Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Пономарев_диссертация

.pdf
Скачиваний:
33
Добавлен:
13.03.2016
Размер:
2.79 Mб
Скачать

301

точки, звучит в унисон перестроившейся конструктивистке Инбер: «Современная архитектура грубо утилитарна. Вдохновение здесь ограничено запросами обихода. Строитель обслуживает быт, невольно раболепствует он перед жестокой и требовательной трезвостью, под которой человеческая фантазия задыхается, как улитка под чрезмерно тяжелой скорлупой150.

Архитектор в нашу эпоху столь же далек от искусства, как портной» (Э 75).

Архитектура и одежда, как и у Инбер, соединились во внешнем взгляде наблюдателя. По облику людей и зданий советский путешественник пытается судить о переменах европейского духа.

Утилитарная архитектура – следствие утилитаризации европейского человека (на новом витке пригодилось герценовское восприятие Парижа – города идеальных мещан). Превращения человека в машину, как на американских заводах Форда (парижский аналог – заводы Рено и Ситроен)151.

Утилитарность равна унификации. Стеклянные кубы предназначены для обезличенных масс – студентов, рабочих или солдат, все равно. Новый университет в Бельгии (подарок Америки, построенный на оставшиеся от войны деньги) не случайно напоминает Вере Инбер большой завод. В

противовес новому человеку, появившемуся в СССР, в Европе под руководством США создают стандартного человека-куклу. Используемого в зависимости от задач дня: в науке, на производстве, на войне. Для него строятся одинаковые дома от Парижа до Варшавы – стеклянные казармы: «Ни национальный темперамент, ни традиции не сказываются в современной архитектуре Франции или Германии» (Э 73). Архитектура в лучших традициях

150Ср. у В.Инбер: «/…/ человеческая улитка, рожденная в “век машины”, в век “мотивированных движений”, должна иметь соответствующую “мотивированную” раковину» (Там же. С. 178).

151См., напр., в книге В.Инбер о новых американских принципах труда, внедряемых во Франции: «Американские методы работы с их машинной четкостью восторжествовали над французской интуицией. /…/ “Американизация” Франции тяжело дается живым людям. Человек должен изменить весь ритм своего существования. Ведь естественно, что если машина работает быстрее и быстрее производит, то продавец должен тоже работать быстрее, чтобы сбыть товар» (Там же. С. 160).

302

марксистского мышления становится зеркалом политики, а политика – порождением экономики. Финансово-экономическая зависимость европейских стран от США преподносится читателю в форме культурных влияний.

Разговор об «американизации Европы» позволяет представить дегуманизацию и денационализацию западного человека как единый процесс угнетения нации нацией, связав тем самым классовую риторику начала двадцатых (социальная революция как раскрепощение человека) с риторикой поздних двадцатых (национальная самобытность всех народов и государств).

Уподобляясь Америке, Старый Свет превращается в Соединенные Штаты Европы, лишенные как национальных чувств (их, утверждает советская пропаганда, Америка не знала никогда), так и чувств общечеловеческих (они,

согласно советской пропаганде, вытравлены в Америке звериным капитализмом)152. В глубине текста просматривается привычная антитеза

«восток – запад»: притяжение США уравновешивает притяжение СССР. Тезис,

высказанный И.Майским по поводу Германии в 1924 году, сохраняет актуальность. Европа стоит перед выбором: либо потеря национальных приоритетов, либо полноценное развитие наций под знаменем социализма.

Идею Соединенных Штатов Европы – как федерации социалистических республик – первым предложил Троцкий в начале двадцатых годов153.

Точка приложения сил – простой человек. Он привыкает к жизни в «сите модерн», он надевает на лицо соответствующую маску, он меняется внешне, но в душе остается прежним парижанином. «Походка парижанина после войны изменилась. Он не фланирует, не порхает весело, как воробей на солнышке, не бродит мечтательно от фонаря к фонарю, не улыбается встречным женщинам.

Он теперь передвигается сухо и деловито, как будто Бульвар-де-Капюсин – Уолл-стрит. Но, придя домой, вместе с обувью он скидывает навязанный ему жизнью “американизм”: в войлочных туфлях перед нами – мечтатель и остряк,

152Подробнее о восприятии Америки в советской пропаганде см. главу 5.

153См., напр.: Троцкий Л. Европа и Америка М.;Л.: Гос. изд., 1926. С. 38. Подробнее см.

главу 3.

