КАТКОВ о Базарове
.docАвтор произвел своего героя от бедных родителей, из той волнующейся среды, которая приливает к нашему привилегированному сословию, группируется на его окраинах и просачивается в него с разных сторон. Отец его разночинец, дослужившийся до дворянства и ставший мелким помещиком, владельцем одной или двух дюжин душ. Еще характеристичнее то обстоятельство, что Базаров — внук дьячка, — «как Сперанский», — сказал он раз своему юному приятелю, скривив губы. Может быть, фигура Базарова вышла бы еще типичнее, если б автор прямо произвел его от дьячка.
Когда у нас говорят о замкнутых сословиях, то разумеют обыкновенно дворянство и редко вспоминают о целом огромном сословии, которое, вследствие своей разобщенности, еще более походит на касту, чем дворянство. Мы разумеем духовное сословие, В настоящее время в целом христианском мире нет ничего похожего на эту особую касту, которая образовалась у нас случайно под именем духовного сословия. В католических странах, как известно, духовенство набирается из всех классов общества, и, при всей замкнутости, при всей строгости церковной организации, люди, вступающие в нее, не составляют особой породи, уже по одному тому, что католическое духовенство безбрачно. В странах протестантских духовные лица не связаны безбрачием; но и они не составляют особой породы, не образуют касты, вследствие общего гражданского положения этих стран. Таким образом, и католический, и протестантский мир убереглись от левитизма, так мало совместного с духом христианства, а с тем вместе так мало благоприятного развитию народной и гражданской жизни. Левитизм образовался у нас сам собою, вследствие косности нашей жизни, под влиянием чуждых, внесенных в нее юридических начал. Коль скоро образовалась замкнутая дворянская порода, каста воинов, — то сама собою образовалась порода левитов, духовная каста. Вход в эту последнюю юридически не замкнут, точно так же не замкнут и выход; по вход в нее совсем зарос травою, и если из нее многие выходят, то масса пребывает. Церковные должности передаются из рода в род, оставаясь в постоянном обладании особой общественной породы. Если к дворянству до последнего времени притягивались элементы из разных общественных слоев, то к духовенству такой тяги не могло быть, и белое духовенство не возобновлялось новыми элементами, а плодилось нарождением. То положение, которое наняла у нас церковь относительно общества и государства, равно как и преобладание в ней черного духовенства, были причиною, обособившею духовное сословие и пресекшею к нему пути из других общественных слоев. При всем высоком назначении своем белое духовенство стало у нас сословием униженным, стесненным в своей деятельности и лишенным всякого значения в деле общественного развития.
Начала, создающие нравственную организацию, начала, собирающие людей в одно тело, тем сильнее выражаются и действуют, чем разнохарактернее во всех других отношениях бывают элементы, собирающиеся на их зов. Могущество всякого начала всего вернее измеряется тем соединяющим действием, которое оказывает оно на разнородные элементы. Если, по каким-либо историческим судьбам, живущие в обществе начала перестают оказывать такое единящее действие, то они мало-помалу слабеют и теряют чувство собственного существования. Они исчезают и из сознания и из воли людей, оставляя за собой праздное, часто обесславленное имя. Этот закон нравственных организаций очевиден: коль скоро нет разнокачественности в элементах, собирающихся на одно служение, то оно не может обнаруживать своей силы в их соединении; эти элементы не нуждаются в сильном жизненном движении для того, чтобы собраться и составить одно целое; они уже находятся между собою в случайном единении; они уже тле близки между собою, что им незачем, да и нет места, энергически придвигаться друг к другу; в своем единении они не испытывают живого действия того начала, которое случайно покрывает их своим именем; связь между ними существенно чужда этому началу; оно не заявляет себя в ней, оно в ней не действует, — и вот от этого-то весьма часто происходит прискорбное противоречие между именем и вещью, между словом и делом, между назначением и действительностью. При таких обстоятельствах всякое звание теряет свой дух или в нем заводится дух особого рода, дурной или хороший, но, во всяком случае, чуждый его сущности. Всякое начало действует лишь там, где люди сближаются между собою в его имя, и действует оно в той мере, в какой превозмогает в людях другие тяготения, пересиливает другие влечения; только при этом условии могут являться люди с плодотворным чувством призвания, с действенною силой убеждения. Каста и все, что ей подобно, не представляет такого условия. Где каста, там не может быть духа призвания, там не может быть никакого живого интереса. Где люди сгруппированы между собою по породе, там не может развиться общий дух служения по призванию. Пока каста остается в разобщении с жизнью, пока в нее не проникают жизненные токи извне, пока живущие в ней люди застрахованы общею косностию от всяких посторонних тяготений и влечений, от всякого рода испытующих наитий и искушений, до тех пор внутреннее противоречие остается скрытым, и существование общественного тела поддерживается его оцепенелостию. Но при первом движеиии вольного воздуха это противоречие окажется сразу, и признаки гниения будут развиваться в ужасающих размерах. Общественное тело в своих отщепенцах может стать обильным источником злобных отрицаний того самого начала, чье имя оно носит.
