системы в систему художественную. Сочетания слов, а только они рождают в тексте ассоциации, выявляют в слове необходимые оттенки смысла, создают эмоциональность текста. Подобно тому как в танце преодолевается тяжесть человеческого тела, в живописи преодолевается однозначность цвета благодаря сочетаниям цветов, в скульптуре преодолевается косность камня, бронзы, дерева,— так и в литературе преодолеваются обычные словарные значения слова. Слово в сочетаниях приобретает такие оттенки, которых не найдешь в самых лучших исторических словарях русского языка.

Поэзия и хорошая проза ассоциативны по своей природе. И филология толкует не только значения слов, а и художественное значение всего текста. Совершенно ясно, что нельзя заниматься литературой, не будучи хоть немного лингвистом, нельзя быть текстологом, не вдаваясь в потаенный смысл текста, всего текста, а не только отдельных слов текста.

Слова в поэзии означают больше, чем они называют, “знаками” чего они являются Эти слова всегда наличествуют в поэзии — тогда ли, когда они входят в метафору, в символ или сами ими являются, тогда ли, когда они связаны с реалиями, требую щими от читателей некоторых знаний, тогда ли, когда они сопряжены с историческими ассоциациями.

Исследователь творчества поэта О. Мандельштама приводит следующий пример из его стихотворения о театре Расина:

Я не услышу обращенный к рампе.

Двойною рифмой оперенный стих.

и пишет по поводу этих двух строк: “Для правильной работы ассоциаций читатель здесь должен знать о парной рифмовке александрийского стиха, о том, что актеры классического театра произносили свои монологи, обращаясь не к партнеру, а к публике, в зал (“к рампе”).

Для большинства современных читателей и даже поклонников поэзии О. Мандельштама эти две строчки из его поэзии оставались бы совершенно непонятными, если бы на помощь ему не приходил филолог — именно филолог, ибо сообщить читателю одновременно сведения об александрийском стихе и о манере актерской игры на классической сцене может только филолог. Филология — это высшая форма гуманитарного образования, форма, соединительная для всех гуманитарных наук.

Можно было бы на десятках примеров показать, как страдает историческое источниковедение тогда, когда историки превратно толкуют тексты, обнаруживают не только свое незнание истории языка, но и истории культуры. Следовательно, филология нужна и им.

Поэтому не должно представлять себе, что филология связана по преимуществу с лингвистическим пониманием текста. Понимание текста есть понимание всей стоящей за текстом жизни своей эпохи. Поэтому филология есть,связь всех связей. Она нужна текстологам, источниковедам, историкам литературы и историкам науки, она нужна историкам искусства, ибо в основе каждого из искусств, в самых его “глубинных глубинах” лежат слово и связь слов. Она нужна всем, кто пользуется языком, словом; слово связано с любыми формами бытия, с любым познанием бытия: слово, а еще точнее, сочетания слов. Отсюда ясно, что филология лежит в основе не только науки, но и всей человеческой культуры. Знание и творчество оформляются через слово, и через преодоление косности слова рождается культура.

Чем шире круг эпох, круг национальных культур, которые входят ныне в сферу образованности, тем нужнее филология. Когда-то филология была ограничена главным образом знанием классической древности, теперь она охватывает все страны и все времена. Тем нужнее она сейчас, тем она “труднее”, и тем реже можно найти сейчас настоящего филолога. Однако каждый интеллигентный человек должен быть хотя бы немного филологом. Этого требует культура.

Культура человечества движется вперед не путем перемещения в “пространстве времени”, а путем накопления ценностей. Ценности не сменяют друг друга, новые не уничтожают старые (если “старые” действительно настоящие), а, присоединяясь к старым, увеличивают их значимость для сегодняшнего дня. Поэтому ноша культурных ценностей — ноша особого рода. Она не утяжеляет наш шаг вперед, а облегчает. Чем большими ценностями мы овладели, тем более изощренным и острым становится наше восприятие иных культур: культур, удаленных от нас во времени и в пространстве—древних и других стран. Каждая из культур прошлого или иной страны становится для интеллигентного человека “своей культурой” — своей глубоко личной и своей в национальном аспекте, ибо познание своего сопряжено с познанием чужого. Преодоление всяческих расстояний — это не только задача современной техники и точных наук, но и задача филологии в широком смысле этого слова. При этом филология в равной степени преодолевает расстояния в пространстве (изучая словесную культуру других народов) и во времени (изучая словесную культуру прошлого). Филология сближает человечество — современное нам и прошлое. Она сближает человечество и разные человеческие культуры не путем стирания различий в культурах, а путем осознания этих различий; не путем уничтожения индивидуальности культур, а на основе выявления этих различий, их научного осознания, на основе уважения и терпимости к “индивидуальности” культур. Она воскрешает старое для нового. Филология — наука глубоко личная и глубоко национальная, нужная для отдельной личности и нужная для развития национальных культур. Она оправдывает свое название (“филология” — любовь к слову), так как в основе своей опирается на любовь к словесной культуре всех языков, на полную терпимость, уважение и интерес ко всем словесным культурам. <...>

Фердинанд де Соссюр

Соссюр, Фердинанд де. Язык, его определение [Текст] / Фердинанд де Соссюр // Курс общей лингвистики. Пер. с французского А. М. Сухотина, под редакцией и с примечаниями Р. И. Шор. – М., 2004. – С. 323-327.