303

обломок сибаритского девятнадцатого века» (Э 72-73). Парижская веселость и парижское братство восприняты Эренбургом как духовное сопротивление капитализму, как органическое диссидентство (не случайно у О.Форш, не заметившей парижского веселья, ни слова нет и об Америке в Париже).

Открытость и непосредственность, готовность к общению, смешливость парижан оказываются мощным оружием, направленным против деловито-

серьезной Америки154.

Парижский Первомай с демонстрациями и столкновениями с полицией или (использованный еще Кушнером для напоминания парижанам об их Великой революции) День взятия Бастилии с его безудержным весельем надежно вошли в парижский очерк как свидетельство живой души парижанина.

Лидин показывает праздник 14 июля на нетуристской улице Гобеленов – это

«/…/ высокая память освобождения Франции»155. Никулин несколько раз (в том числе и в беллетристических повестях с парижским сюжетом) рисует рабочий праздник 1 мая, в котором сливаются традиционное парижское веселье156 и

память великих революционных боев: «И к вечеру только осколки стекла,

обломки чугунной решетки, опрокинутые скамейки будут напоминать о том,

что Париж город баррикад 1848 года и город баррикад Коммуны»157. Чем

154Мнением простого человека (в какой-то мере предваряя логику развитого соцреализма) поверяет Эренбург и современную архитектуру. Художник Озанфан, рассказывает писатель, построил для себя современный стеклянный дом у парка Монсури. «Все здесь прекрасно: пропорции, голизна, свет» (Э 74). Но простые люди не могут жить в этом доме. Снисходя к человеческим слабостям, Озанфан допустил компромисс: в комнате служанки на стене висит натюрморт – полевые цветы. «Мы не ропщем на технику, мы только скромно просим рассматривать нас, живых, теплых, полных всякой несуразности, как рассматривает пурист Озанфан свою деревенскую стряпуху» (Э 75), – завершает рассказ Эренбург.

155Лидин Вл. Пути и версты. С. 166.

156См., напр., картинку первомайского метро в повести Л.Никулина «Высшая мера»: «Юноши с красными гвоздиками в петлице перекликались с девушками и смеялись так, как могут смеяться в Париже» (Никулин Л. Высшая мера. Повести и рассказы. М.: Федерация,

[1929]. С. 41).

157 РГАЛИ. Ф. 1334. Оп. 1. Ед. хр. 734. Л. 13 (Никулин Л. Очерки «Парижские встречи»). В книжном тексте «Времени, пространства, движения» этот пассаж дан с небольшими изменениями: «К вечеру только осколки стекла и обломки чугунной решетки напоминают о том, что Париж – город баррикад сорок восьмого года и город баррикад Коммуны» (Никулин Л. Время, пространство, движение. Т. 2. С. 325).

304

ближе были массовые выступления Народного фронта и кульминационный

1936 год – победа Народного фронта на парламентских выборах во Франции,

тем более заметны в парижских очерках эти настроения. Знаменательно, что,

описывая в воспоминаниях первую крупную демонстрацию Народного фронта

12 февраля 1934 года, Эренбург так же соединит всенародное веселье с идейной убежденностью: «Это была первая всенародная демонстрация в Париже, и она меня поразила сочетанием суровой уверенности с неизменным весельем парижской толпы. Сотни грузовиков с полицией, с гвардейцами стояли на соседних улицах. А на площади люди шутили, пели» (ЛГЖ 2, С.18). Те же картины встречаем и в травелоге Бабеля: «Никогда не забуду я 14 июля 1935

года, день взятия Бастилии, проведенный мною в Париже. /…/ народ Парижа выходит на улицу, пляшет день и ночь, веселится как мудрец и как ребенок. И

вот, старая площадь, видевшая многое, 14 июля 1935 года увидела миллионы пролетариев, давших клятву единства и борьбы. /…/ Французская толпа – веселая толпа. Она смеется, балагурит, трещат хлопушки, фальшиво, но весело гремят песни»158.

Победив весельем американскую деловитость, Париж в очерках советских писателей быстро движется в сторону СССР. Эта надежда выдохнется к концу 1930-х годов и пополнит ряд нереализованных побед в Европе – таких, как немецкие революции начала двадцатых или революция в Испании.