И наш нигилизм не может не находить себе поживы в отпрысках духовного сословия. Благодаря сложившимся обстоятельствам, именно между ними он может вербовать себе самых импульсивных поборников. Отсюда-то всего легче и вернее могут выходить его вероучители, и достаточно способные, и достаточно сильные для своего дела. А потому, повторим, очень верный инстинкт побудил г. Тургенева привести своего нигилиста в некоторую связь с этим сословием. Эта черта была бы очень выразительна, если бы художник более воспользовался ею; физиономия героя была бы яснее, и многое в нем стало бы еще натуральнее; не было бы надобности прибегать к некоторым усилиям оттенить эту фигуру, к дуэлям и тому подобному; не было бы надобности в некоторых чертах, слишком исключительных и мало типических, для того, чтобы резче обозначить ее.
Вообще, как случилось уже нам заметить, в фигуре этого героя есть некоторые неясности. В иных местах фантазия автора как будто колебалась, и следствием этих колебаний выходит то, что иногда трудно бывает отделить чисто индивидуальное свойство изображаемого лица oт его типических свойств. Базаров не настолько играет роль, чтобы получить значение как индивидуальный характер, а потому все черты в этой фигуре, которые лишены определенного типического значения, кажутся в нем неясностью и недоделанностью. Но мы не имели намерения разбирать роман и изображенные в нем характеры; мы толь ко касаемся некоторых пунктов, имеющих общее значение, и по поводу их стараемся уловить и обозначить типические черты летучего явления нашей современной общественной среды.
Базаров враг фразы — это признак очень хороший. Оп терпеть не может лжи и аффектации — чего же лучше? Он вооружается против всяких вычур и праздномыслия: не должны ли мы за это почтить в нем человека суровой истины и искреннего дела? Итак, вот он, грозный преследователь фразы, заедающий нашу мысль, беспощадный истребитель всех этих мыльных пузырей, которые носятся над нашею цивилизацией, искусственной и фальшивой, — всех этих призраков, которые лишают нас чувства действительности! Вот он, отрезвитель, которого мы с таким нетерпением ждали. Какая нужда, что он называется нигилистом? Будем рукоплескать ему, нигилисту.
Так вот, стало быть, почему он и от искусства отрекается, вот почему он остерегается всякой игры фантазии! Призванный к отрезвлению нашей умственной жизни, он гнушается всего, что оказывает разнеживающее влияние на слабый ум человеческий. Вот почему один из критиков провозгласил его умственным аскетом, а другой поклонился ему как человеку дела по преимуществу. Да и как не поклониться? Он пришел положить конец нашему праздномыслию, пустословию и фразерству; своим аскетизмом он искупит нас от этой зловредной язвы, он выведет нас из Тумана на ясный свет положительного дела.
Увы, все это напрасно! Все это такой же обман чувств, как и наука с ее лягушками и микроскопами. Наш герой не только не враг фразы, не только не враг аффектации и фальши, но напротив — он сам фраза, сам аффектация и фальшь. Он не терпит известный род фразы, потому что сам предан другому роду. Он преследует не фразу, а только тот род или тот вид ее, который ему не по нутру и который противоположен его собственному роду. Он не любит, например, «красивую» фразу. «О, друг мой, Аркадий Николаевич, — говорит он своему юному поклоннику, — об одном прошу, не говори так красиво!» Он побивает красивую фразу, а сам красуется своею шероховатостью и жестокостью, щеголяет своим умственным аскетизмом, фразерствует своею ненавистию к фразе, рисуется в своих притязаниях на простоту мысли и дела. Убедиться в этом очень легко. Ненавидеть ложь искренно, а не фальшиво можно только из любви к истине. Отрицать фальшивое в мысли и жизни можно только в силу чего-нибудь положительного. Там же, где господствует отрицание, где оно начало и конец, где вся мудрость состоит из ряда нулей и минусов, там невозможна истинная ненависть ко лжи, там эта ненависть ко лжи окажется сама еще пущею Ложью. Противодействие дурному и фальшивому может зародиться лишь в чувстве тех начал, которые искажаются и бесславятся в фальшивых явлениях. Нельзя возненавидеть ложь с бухту-барахту; нельзя ни с того ни с сего возненавидеть фразу. Надобно чувствовать и уважать те положительные нормы, на которые фраза посягает. В человеке, испытывающем сильное чувство, понятно и презрение и негодование ко всякой аффектации, ко всякому притворному выражению того же самого чувства. Кто изведал собственным опытом какое-нибудь нравственное настроение, тому легко распознать его карикатуру и тому она будет по справедливости противна. Человек истинно знающий будет возмущен фальшивою наружностию знания гораздо больше, чем простым неведением. Человек истинно верующий будет возмущен корыстно-лицемерною наружностию веры еще более, чем неверием. Человек, действительно имеющий в своей душе инстинкт свободы, будет оскорблен ее фальшивым видом еще более, чем грубым и наивным отсутствием всякого инстинкта свободы. Везде и во всем наши отрицания будут иметь истину лишь в той мере, в какой мы чувствуем и признаем силу положительных начал, извращаемых в своих фальшивых проявлениях. Но эта маленькая мудрость, которая знаменует последнюю фазу нашего умственного развития, состоит из одних отрицаний. Мы уже хорошо знаем эту немногосложную систему; она уже совершила полный цикл своего теоретического развития; она высказана у нас на все лады. Отрицание для отрицания, вот вся ее тайна; ничего в начале и ничего в конце, вот вся ее сила. Откуда же у нигилиста может взяться ненависть к фальши и фразе? Будет ли истина в этой ненависти? Не будет ли эта ненависть сама ничем иным, как ненавистнейшею фразой?
Нигилизм есть милейшее добродушие в молодом Аркадии, ученике и поклоннике нашего героя. То же учение есть отвратительная аффектация и смешная пошлость в мадам Кукшиной и Ситникове, других поклонниках того же героя. А что оно такое в самом герое? Содержание этой мудрости везде одно и то же, но только в разных людях оно принимает разный цвет. Оно и в Базарове не может быть ничем иным, как пустотою. Однако в нем есть нечто такое, чего в других нет. В нем есть нечто такое, что пустоте придает некоторую силу, что лжи придает некоторую искренность, что фразе сообщает до некоторой степени характер действительной мысли и истинного чувства. В Базарове нигилизм не есть простодушная наивность; он не есть в нем и пошлая вычура. В нем есть одно довольно искреннее чувство, которое более или менее примешивается ко всему и всему более или менее дает печать чего-то серьезного и дельного. Этот элемент, которого нет у учеников и которым есть у учителя, — этот элемент есть довольно искреннее и неподдельное чувство озлобления, которое в нем проглядывает. Его научные исследования — фраза; его заботы об общественных язвах — фраза; его общие воззрения, его толки об искусстве, о знании, о людях, об общественных учреждениях, о всеобщей несостоятельности, о необходимости повальной ломки, о непризнавании авторитетов, об отрицании всех начал жизни и мысли — все это совершеннейшее праздномыслие и пустословие. Так; но ко всему этому примешивается маленькая капля истинного яда, действительной злобы, и вот все это смешение принимает более или менее серьезное значение и внушает решпект окружающим. От фразы спасает Базарова единственно только эта доза натурального яда, которая сообщает жизненный румянец его мысли. В ней источник его умственной энергии, в ней его вдохновение, в ней его сила, ею отличается он от своих поклонников, которые в своей умственной организации не имеют никакого серьезного элемента.