6. За пределами Парижа

«Границы между Францией и Бельгией и между Францией и Швейцарией

– политическая условность, распознаваемая только по колебаниям валюты и по качеству папирос» (Э 122), – пишет Эренбург о перемещениях в пределах Западной Европы. Подводя символический итог тем поездкам, которые совершает большинство советских писателей из Парижа в Бельгию ли,

158 Бабель И. Путешествие во Францию. С. 15.

305

Швейцарию или Италию. – «Стоит ли напоминать, что города Европы стали похожими друг на друга, как пансионеры казенной богадельни? /…/ Новый дом, построенный в Риме, мог бы стоять в Стокгольме. Одни и те же товары

/…/ заполняют магазины Амстердама и Афин. Климатические разделения не помешали созданию единой одежды: парижанки носят меха, а короткие юбки обязательны даже в Норвегии. Те же стеклянные перегородки банков, тот же треск ундервудов, то же меню ресторанов. Беспроволочный телеграф и кино осуществили мечту римских пап и Наполеона» (Э 122). «Европа начинает походить на сеть городских трамваев» (Э 69), – продолжает Эренбург,

наблюдая работу берлинского аэропорта.

Соединенные Штаты Европы рождаются сами собой – благодаря машине,

пожирающей расстояния. Европа становится единым организмом, в котором функционирование целого зависит от слаженного функционирования частей. «Сеть городских трамваев» способствует не только перемещению пассажиров,

она облегчает культурные коммуникации. Париж – олицетворение высших культурных достижений континента – растекается по Европе ровным слоем,

теряя элитарность, но приобретая массовость: «В прошлом столетии Париж был средоточием литературной культуры. С тех пор многое изменилось.

Народы узнали и нивелировку и некоторую духовную самостоятельность.

Образовался добрый десяток “Парижей”, и разговоры о духовной гегемонии какой-либо нации стали достоянием веселых “обозрений” или же фашистских газет» (Э 44).

Париж превращается в некую мерку культуры и цивилизации.

Путешествуя по другим городам Европы, советский путешественник выезжает из Парижа и просто продолжает путеводитель, в чертах других городов неизменно выискивая сходство с французской столицей. Город тем более интересен, чем более похож на Париж. Например, Л.Никулин оказывается в Барселоне, но воспоминание о Париже не оставляет его: «Колонна Колумба начинает удивительные барселонские большие бульвары – Рамбла дель

306

Центро»159. Парижский путеводитель продолжает свой разбег на новые территории: «/…/ и вдруг приходим к гигантской плаца Каталуна, площади,

соперничающей с Конкорд в Париже, сердцу новой Барселоны»160. Те же парижские сравнения в описании Мадрида: «Великолепные “променады”,

аллеи пальм, небоскребы, отели, соборы, дворцы – находятся как бы в кольце так называемых внешних бульваров, кварталов городской нищеты “Бареос бахос”. Это как бы красный пояс парижских предместий»161. Устройство испанских городов объяснено парижскими аналогиями.

Другие города Европы соотнесены с Парижем не напрямую, а при помощи посредника: Варшава – польский Мадрид162, а Мадрид – испанский Париж163. Но основное сходство с Парижем не выражено непосредственно во внешнем облике или истории, это сходство лежит в сфере общей европейской культуры, оно воздушно, неуловимо, как дух народа: «Нет, не в дворцах, не в проспектах, не в домах, не в зримом и, следовательно, понятном очарование Варшавы, – оно вне сознания, оно, может быть, в толпе, может быть, в воздухе,

может быть, в двух-трех мимолетных репликах или мелькнувших взглядах. В

Варшаве как бы сконцентрирована душа Польши /…/» (Э 146). Даже у Маяковского (с характерным уничижением по отношению к новым маленьким странам): «Одни поляки называют Варшаву маленьким Парижем. Во всяком случае, это очень маленький Париж» (М 8, 344).

Типовой парижский лоск приобретают Варшава и Прага, Лейпциг и Берлин. Роль узловой станции, в силу географического положения присущая

159Никулин Л. Лето в Испании. М.: Акц. изд. «Огонек», 1930. С. 12.

160Там же. С. 38.

161Никулин Л. Там же. С. 6-7.

162«Архитектурой Варшаве нечего хвастать. Это не Краков. Она стала столицей в то время, когда польское государство уже было на ущербе и художественный гений народа иссякал. Это польский Мадрид» (Э 145).

163Интересно, что Вена в рамках этих сопоставлений оказывается бывшим Парижем: «Немецкий Париж, одна из мировых столиц /…/ – такова Вена недавнего прошлого» (Виноградская С. Вена // Новый мир. 1928. № 1. С. 298). Сопоставление с Парижем, как и в прочих случаях, – не случайная деталь, оно организует очерк целиком. Например: «Шенбрунн /…/ – королевский парк, венский Версаль» (Там же. С. 299).

307

Берлину, возвышает этот город на пространстве новой Европы. Он становится важнее Парижа, – незаменимым в европейском организме: «В тот час, когда Берлин отказался от безумной мечты стать метрополией, когда он удовольствовался ролью огромной узловой станции с ее скоплением разномастных пассажиров и диковинных грузов, – в тот час он, может быть,

стал подлинной столицей Европы, если не поэтическим сердцем, то органом жизни – печенью» (Э 44). По наблюдениям Эренбурга, срединные города Европы (помимо Берлина, новой европейской столицей становится и Прага)

теперь наиболее культурны. Метафора «город-вокзал» существенно меняет коннотации: новый вокзал в Штутгарте, огромный и удобный, – символ перемен: «В своей торжественности он похож на храм неизвестного культа» (Э

66). Эти города максимально открыты для всего нового, они знакомы с новейшей культурой всех стран, это города-энциклопедисты. Штутгартский вокзал – образец современной архитектуры. В области литературы и искусства лидирует Прага. «Посмотрите: в Праге гораздо лучше знают молодых французских поэтов, нежели в Париже. /…/ В парижском “Салоне независимых” самые “левые” картины подписаны чешскими именами. О

технике “Потемкина” здесь написано куда больше, чем в Москве. В театрах идут пьесы дадаистов. Степенный город как бы срывается с места, превращаясь в добровольца-разведчика» (Э 190-191). То же и в Берлине: «Не говоря уже о французских “ведетах”, – неизвестные вне своих стран русский Бабель,

ирландец Джойс, чех Хашек здесь переведены и оценены. /…/ Здесь переведены почти все современные русские авторы. Это – не слепая “любовь” и

не преходящая мода, это – старательное изучение /…/» (Э 44).

При этом в срединных городах, как и в остальных европейских Парижах,

нет ничего своего. В них живет типовая, безликая американизированная культура. Берлин и Прага работают, не покладая рук, но по-прежнему не знают,

для чего работают. Утерянные во время войны идеалы не восстановились

308

вместе с внешними проявлениями цивилизации164. Поэтому за смещением

«столицы Запада» в сторону ультрасовременного Берлина сквозит сожаление о старомодном, но необычайно милом, почти уже утерянном довоенном Париже.

Этот довоенный европейский дух скрыт за новой типовой оболочкой, но,

пристально вглядываясь в детали, его все еще можно разглядеть. Отличия одной страны от другой проявляются, например, в форме луны – которая,

казалось бы, вненациональна. «Луна, обособленное небесное светило, все же прикреплена к земле. В зависимости от страны она меняет свои лики. Зимней ночью в Москве – это твердый и хрусткий шар /…/. В Париже, над бульваром Сен-Мишель, мокрая худая острая луна борется с дождем, препирается с дымным ветром, ныряет в туман. И все это в январе месяце»165. Третья луна появится в небе Бельгии: «Не такая, как в Париже, воспаленная и желтая. А

твердая, круглая и белая луна, в которой было очень много фламандского, как и во всей Бельгии. /…/ дородная и чистоплотная луна, похожая на женщин Рубенса /…/»166. Национальные отличия, почти незаметные на земле,

перенесены в небо. У Эренбурга при помощи метода противоречий даже транснациональная современная архитектура оказывается глубоко национальной – в глубине, в духовной сущности: «Принято говорить, что современность не знает национальных отличий, что одни и те же машины вертятся в Иокогаме и в Дюссельдорфе. Это – наивная философия проводника международного экспресса [глубинный спор с Кушнером. – Е.П.]. Разве не могут одни и те же машины вертеться по-разному? В чадной Германии индустриальная архитектура бредит готикой, вспоминает судорожные взлеты вверх и бешенство материала, а в соседней Голландии она мирно дремлет /…/,

как пуховые сны благонамеренных негоциантов. В радиотелеграммах,

164 «Прежние идеалы, перелицованные и заплатанные, как довоенные пиджаки, вконец износились. Их продали задешево в музей. Новых же никто не сумел скопить, и в стране, богатой всем, – индустрией, комфортом, книгами, кондитерскими, – отсутствуют только идеалы. Это очень страшно» (Э 62).