Всякий действительный элемент в уме человека, хотя бы то была частица яда, сообщает его проявлениям силу и жизнь; все правдиво существующее, хотя бы то было и самого дурного свойства, обладает этою тайной, в противоположность мнимому, сочиненному, фальшиво-существующему, налганному. Где и как выработалась эта капля яда, Которая действует в нашем нигилисте, — этого мы разыскивать не будем; да об этом нет речи и в самом романе. Но чисто в жизни общества эта капля, выработанная при весьма определенных условиях, потом обобщается и передается от человека к человеку, от поколения к поколению, соединяясь с самыми разнообразными воззрениями, замешиваясь в самые разнообразные системы, выражаясь в самых разнообразных действиях. Здесь пришлось ей жить в уме нигилиста, одушевлять его слова и придавать краску реальности его мыслям. Считайте вздором содержание его мыслей, да и содержания в них нет никакого, — но извольте уважить эту каплю яда, признайте ее действительностию и воздайте ей должное серьезными заботами, чтоб она потеряла свою силу и уступила свое место другим, лучшим источникам умственной энергии.
Смотря на тургеневского Базарова, всякий скажет, что это человек честный. Несмотря на все злоухищрения критиков, обвинявших автора во враждебном чувстве к его герою, дело несомненное, что автор не уронил его нисколько и не отнял у него ни одной черты, которая может производить выгодное для него впечатление. Все, что говорит в пользу героя, бросается в глаза. Этого мало; смотря на тургеневского Базарова, вы должны сознаться, что честность в нем не есть какое-нибудь случайное, чисто индивидуальное свойство; вы должны сознаться, что это в нем черта типическая. Вы чувствуете, что он не пойдет на всякую подлость, подобно, например, Ситникову. Правда, он еще молод, жизнь еще не попробовала его; но вы чувствуете что от всего мелкого и презрительного он довольно застрахован своею гордостию, громадно развившимся самомнением. Если от пошлости спасает его то искреннее чувство озлобления, которое дает тон его уму, то от мелкой подлости спасает его эта гордость. Ему невозможно не быть, в известном смысле и в известной степени, человеком честным; иначе он должен был бы сломить себя и отказаться от высоты, на которой стоит в собственных глазах. Он чтит в себе силу, и ему невозможно оскорбить ее позывами на презрительное и мелкое дело. Ему невозможно представить себя в таком положении, которое с какой-нибудь стороны показало бы его в жалком виде. Он должен быть высок и силен; он должен внушать к себе уважение, — и это в нем не просто расчет, это в нем жизненная потребность. Люди такого разбора могут дойти, пожалуй, до героизма в этом отношении.