165Инбер В. Америка в Париже. С. 89.

166Там же. С. 131.

309

отправляемых Эйфелевой башней, нетрудно опознать стиль Расина» (Э 47-48).

Очерки «Виза времени» и задуманы Эренбургом как проникновение в глубины

«национального стиля» – для фиксации уходящих национальных характеров.

Маяковский в очерке «Ездил я так» (1927), в духе раннего травелога сухо перечисляет «левых» (наших) литераторов Праги, Берлина и Варшавы, а также парижских сюрреалистов (эти отмечены за свою революционность).

Демонстрируя собой пример путешественника, описанного Инбер, – тащащего за собой свое, привычное. Эренбург же пытается погрузиться в «другое» –

найти душу страны. В поисках народной души он отправляется на «окраины Европы»: в Бретань, в Норвегию, в Словению. В ткань путеводителя входит движение, позаимствованное из поэтики путевого очерка: «Но чем дальше рвется паровоз на запад в один из тех тупиков, где настойчивый разбег рельсов прерывается разбегом океана, тем серьезней и громче становится ветер. /…/

Появляются нагромождения камней, романтический вереск, на губах соль, а в воздухе мужество. Уже люди не те. Вокруг рельсов, правда, еще лепятся пиджаки, газеты, пудра /…/, но стоит только отойти несколько километров в сторону, как кончается ряд привычных понятий, /…/ исчезает история» (Э 81).

Движение организует текст: как и в раннем травелоге, перемещение в пространстве оказывается перемещением во времени. Вдали от больших городов, на лоне природной, подлинной жизни познается неуловимая суть Франции. «Я сменил беспокойный Париж на сказочное простодушие Бретани,

отсюда проще и умнее можно подумать о /…/ двойной душе этого удивительного города»167, – записывает в записную книжку Лидин,

отправившийся в Бретань вместе с Эренбургом168.

Противопоставление европейских городов сменяется антитезой «город – провинция». В этой точке очерки «из-за рубежа» практически смыкаются с

167РГАЛИ. Ф. 3102. Оп. 1. Ед. хр. 190. Л. 22об.

168В ЛГЖ (1, 473) опубликована фотография 1927 года, запечатлевшая компанию советских литераторов, путешествующих по Бретани: О.Савич с женой, В.Лидин, Л.КозинцеваЭренбург. И.Эренбург, по-видимому, фотографирует.

310

очерками «по Союзу Советов». «Как описать скуку, великую, патетическую скуку сих мест?.. Только наши отечественные захолустья, Миргороды и Краснококшайски способны потягаться с этими “су-префектурами”» (Э 92-93).

Французская провинция даже проигрывает советской, ибо советская семимильными шагами направляется в новую жизнь. С другой стороны, в этой точке окончательно теряются различия между областями единой Европы.

Описания бретонского городка Кимберлэ (Кемперле) Лидин начинает так: «В

Кимберлэ – Голландия. Каналы, игрушечные домики с зелеными треугольными крышами, в домах – деревянные потолки, /нрзб/ четырехугольными балками и на полках посуда /…/. Ночью отзванивают часы и шумит вода шлюза. А за городом – холмы, дома в горах, дома – и всюду трудолюбие и любовь к земле,

на которой живут и трудятся»169. Это обобщенный портрет северной Европы,

легко подходящий к любому городку.

Столь же легко общечеловеческие ощущения соединяются с классовыми

(дважды повторенный «труд» – главная идеологическая ценность советской литературы). Извечная борьба моряков с океаном, человека с природой (через несколько лет она станет одной из главных тем травелогов170) рифмуется здесь с классовой борьбой. И Эренбург и Лидин подробно описывают забастовку рыбаков. Другой штрих: в небольшом порту Лидин замечает две рыбачьи барки, на которых ежедневно рискуют жизнью простые французские рыбаки:

одна называется «Lenine», другая «Jean Jores».

В Бретани, достигнув конца Европы, путешественник кожей ощущает европейское единство. Перед беспредельностью Атлантического океана Европа сжимается до точки на карте, и человек, стоящий на берегу, острее чувствует ответственность за судьбы культурной колыбели человечества. «Здесь, среди ветра и воды, я еще раз присягаю на верность моей Европе. Она начинается неширокой лавиной пастбищ и людей из тишины и мудрости, из лени и

169РГАЛИ. Ф. 3102. Оп. 1. Ед. хр. 190. Л. 21-21об.

170См. главу 4.