Что же? это не худо, скажем мы опять. Каковы бы ни были мнения этих людей, — не должны ли мы воздать почет этим мнениям по крайней мере за то, что они возвышают человека над презрительным и подлым? Конечно, нельзя было бы не воздать этого почета; но при малейшем вникании мы разочаровываемся снова. Для подобных людей не безнравственное — безнравственно, а только впечатление презрительного и жалкого. Норма их нравственности не определяет качества поступка; она определяет только его размеры и относительное значение. Каков бы ни был источник поступка и каков бы ни был его предмет, они спрашивают только, какими они покажутся в нем, большими или малыми, будет ли то в глазах других или в своих собственных. Тот же самый поступок, при одинаковой комбинации своих факторов, будет, по этой норме, казаться и бесчестным и честным, смотря по тому, какой он будет иметь вид, мелкий или крупный, какое будет он производить впечатление, презрительной мелочи или уважительного события, водевильного фарса или эпической рапсодии. На мелкий обман не пойдет наш нигилист, потому что мелкий обман уронит его даже в собственном чувстве, в его самомнении; но на тот же обман, только в грандиозных размерах, он пойдет с полною готовностию, потому что обман в таких размерах будет чувствоваться им как сила и будет экзальтировать в нем чувство собственного достоинства. «Ты, брат, еще глуп, я вижу, — говорил Базаров своему юному поклоннику, — Ситниковы нам необходимы. Мне, пойми ты это, мне нужны подобные олухи. Не богам же, в самом деле, горшки обжигать!»
Итак, на подлость наш герой не пойдет; но он не потому что гнушается, что мотивы ее гнусны, что смысл подлого поступка противоречит его нравственному чувству и сознанию долга, — он это нравственное чувство и сознание долга отрицает в их основах, — нет, он гнушается подлости лишь по ее мизерному характеру, но ее мелочности и унизительности для его особы. Отнимите этот мизерный характер, раздайте размеры того же в сущности поступка, экзальтируйте этот поступок какими-нибудь далекими целями, так, чтоб он не казался презрительным и мелким, наш герой охотно совершит его и будет им гордиться. Следовательно, вопрос здесь может быть не о нравственном или безнравственном, не о честном или бесчестном, а только о впечатлении силы или бессилия, только о размерах действия, — о размерах презрительных и подлых по свое» малости или уважительных и почетных по своему объему, по многочисленности ожидаемых последствий, по отдаленным целям, к которым оно может повести.
Да откуда и может взяться чувство положительной нравственности в том уме, который разлагает и гноит в себе ее основы? Было бы странно требовать от Базарова другой нравственности кроме той, которая определяется его гордостью и самомнением. Надо брать его как он есть; надобно, пожалуй, и на этом сказать ему спасибо. Тем не менее художественное изображение этого типического лица должно было отозваться горечью и унижением в умах, ему симпатических.
В заключение спросим себя, имеет ли у нас этот нигилизм серьезное значение и суждено ли ему будущее? Капля яда в нем есть, это так; поэтому и нельзя отказывать ему в серьезном значении. Правда, значение это все-таки должно измеряться объемом той среды, в которой он обнаруживается. Наша умственная среда еще так мала, так ничтожна, что происходящие в ней явления, какого бы то ни было свойства, не могут иметь очень большое значение. Но ере да эта постоянно расширяется, число принадлежащих к ней людей растет непрерывно, и то, что не имеет большого значения, может с течением времени вырасти до весьма уважительных размеров, если не повстречает серьезного противодействия. В чем же может состоять это противодействие? Напрасны будут всякого рода отрицательные меры против этих отрицательных явлений, — не только напрасны, но и вредны. Всякого рода стеснения и преследования, оказывая только паллиативное действие, могут с течением времени усилить болезнь и сделать ее хроническою. Есть только одно верное радикальное средство против этих явлений, — усиление всех положительных интересов общественной жизни. Чем богаче будет развиваться жизнь во всех своих нормальных интересах, во всех своих положительных стремлениях, религиозных, умственных, политических, экономических, тем менее будет оставаться места для отрицательных сил в общественной жизни. При таких обстоятельствах Базаровым было бы крайне неловко; им приходилось чувствовать себя в положении презрительном и бессильном, а это для них самая лютая смерть.